— Двадцать мешков соли, Анатолий Иванович, — сказал Почиван оживленно.
— Что ты?
— Соль, говорю, привезли! Я даже в карман насыпал, всю дорогу сосал. Хорошая соль — бузунка, крупная, серая.
Он протянул Трофимову горсть соли, тот взял щепоть, бросил себе в рот, блаженно зачмокал, во рту сразу свело.
— Дай какой-нибудь сухарь! — сказал Трофимов, глотая слюну. — Ну, теперь мы живем, сам черт нам не брат. Надо сообщить в штаб, чтобы приезжали за солью из других отрядов.
— Там один мешок при разгрузке лопнул, почти весь в снег вытек. Убыток.
— Ты мне смотри, Почиван! — Трофимов одевался, как всегда, тщательно и быстро. — Не хитри, все одинаково без соли сидят.
— Так он же лопнул, что ж я, нарочно его?
— Знаю, знаю. Я просто на всякий случай, если что… того, за защитой не приходи.
— Есть не приходить! — обрадовался Почиван и засмеялся. — Нудный вы все-таки человек, Анатолий Иванович. Кто аэродром строил? Наши. Кто его от заносов раскапывал? Наши. Ну что, если по щепотке им на душу больше перепадет?
— Насчет соли есть указание обкома. Строго по двести граммов на человека. Вот так, товарищ Почиван.
Разговаривая с Почиваном, Трофимов умывался у рукомойника, шумно отфыркиваясь.
— Что у тебя еще, Почиван? — густо намыливаясь, спросил Трофимов. — Самолеты ушли?
— Последние два остались. Засветло не успели проскочить. Мы их уже марлей затянули. Летчики у Шумилова в роте, новости ребятам рассказывают… Анатолий Иванович, — неожиданно с другой интонацией сказал Почиван. — Анатолий Иванович…
— Что, опять тоска? — Трофимов засмеялся. — Понятно, давай выкладывай, что еще облюбовал.
— Анатолий Иванович, дело стоящее. В Гнездилове, говорят, состав со снарядами разгружается. Пошуровать маленько надо, товарищ командир. У нас тол на исходе, запас не помешает.
— Надо, чтобы Кузин там прощупал. — Трофимов, намыливая щеки и подбородок, не глядел на Почивана; он чувствовал себя отдохнувшим и бодрым.
— С Кузиным толковал, — сказал Почиван. — К вам послал решать.
— Ладно, Почиван, подумаем. Подожди, кто там?
— Я, товарищ командир, — раздался хрипловатый голос Шумилова. — Дежурный по штабу лейтенант Шумилов.
— И я, — сказал Глушов, входя за ним следом и топая валенками, чтобы сбить снег. — С тебя, Анатолий, причитается за хорошую весть.
Трофимов быстро взял расшифрованную телеграмму, быстро пробежал ее глазами. Его или комиссара отряда Глушова М. С. вызывали срочно в Москву для получения орденов и медалей награжденным бойцам и командирам отряда.
— Отлично, — сказал Трофимов. — Подождите минутку, добреюсь.
— Здорово! — сказал Почиван, прочитав телеграмму. — Счастливый вы человек, Анатолий Иванович. Надо же — в Москву! Ах, боже мой — в Москву! Поменяемся, Анатолий Иванович?
— Подождем, Почиван, меняться до другого раза. — Трофимов торопливо вытерся полотенцем, набросил на себя гимнастерку, торопливо застегнулся. — Тимохин, Тимохин, — сказал он своему ординарцу, — доставай, брат, сапоги, долой валенки. Надо найти, почистить чем, ваксы какой.
Пока он суетился и собирался, все глядели на него: Почиван с нескрываемой завистью, Шумилов понимающе, Глушов тоже внутренне по-доброму завидуя. Ну, да ладно, мол, пусть слетает, ему нужнее, увидит больше, глядишь, и сам отвердеет, а то иной раз у него нервы не выдерживают от жалости. Ему надо больше увидеть, не только свой отряд, а страну почувствовать, пусть слетает. А то иногда слишком жалостлив, не командир, а красна девица, хотя, правда, одной этой чертой в характере ничего не объяснишь. Глушов становился в тупик, стараясь понять, почему Трофимов часто оказывался прав и почему именно о нем, а не о ком-нибудь еще ходит столько легенд. Глушову нужно было понять совсем не из зависти, хотя почему бы не позавидовать хорошему человеку? (Глушов сделал оговорку специально, мысль о зависти, выплывавшая неизвестно откуда, почему-то больно задела.)
