Исход (часть 2) - Проскурин Петр Лукич 6 стр.


Все-таки капитан Барышев, следуя совету Ланса, выслал вперед двое саней, и они, беспрепятственно промчав через все село, остановились на площади, перед церковью и, потоптавшись, вернулись обратно.

Юрку поставили на угол церкви, над ним, на колокольне, притаились двое с пулеметом; Юрка ощупал автомат, потрогал запасной диск на поясе и удобнее передвинул сумку с гранатами. Их было пять штук, все немецкие «лимонки», поражающая сила их невелика, но грохоту много.

Юрку бил озноб, хорошо, что Скворцов заставил его под фуфайку надеть овчинную безрукавку, а то бы каюк. Интересно, получится ли все, как задумано. Не мешало бы закурить, от табака теплее.

— Владимир Степанович! — позвал он громким шепотом, высовывая голову из-за угла: там, недалеко от входа в церковь, между двумя круглыми ободранными до кирпича колоннами стоял Скворцов; вообще от церкви, стоявшей на возвышении, хорошо простреливалась и площадь, и главная улица вдоль села.

Все началось быстрее и проще, вопреки ожиданиям Юрки, он даже растерялся, площадь перед церковью и улица стали быстро заполняться подводами, уже явно наметился рассвет, и силуэты четко проступали. Скрипели полозья, лошади сталкивались оглоблями, ссорились, фыркали, рассерженно ржали, люди негромко переговаривались, окликая друг друга. Подошла та секунда — Юрка знал, — когда ударят автоматы и пулемет, Юрка верно угадал секунду и, выбрав самое скопление людей и лошадей, ударил точно со всеми, он действовал хладнокровно и расчетливо. Расстреляв примерно полдиска, перебежал на другое место, изогнувшись, бросил гранату под сани, с них короткими вспышками бил пулемет; Юрка видел рванувшее пламя, понесла, застонав, крупная лошадь и, сделав несколько тяжелых скачков, рухнула всем передом на землю.

Сверху, с колокольни, беспрерывно бил вдоль улицы партизанский пулемет, казалось, бой охватил все село, стреляли везде, рвались гранаты, и в сером месиве метались по площади визжавшие лошади, сбивались в кучу, ломали оглобли, топтали людей, и люди, застигнутые врасплох, метались, бежали под прикрытие изб. «А вы нас тогда как, сволочи? — твердил Юра. — А вы нас как?»

Часть карателей, успев повернуть лошадей, вынеслась за деревню; Рогов стрелял здесь точно по цели, на выбор, но в конце концов несколько упряжек, две или три, вырвались по малоснежью на зады и ушли в поля; это был полный разгром; и хотя на площади, укрывшись за убитыми лошадьми, еще продолжали отстреливаться несколько человек, давно проснувшееся село, таившееся до времени за засовами и плетнями, ожило, заскрипели двери, послышались голоса.

Юрка заметил, откуда особенно упорно и долго отстреливаются. Стал подползать, чтобы швырнуть гранату и сразу все кончить. Ему удалось доползти до убитой лошади, еще теплая, с неподвижными копытами, она показалась огромной. Юрка коротко вздохнул, и, задержав в себе воздух, лежа выдернул запальный шнур, рывком вскочил на колени, и швырнул гранату за кучу наваленных друг на друга лошадей, и в тот же момент услышал громкий голос Скворцова: «Ложись! Ложись, дурак!» — это было последнее, что услышал Юрка. Его рвануло за бок, за грудь, и он, повалившись навзничь, с испугом глядел в тяжело опадавшее над собой черное небо; только-только оно бледнело и наливалось светом и вдруг стало чернеть. И боли не было, и страха не было, а было чувство, что все уходит, даже собственное тело, даже небо уходит, опадает.

Он увидел над собой худое лицо Скворцова, глаза, брови, и не узнал, ему стало плохо внутри; боль пошла по груди к горлу.

— Ах, дурак, ах, дурак! — повторял Скворцов. — Зачем, ну, зачем?

У Юрки изо рта полилось теплое, густое, он беспомощно косил глазами в сторону Скворцова, ему было удивительно, что ничто уже ему не подчиняется; ни руки, ни язык, ни глаза. Скворцов совсем приблизил свое лицо к губам Юрки и с трудом разобрал:

— Кто это, а, кто? Помогите… пожалуйста… Почему я не слышу? Кто это, кто? Я же никому… уже… Я совсем не знаю…

Пытаясь улыбнуться, он жалко скривился и совершенно ясно подумал, что все кончено и никого не надо обманывать; он стал поднимать руки, тянуть их к лицу Скворцова, на голос.

