Исход (часть 1) - Проскурин Петр Лукич 14 стр.


Весь перелет в Ржанские леса в самый разгар зимы, очень сложный прыжок ночью на лес, с дополнительным грузом — ему едва не вырвало плечо сучьями, и потом встреча с партизанами, все быстро забылось, и Батурина сразу захватила работа — никогда ему не приходилось так трудно, и еще никогда он так сильно не ощущал необходимость своей работы, потому что быть в Москве и представлять себе войну по официальным сводкам и донесениям — это одно, а встать лицом к лицу, глаза в глаза с этой войной — это совершенно другое.

Его не очень тепло встретили в отряде Трофимова, он и сам понимал, что является для них до поры до времени инородным телом, что же, ему не привыкать. Самое главное — работа началась, война, слава богу, начинает координироваться наконец не только немцами, но и нами.

Трофимов, внимательно слушавший его, усмехнулся (слово «нами» было произнесено Батуриным как-то особенно, было ясно, что в это «нами» он ни в коем случае не включал его, Трофимова, отряд), но Трофимов поверил самому важному — Батурин, несмотря на его упорное желание показать себя просто симпатичным, не слишком серьезным парнем, человек дела. Батурин всеми силами старался показать, что ему приятна и легка его работа, но Трофимов по этому разговору и многим другим понял, что это далеко не так. После знакомства с начальником разведки отряда Кузиным и его людьми, что тщательно скрывалось от всех в отряде, Батурин несколько дней знакомился с местностью на картах и планах, потом стал исчезать по нескольку дней под предлогом изучения объектов минирования на местах, а однажды, после шифрованной радиограммы из Москвы, поехал в Ржанск на базар, и строгая, еще молодая женщина из села Высоцкое, с которой он приехал в Ржанск, под вечер вернулась домой, распродав картошку на фунты и пшеницу стаканами, а Батурин остался в городе и жил там неделю, и потом вернулся в отряд мокрый, голодный и злой (уже начинало таять), и дал в Москву короткую шифровку, после чего завалился спать, не дожидаясь, пока принесут поесть.

— Слуга двух господ, — пошутил Трофимов, когда тот проснулся (Батурин спал в командирской землянке), всматриваясь в его похудевшее лицо. — Послушай, капитан, не лучше ли все-таки выделить тебе несколько человек? Занимались бы только твоими делами, так сказать, на высшем уровне.

— Издеваешься? Давай, давай, — засмеялся Батурин. — А серьезно — присмотреться надо. Отсев в отряде должен быть. Отряд растет, чужого разобрать не просто. Недавно, перед тем, как мне уйти в город, опять пятнадцать прибыло, я был при опросе.

— Разборчивый жених может остаться холостяком долго.

— В нашем деле разборчивый жених — неплохо. Впрочем, свадьба не затянется, не тот случай. Итак, при первой необходимости даю тебе знать. Буду на первых порах действовать через тебя и Кузина. Мне все равно раскрываться нельзя.

— Ну, хорошо, продумаем. Что в Ржанске?

Батурин с наслаждением намыливал (последние три дня не брился) то одну, то другую щеку, туго подпирая их языком: вообще ему нравился Трофимов, нравился своей обстоятельностью, умением всегда быть спокойным; с Глушовым же, вспыльчивым и резким, Батурин с самого начала взял подчеркнуто вежливый тон, называя его только по имени-отчеству и вкладывая в это трудно уловимую иронию. Глушов чувствовал эту иронию, но сказать ничего не мог, — зацепиться было не за что..

— В Ржанске, говоришь? Тишь и гладь да божья благодать. Немцы ходят с дамами, работают кинотеатры и рестораны. Не хватает рулетки. Время от времени другие развлечения: кого-нибудь вешают. Расстреливают за городом, в Красном Яру.

— Ты раньше никогда не был в Ржанске?

— Нет, никогда.

— Как они расценивают провал под Москвой?

— По-моему, они его никак не расценивают. Это делают там, где-то в верхах, а здесь солдаты, все, от генерала до рядового, — просто солдаты. Проведена очередная кампания, наступали, отошли на зимние квартиры. Это какая-то гигантская машина. Что-то, конечно, у них происходит, но они умеют держать марку. Да, у них и в действующей армии изменения. Отозваны Гудериан, Браухич, Бок. Такие вот дела. Это не так просто — Гитлер сильно нервничает, если сделал такой шаг, — самые известные в армии генералы.