Глушов неожиданно вспомнил свой последний разговор с дочерью, теперь уже спокойно вспомнил, глядя как бы со стороны. Чушь несла девчонка, жизнь обомнет, по-другому заговорит, а его дело действительно знать слабости каждого. И ничего в этом страшного и позорного он не видит. Война обозначила в каждом какие-то слабости. Скрытое раньше до поры до времени сейчас вышло наружу, до смешного мало знали даже близкие люди друг о друге до войны. Людей как следует не умели расставить на места, выявить в человеке главное, ради чего живет. Оттого и воюем плохо, воевали, и потери большие — людей своих не знали. Вот ведь тот же Почиван. Кто мог ожидать от него такой прыти? Совсем перевернулся человек. И вроде от опасных дел не бегает, а как подымется рука в подрывники его, например, зачислить? Не подымется. Он весь отряд кормит, и обувает, и о крыше над головой беспокоится. А до войны его район был самый запущенный, угрозыск из его района так и не вылазил. Не мог наладить дела, да и только, даром что за кобуру при каждом случае хватался, глотку рвал.
И Глушов стал думать о других, о Рогове, о Скворцове. Вот Скворцов, пожалуй, тоже до войны пестики да тычинки рисовал, гербарии с ребятишками собирал, а теперь — разведчик.
Трофимов чересчур резок и неосторожен в суждениях, старается все взвалить на себя, забывая, как это отразится на деле, иногда слишком незащищен в своей излишней чувствительности. Если взглянуть поверхностно — слабохарактерный человек, вот нравится ему, например, Павла Лопухова, а сказать не может. И можно бы, конечно, подумать о более волевом человеке на должность командира, но что, какая сила его держит? Популярность, любовь партизан, незлобивость? И то, и то, конечно, и полная самоотдача, отрешенность во всем, что касается дела. Да и заметно решительнее он стал в поступках, ничего, выпрямляется понемногу командир, выпрямляется. А ведь сам Трофимов пальцем не пошевелит, если сказать, что командовать отрядом будет не он. И так же честно, на совесть станет ворочать взводом или пойдет в разведку. Вот ведь что удивительно. И держится. И молва о нем идет, только и слышно: «Отряд Трофимова! Отряд Трофимова!» — а он непосредственно даже ни в одной диверсии не участвовал, правильно, конечно, не участвовал, вполне закономерно, дела отряда концентрируются в имени командира…
Он неожиданно встретил взгляд Трофимова, моргнул.
— Знаю, о чем ты думаешь, — сказал Трофимов. — Ты не проси, ничего не выйдет.
— Давай жребий? — полушутливо, полусерьезно предложил Глушов, и Трофимов засмеялся, энергично затряс головой, отвергая; его маленькие серые глаза совсем спрятались в щелках.
— Нет, милый Михаил Савельевич! Дудки. Я о семье хоть что-нибудь узнаю. Сколько писем отправлял, ни ответа, ни привета. Ты уж, комиссар, смирись. А я тебе орден привезу. И о Москве все расскажу. Ну, Михаил Савельевич, дорогой, сжалься, все могу, но этого не могу.
Все рассмеялись от души, весело, и Глушов засмеялся и сказал:
— Слетай, слетай, командир. Польза большая будет. Проветришься, встряхнешься, а то мы здесь, в темной берлоге, только свою боль и знаем.
— Комиссар, — попросил Трофимов, что-то быстро укладывая в вещевой мешок. — Ты наш перст, без тебя нам не жить, но сейчас пощади, не отравляй святой минуты.
— Слушай, Анатолий Иванович, а куда это ты торопишься?
— Как это куда?
— Самолет ведь только в ночь пойдет, а сейчас утро.
Трофимов непонимающе поглядел на Глушова, затем огорченно сел.
— Ты смотри, совсем ведь упустил из виду. Ну, до вечера еще все может тридцать раз перемениться. Тогда, что ж, тогда за дело. Михаил Савельевич, ты останься сейчас, мы все обговорим. И ты, Почиван, подожди, ты почему Фольгисону бумагу не отдал?
— Какая бумага? Три пачки всего было, и то папиросная, а разговору…
— Этого нам хватит на два номера газеты, — сказал Глушов. — Не пори чушь, Почиван, тебя иногда заносит, не поймешь, то ли шутишь, то ли всерьез.
— Да я что — себе? Я хотел ее на закрутки раздать, мучаются ребята, лист сухой на цигарки крутят.