— Помогите, помогите… Кто это, кто? Постой, подожди… Кто это, кто? Слышишь, слышишь…

Пальцы скользнули по шее Скворцова, не смогли ни за что ухватиться, в них не осталось никакой силы.

— А, черт! А, черт! — Боясь закричать, Скворцов поднялся с колен.

Уже совсем рассвело, и по селу настойчиво, с озлоблением искали спрятавшихся карателей; их выволакивали из погребов и сараев, стаскивали с чердаков, уводили за село и расстреливали, и только троих Батурин отобрал для допроса.

Почти одновременно в этот же зимний день на рассвете под командой Трофимова была проведена еще одна успешная операция: было отбито двадцать две партизанских семьи. По данным разведки, в большом районном селе Степановке немецкие власти собрали семьи партизан из Степановского района для отправки в концлагерь. Взяв девяносто восемь человек, Трофимов кружным путем вышел к Степановке и, разогнав гарнизон из роты власовцев и около роты словаков, захватил село. Когда женщин, детей и стариков разместили, наконец, на сани и полозья весело заскрипели по накатанной дороге, Трофимов отдал приказ отходить.

Выслав заслон на дорогу к Ржанску, Трофимов торопил партизан, бегло просматривавших и жгущих бумаги в волостной управе. Один из сейфов, приземистый, широкий как комод, никак не могли вскрыть.

— Грузи его к… на сани, в лесу вскроем!

Не остывший от боя Трофимов и четверо партизан потащили сейф к двери; мимо них боком протиснулся Глушов, глядя в сторону, сказал:

— Слушай, Анатолий, дело нехорошее стряслось.

Трофимов быстро глянул.

— Не тяни, ну?

— Боец наш один родом из этого села, Соловьев, понимаешь, семью одну перестрелял. Женщину и четырех детей. Полицая одного семья, говорит. Этот полицай его родню всю выдал, — очевидцы есть, подтверждают.

— Значит, кровная месть?

— Вроде того.

— Надо посмотреть, идем.

— Я был, не ходи, Анатолий Иванович, знаешь, дети…

Видя краем глаза притихших, прислушивающихся к разговору партизан, Трофимов вытолкнул из себя:

— Идем.

— Я арестовал Соловьева. Вернемся, будем разбираться.

— Здесь обмарались, Глушов, здесь и очистимся, — оборвал Трофимов. — Такое не скроешь, полсела уже знает, завтра вся Ржанщина заговорит. Мы не звери, мы — коммунисты.

— Меня-то агитировать…

— Я себя агитирую. Кажется, боец считался образцовым.

Они быстро шли по улице села, Глушов чуть отставал; у осевшей пятистенной избы, чуть выдавшейся на большак из общего порядка, стояли, переминаясь, двое часовых, один в полушубке до колен, второй в жиденькой немецкой шинели, из-под отвернутых бортов которой виднелась стеганка. Трофимову казалось, что из-за всех плетней, из всех окон на них смотрят; он решительно толкнул дверь, вошел, Глушов остался на улице, стал закуривать с одним из часовых. Он затянулся дымом самосада.

— Раскочегарило Трофимова, не удержишь. Нужно ли удерживать?

За частоколом изгороди перед окнами избы лежал чистый нетронутый снег; вышел Трофимов, еще на пороге стащил шапку и ладонью вытер мокрый лоб, вокруг головы у него на морозе сразу заклубился парок. В это время из сеней из-за спины Трофимова показалась маленькая, с дергающейся головой старушка, мать убитой. Вот уже несколько часов ее не могли оторвать от дочери; в избу входили и уходили люди, а она все сидела, откинув толстую клетчатую шаль на плечи, в короткой свитке из грубого домашнего сукна, с незрячими остановившимися глазами и маленькой трясущейся седой головой, с тщательно зачесанными за уши волосами. Трофимов посторонился, старушку вели под обе руки, и она послушно, как ребенок, ступала негнущимися ногами в маленьких стоптанных валенках, и голова ее все сильнее тряслась и клонилась набок.