Батурин старательно соскоблил с подбородка остатки пены, вытер бритву о клочок жесткой оберточной бумаги.

— Ты не обижайся, — сказал он. — Давай сразу договоримся. Ничего не поделаешь, Анатолий Иванович. У меня есть в Ржанске ребята, ради них я и торчал там. Я сам, что можно, буду рассказывать. Тебе ничего не даст, что и как, а проговорись ты во сне, с меня голову снимут, сам же под трибунал подведешь.

— Я ни о чем не спрашивал. Надеюсь, ты проинформируешь, если непосредственно нас коснется?

— Обязательно, — засмеялся Батурин. — У меня сложилось впечатление, что в Ржанске умный и деятельный комендант, полковник Рудольф Зольдинг. Очевидно, Ржанску придается большое значение. Оттуда сведения начнут поступать теперь регулярно, нам необходимо наладить хорошую связь. Знаешь, — добавил он, помолчав, — мне кажется, обе стороны только начинают входить во вкус войны. Тебя такой обнадеживающий аспект не пугает?

— Пугайся не пугайся, а воевать нам. Русского мужика долго раскачивать, зато унять его трудно. Жди, пока сам выдохнется.

— Значит, слава русскому мужику. Мне и тебе, следовательно, тоже. А, здравствуйте, Михаил Савельевич, — весело сказал он вошедшему Глушову.

— Здравствуйте. — Глушов снял шапку, почесал за ухом. — Черт знает какая погода, — сказал он раздраженно. — Землянки начинают капать, у фельдшера — совсем осела.

Батурин, косясь на него веселым блестящим глазом, сказал неожиданно:

— Кстати, в городе уже знают о нашем отряде, называют одни отрядом, другие бандой Трофимова. Как это вам нравится?

— Откуда?

— Что — откуда?

— Не верится, чтобы с точностью до фамилии.

— Тут уж от популярности. Тебе больше знать.

— Перестань, не вижу оснований для шуток.

— По-моему, он не прав, Михаил Савельевич, здесь уж никакие приказы не помогут. Люди говорили и будут говорить о том, что их волнует. Именно сейчас нужны герои. Слушай, Толя, о тебе ходят самые невероятные слухи.

— Расскажите, — заинтересовался Глушов, расстегивая ватник и плотнее усаживаясь, и все трое вдруг сразу подумали о весне, недели две от сплошной воды никуда не сунешься, смогут действовать только одиночки на свой страх и риск.

И они, все трое, где-то в глубине души, втайне от самих себя, обрадовались короткой невольной передышке сейчас, в эту минуту у них было чувство завтрашнего дня. И все одновременно подумали об одном и том же.

— Хорошо, успел до воды, — сказал Батурин, прислушиваясь к чему-то, и ничего не услышал, и все послушали, и тоже ничего не услышали.

— Так что там говорят о нас? — нетерпеливо переспросил Глушов.

— Немцы Трофимова вовсю кроют. Говорят, старый садист-убийца, его вроде бы сам Сталин избавил от каторги и послал сюда…

— Вот чушь, — весело вмешался Глушов, поправляя поясной ремень. — Пожалуй, не от доброй жизни.

— Шепчутся, сам, мол, Семен Заречный. Кто это такой, так и не удалось выяснить.

— Тоже сплошная чепуха, — опять перебил Глушов. — Надо же упомнить! Удивительно! Здесь в тридцатых годах чекист работал — Сеня Заречный. Он и родом недалеко от Ржанска — колышковский. Тут, в лесах, сроду неспокойно, ну и вообще это целая поэма. Заречный тут несколько банд накрыл, никому житья не давали. А потом колхозы — кулацкий сынок тут один крепенько погулял. Ну, вот и началось у них. Увез этот бандит у Заречного невесту, чуть ли не из-под венца, ну и вот бандой измывались над нею. Заречный на ноги все поставил, добрался до самого логова, здесь где-то в этих лесах, день и ночь не давал передышки. Тут уж ясно, дело не только в невесте, большее заговорило, да и много бандиты дел в округе натворили, кровь лили. Кажется, Алешка Дичок его звали. Молодой зверь, а хитер, батальон солдат присылали леса прочесывать, хоть бы хны тебе — отсиделся где-то, притаился, умолк. А потом, через полгода уже, Заречный и налетел, совсем по другому делу ехал. Одна вдова, злая по бабьему счету на Алешку Дичка, кивнула вроде бы на избу. Ну, Заречный, как был один, — и туда. Остолбенел, говорят, хотя кто это видел? Алешка Дичок в обнимку с невестой его прежней, Заречного невестой, самогон пьют. «Ах ты, сука, — говорит Заречный, а сам браунингом играет, желваки перекатывает. — Вот когда я тебя достал. Выходи, гад». А тот, Алешка Дичок, схватил невесту Заречного, прикрылся ею и скалит зубы. «Ну, стреляй, говорит, давай». А Заречный просит: «Отойди, мол, Нюра». Та усмехнулась, на колени бах! «Отпусти нас, говорит, Семен, любила я тебя, теперь его люблю. Брюхата я от него, отпусти нас ради прежнего, век за тебя богу буду молиться».