— Хватит, Почиван, — повысил голос Глушов. — Удивляюсь тебе, тебя ли агитировать, неужели не понимаешь значения пропаганды именно сейчас?
Глушов достал из бокового кармана газету, бережно расправил ее и протянул Почивану.
— Уверен, ты газет не читаешь. Здесь мы напечатали письма из неволи, ну-ка, пробеги. И вообще, надо раз и навсегда постановить, чтобы всю мало-мальски пригодную бумагу отдали Фольгисону.
— Ладно, решили, — сказал Трофимов. — Шумилова, Кузина и Батурина в штаб. А ты, Почиван, немедленно займись сапожной. Материал пока еще есть… Люди разуты…
— Товарищ командир, да там ведь всего три сапожника. А остальные — так, у них и шило в руках не держится. Вчера Кирюхин ладонь себе пропорол, вздулась подушкой. Вот у Кузина есть первоклассный мастер, я давно его у вас прошу.
— Зря говоришь, Акимов нужен в разведке.
— Всегда так… Немедленно, немедленно, а с кем? — Почиван, мельком просмотрев газету, сложил ее и, пользуясь тем, что Глушов разговаривал с Трофимовым, сунул в потрепанную полевую сумку. Когда пришли Кузин и Батурин, он ушел, недовольный, его работа никем не замечалась и не ценилась, и вот Трофимов полетит в Москву получать ордена, Трофимову — орден, а ему дадут во что кладут, догонят да еще добавят. Картошка, хлеб, хлеб да картошка — вот и все его запросы, все достижения за три военных года; а теперь вот еще эта сапожная, да еще думают кожевенный заводик открыть. Опять же кому — ему на шею! А там в Дубовице зерно жители собрали, надо вывезти. Опять же — он. А без продуктов, без бумаги, без умелых рук все эти газеты разом захлебнутся. Вот даже Фольгисон важнее, газету делает, как же… Стишки пишет и разные там обращения к полицаям да к румынам, вот так… А все-таки хорошо бы составчик тот со снарядами в Гнездилове накрыть. Лишний тол никогда не помешает. А тоже, пока наладили дело, сколько мучились; сейчас мины и гранаты знаменитые получаются, из других отрядов приезжают, опыт заимствуют, а вначале и смех и слезы. Чуть с керосинкой всей на воздух не взлетели. Еще Юрка Петлин мину своей конструкции сварганил, замедленного действия. Хороший пацан был.
Трофимов, Глушов, Батурин и Кузин внимательно разглядывали приблизительно составленную схему построенных и возводимых еще укреплений вдоль правого берега Ржаны; Трофимову нужно было увезти схему с собою в Москву, раз уж выпал такой случай, и Батурин сейчас еще раз все проверял и уточнял. Люди, засланные на строительство, только начинали возвращаться, вчера он просидел почти весь день с Верой Глушовой, нанося на схему добытые ею данные, и, несмотря на некоторые провалы в сведениях, определенные выводы уже можно составить.
Трофимов глядел на Глушова, и ему все время хотелось улыбаться, но он, вовремя спохватываясь, не разрешал себе; ну, что, выпало ему счастье побывать в Москве (в Москве!), а Глушову вот не выпало, хотя от этого ни Глушов не станет хуже, ни сам он — лучше, и поэтому, пожалуй, не стоит поддаваться легкомыслию, да и вопросов нужно много решить до отъезда, вот необходимо заслать дополнительно в городскую полицию в Ржанск еще двух человек. И не стоит думать о Москве, а то обязательно что-нибудь помешает. Правда, и не думать о Москве он не мог: вспоминал ее заснеженные улицы, площади, памятники и скверы. Отдавая распоряжения, утверждая и обдумывая очередные операции разведывательных и диверсионных групп, повседневные дела отряда, он, к вечеру, все больше волновался и втайне боялся, чтобы не случилось чего-нибудь непредвиденное и чтобы не поднялась метель. И когда после наступления темноты он приехал на аэродром, в небе шли низкие тучи и дул сильный западный ветер; и лес натужно гудел; он продолжал волноваться, летчики сказали, что лететь все равно нужно, погода в самый раз, и у него отлегло от сердца.
28
В том, как он очутился в Москве, было в самом деле что-то нереальное; ведь всего два дня назад ему и мысли такой не могло прийти в голову, а тут, как во сне или доброй сказке, он шагал по Москве, по самой настоящей Москве, и только теперь он знал, как мучительно, не переставая, любил он этот город, здесь, в Москве, даже парикмахерские работали, и театры, и магазины, самые настоящие магазины и парикмахерские. И были рестораны, где обедами кормили по талонам. И у него в кармане была куча этих талонов, на целых три дня.