Трофимов, морщась, как от боли, приказал часовому:

— Найди Воропаева. Пусть придет, вон к соседней избе… С Воропаевым, — сказал он Глушову, — нас трое членов трибунала. Надо кончать.

Часовой почти бегом побежал, обрадованный возможностью не видеть старуху с трясущейся седой головой. Трофимов с Глушовым, не обменявшись больше ни одним словом, прошли в соседнюю избу, неловко нагибаясь в низких дверях. Средних лет женщина, сидевшая на лавке, сложив темные, большие руки под грудью, не ответила на их «Здравствуйте, хозяйка»; партизан, карауливший Соловьева, поднялся с лавки навстречу.

— Дрыхнет, — показал он на угол, где прямо на полу, запрокинув голову и полуоткрыв рот, спал Соловьев. — Напился, скотина, кума его напоила.

Трофимов и Глушов сели к столу, не раздеваясь, не сняв шапок; Трофимов приказал разбудить Соловьева, и часовой ничего не мог сделать: тряс спящего за плечи, переворачивал с боку на бок, и ни у Глушова, ни у Трофимова, ни у часового не было жалости перед тем, что Соловьев проснется к своему концу и только ради него. И часовой думал так же; как только его поставили караулить Соловьева и он узнал причину, он сразу подумал, «угробил себя мужик», и глядел на него уже как на обреченного, и когда Соловьев после ареста стал шуметь и грозиться, часовой его не успокаивал, как обычно успокаивают всякого пьяного, а просто вышел и закрыл на задвижку дверь.

Уже с первого взгляда на Трофимова он утвердился в своей первоначальной мысли, в необходимости смерти Соловьева, и когда, наконец, Соловьева растолкали и пришел пулеметчик Воропаев, седой, остроносый, с беспокойными руками, железнодорожный мастер по мирной профессии, то, собственно, все уже было решено.

Соловьев спросонья судорожно зевал в кулак и, тревожно обегая глазами лица собравшихся, силился угадать приговор, никто не смотрел на него, и, поймав, наконец, взгляд Воропаева, своего приятеля, он затих и опустил голову.

— И мы знаем, и ты знаешь, — глухо сказал Трофимов, — за это нет прощения. Тут и твоя смерть мало что изгладит. Ты нанес непоправимый вред, больше, чем немецкий полк. Я хочу знать, как ты мог? Ну, как?

За все время, пока его судили и потом объявили решение, Соловьев не произнес ни слова, то ли с похмелья, то ли от убеждения в собственной правоте он молчал до самого конца.

Его расстреляли перед строем, на площади возле волостной управы, и он остался лежать на вытоптанном снегу — эта последняя жестокость приказания Трофимова была воспринята как излишняя, но когда ему сказали, он не оглянулся.

— Это не жестокость, а необходимость, — коротко бросил он на ходу; белый зимний день был в середине, вокруг торчал на полях из-под снегов сухой бурьян, и позади все больше присаживались к земле белые крыши села.

Через три дня Ржанские леса облетела весть об окружении 6-й армии Паулюса в Сталинграде.

26

Подняв голову и с усилием отрывая от земли лопату, облипшую тяжелой глиной, Вера поглядела на невысокого приземистого немца в штатском, в длинной теплой дохе, в меховой шапке-ушанке; это был начальник строительства Покровского участка № 17 инженер Эрнст Кушель со своей свитой: двумя охранниками-зсэсовцами, техником Ярошевичем и еще двумя незнакомыми Вере. Кушель стоял в трех шагах от Веры и глядел, как она работает.

Вера равнодушно-устало поправила платок и с трудом удержала вскрик: рядом с Ярошевичем стоял Батурин, в хорошей теплой куртке, румяный от морозного ветра, чисто выбритый. Вере почудился даже запах крепких мужских духов. Батурин, весело смеясь, что-то рассказывал на ухо Ярошевичу, да, его голос, пусть могло случиться такое совпадение, сходство двух лиц, ведь отмечены в истории двойники, но в голосе она не могла ошибиться. Он лишь однажды взглянул в ее сторону и то, кажется, не заметил, но она хорошо знала, что этого не могло быть. Батурин, конечно, заметил, а ее дело отбрасывать землю и ни о чем больше не думать, и вообще чушь она выдумала. Какой Батурин? Вера наклонилась еще ниже, продолжая работать в том же ритме: откидывала подальше от котлована под бункер тяжелую глинистую землю, которую снизу выбрасывали другие женщины, и боясь еще раз оторвать глаза от земли. Работали кругом на полосе километра в три-четыре от берега Ржаны в глубину, и насколько глаз хватал вдоль по берегу, тысячи людей. Почему Кушель остановился именно возле нее?

Она работала на строительстве вторую неделю, и кожа на ладонях огрубела, мозоли прорвались и засохли; в первые дни от сырых волдырей было мучением брать в руки лопату или кирку, но хуже всего, если доставался лом, кожа от него слезала лохмотьями. Вера каждый вечер в темноте сшивала из лоскутьев подкладки от пиджака рукавицы; они выдерживали два-три часа и расползались, потом становились и ненужны — от работы тело согревалось. Она теперь знала, что по правому берегу Ржаны строится мощная оборонительная полоса, с дотами, дзотами, с густыми гнездами для позиций артиллерии, с закрытыми ходами сообщений, блиндажами; строились командные и наблюдательные пункты, холмы, обрывы, распадки превращались в подземные крепости, в склады боеприпасов; готовились тщательно скрытые позиции для артиллерийских тягачей, танков, бронетранспортеров; сотни, тысячи работающих людей зарывались в землю глубже и глубже; внизу, в котлованах, было легче — здесь удерживалось тепло и меньше на виду у немцев-охранников, можно было незаметно передохнуть.

Все первые дни декабря дул сильный сухой ветер с северо-запада; снегу выпало мало, и земля промерзала все глубже.

Вера отбрасывала глину, не поднимая головы, она видела лишь носки теплых валяных сапог Кушеля, обшитых кожей, и ей непереносимо хотелось выпрямиться, но она боялась.

Потом ноги неторопливо стронулись с места и исчезли, на том месте, где стоял Кушель, остались свежие вмятины, а она все бросала и бросала землю не разгибаясь, и только минут через десять выпрямилась, огляделась. Кушель со своей свитой был уже далеко; метрах в пяти стоял караульный; повернувшись длинной сутулой спиной к ветру, нахлобучив на уши пилотку, он прикуривал. Метрах в тридцати стоял второй, дальше — третий, и так, пока хватало глаз. Если все хорошо организовать, можно караульных снять в один прием. И ей стало радостно и хорошо, что минутой раньше рядом с ней стоял Батурин, где-то здесь есть вмятины и от его сапог. У немцев что-то произошло, в их поведении прорывалась непривычная нервозность, если неделей назад за невыполнение нормы просто оставляли на работе в ночь, то позавчера пятерых женщин расстреляли за умышленную симуляцию и нанесение ущерба немецкой армии — так гласил приговор.

Стараясь успокоиться от немыслимой встречи, она ругала себя: «Дура! Чего обрадовалась? Тебе-то от этого все равно легче не станет… Станет, станет! Уже стало!» Нет, она не могла погасить в себе радости — увидеть своего за столько дней непосильной работы и издевательств охранников. Не выйдет из тебя солдата, не получится, разведчика тем более. Что говорил Батурин? «Никогда ничему не удивляться, принимать все равнодушно, знакомо, как должное». Вот что он говорил. Да что тебе Батурин? Он делает свое, ты свое, не забудь, а то вон сколько земли накопилось. Господи, да ее целые горы, океаны земли, и все ее выбрасывают, и выбрасывают, и выбрасывают. Тяжелая, сырая, господи. Скорее бы перерыв, она не дотянет до перерыва, господи, хоть бы минутку передохнуть…

Терпеливо, со свойственной женщине наблюдательностью, когда чересчур ярко охваченные подробности порой даже вредят цельности главного, Вера выполняла задание, пытаясь вначале запомнить схемы укреплений отдельных участков, где ей приходилось работать. Но потом, штопая после работы свои рукавицы, она под видом штопки стала нашивать на внутренней стороне жакета крестики, фигурки, цветы с замысловатыми стеблями и листьями; когда к ней пришла эта мысль, она очень обрадовалась, последнее время все эти доты, блиндажи, траншеи, все совершенно перепуталось, она не могла восстановить сколько-нибудь ясной картины; теперь, сделав на левой стороне подкладки пометку, она искусно расшивала подкладку, это был предполагаемый берег Ржаны.

Назад Дальше