Было малолюдно и по-настоящему холодно; у настывших стен холод чувствовался сильнее, но тротуары, чисто выметенные, блестели, и метро работало.
Его отпустили на несколько часов, вечером в пять тридцать он должен был быть вместе со всеми в Кремле, говорили, возможно, с ними встретятся Сталин и Ворошилов, и сейчас, торопливо шагая к себе, на Софийскую, Трофимов все время думал об этом. Он не знал, застанет ли кого-нибудь дома, и живы ли, и не случилось ли какого несчастия. Он жадно глядел по сторонам, замечая все новое, что внесла в Москву война; почти не встречалось детей, это действовало со странной болезненностью: такой большой город и без детей. Было много военных — шинели, бушлаты, полушубки, на перекрестках улиц и площадях баррикады с оставленными проходами; плакаты; везде сосредоточенность и деловитость, и вообще, несмотря на подтянутую строгость Москвы, он словно попал в старый, добрый, вызывающий слезы на глаза, сон. Он глядел на башни Кремля и радостно твердил: «А, ведь стоят они, есть, существуют! Стоят! Стоят! Ах, черт возьми!» — восхищался он. Он даже не представлял себе, что ему будут так дороги когда-нибудь вот эти привычные башни и зубчатые стены, даже один вид их, даже подтверждение того, что они стоят, стоят, стоят…
Когда он подошел к знакомой старой арке под домом, у него даже перехватило дыхание, он постоял на одном месте, отдышался, заторопился под арку во двор и увидел свой дом, старинный трехэтажный дом, и опять была незыблемость привычных вещей, старого клочка неба, четырех старых елей и трех лип во дворе, даже заклеенные косыми крестами окна были все те же, над крайним окном во втором этаже с левой стороны выпали кирпичи, еще тогда мальчишку с соседнего двора Петьку Воронкова по плечу задело.
Трофимов быстро пошел к своему второму подъезду, толкнул тяжелую высокую дверь с огромной медной ручкой, и она тяжело поддалась; пахнуло нежилыми, холодными запахами. Из-за лестницы торчала ручка детской коляски, валялся обрывок газеты. Трофимов поднял его, клочок «Известий» полугодовой давности, Трофимов оглянулся на скрип двери. Древняя, как сам дом, привратница Никоновна, до глаз укутанная теплым толстым платком, вышла из своей двери неслышно. Трофимов сразу узнал ее, а она все приглядывалась.
— Да это же ты, Толя, — глухо сказала она, подходя ближе и отодвигая платок со рта вниз. — Господи. — Она подняла руки, погладила его полушубок и по-старушечьи скупо заплакала.
— Да вы что, Никоновна? — сказал Трофимов, беря старуху за плечи, и она ткнулась толстым, опухшим лицом ему в плечо. — Не надо, нам теперь уж плакать не из-за чего, самое трудное позади.
— Ты ведь, Толенька, убиенным числишься, на тебя бумага пришла казенная. Господи, господи, да что же это на белом свете делается? Твоя мать в обмороке лежала, как бумага пришла, а у жены, у бедняжки, прямо все губы почернели.
— Кто-нибудь дома у нас есть?
— Бог с тобой, Толенька, их уже больше года как нет. Еще в осень сорок первого эвакуировали всех на Урал, пять семей осталось на дом. Я не поехала, куда я, говорю, на смерть глядя, поеду? Ну куда я вам поеду? Категорично, говорю, отказываюсь… Вот, если свяжете, тогда грузите меня мешком, а так не поеду.
— А квартира — как? — спросил Трофимов. — Кто-нибудь живет?
— Заперта, заперта, — быстро сказала Никоновна. — Ключи у меня. Вынесу сейчас.
Никоновна вытерла глаза, взглянув на Трофимова, утерла бахромой платка под глазами и принесла Трофимову знакомую связку ключей, и даже нанизаны они были на то же кольцо: потертое, тройного витка.
— Уезжали-то в спехах, ты, говорят, Никоновна, загляни туда, потом хоть порядок наведи какой. Вот, пожалуйста, Толя, там холодина-то теперь, дома-то почти не топят. Я себе печурку поставила. Знакомый старик с Петровки сделал, раньше, до пенсии, слесарем был..