Дичок Алешка зубы скалит: «Ну, Сема, ладно, баба ведь просит, родня мы теперь с тобой. Что тебе? Не видел ничего, и все. Ошибка, мол, зачем заходил».

Дрогнула у парня душа, не совладал с собою. Сразу двоих и уложил. Вернулся в город, документы, оружие на стол. «Судите, говорит, не коммунист я — зверь. Беременную убил».

Глушов встал и, разминаясь, ступил туда-обратно; недовольный теснотой, поморщившись, сел опять.

— Чем же все кончилось?

— В тридцать пятом второй срыв у него был, у Заречного. Судили. Говорят, расстреляли, приговор утвердили в Москве, что-то серьезное очень вышло. Видишь вот, а в народе-то память жива. Так и слышно — Семен Заречный?

— Говорят так. Только, мол, имя другое принял — Трофим.

— Интересную вы историю рассказали, Михаил Савельевич.

— Дела, — сказал Трофимов, задумываясь.

Глушов подошел, засмеялся:

— Хорошо. Мирская молва зря не зашумит.

— Не очень-то приятно щеголять в чужой шкуре, — усмехнулся и Трофимов, подходя к окну и пытаясь увидеть через запотевшее с потеками стекло старую березу у землянки: он всегда глядел на нее из окна, привык незаметно, и старая береза стала чем-то своим, необходимым и успокаивающим.

— Ничего, — опять деланно, бодро и чуть запоздало сказал Глушов. — Когда народ прикажет быть героем, помнишь… как это дальше?

— У нас героем становится любой, — весело отозвался Батурин, тщательно протиравший бритву и с любопытством следивший за разговорившимся Глушовым. «А ведь он глуп. Ей-богу, он глуп, наш дорогой Михаил Савельевич, хотя, впрочем, в его словах есть зернышко. И он, конечно, не глуп. Просто он тебе не нравится. Бывает так, увидишь человека впервые, и он уже не нравится. Кажется, одна причина: он везде старается поспеть. И болезненно не переносит, чтобы его обходили, а за это его не любят другие, нашего…»

Батурин поймал себя на мысли, что думает о Глушове всегда вот так: «наш дорогой…», и попытался понять, откуда ирония к незнакомому почти человеку, уже немолодому, и не мог этого понять в себе и объяснить, и даже то, что Глушов говорил о героизме в общем-то правильные вещи, раздражало и задевало его.

Глушов, чувствуя на себе взгляд блестящих, внимательных глаз Батурина, заворочался, усаживаясь удобнее и всем своим видом показывая, что устраивается надолго и не намерен обращать внимания на глупые шутки, а намерен серьезно, обстоятельно продумать с командиром (без посторонних) предстоящий день.

— Скажи, Батурин, — неожиданно услышал он голос Трофимова, — ты когда-нибудь видел товарища Сталина?

— Случалось видеть, — ответил Батурин тотчас, не успев удивиться неожиданности вопроса. — А что?

— Ну и каков он?

— Гораздо меньше ростом, чем принято считать.

— В каком смысле?

— В простом, биологическом.

— А-а, — протянул Глушов с легким смущением.

— В самом деле, Батурин, расскажи, как ты его видел, каким? — попросил снова Трофимов.

Он попросил об этом ради присутствующего тут Глушова и тут же пожалел. Было много дел, а разговор мог затянуться. И вообще, какое ему дело до отношений Глушова с Батуриным? Сами прекрасно разберутся, придет время, а ему и без того хватит хлопот. Интересно, почему Глушов отмалчивается, старается не замечать. И почему это его тревожит, или важно? Чепуха. Как раз ему самому Глушов начинает нравиться. Все перевернулось в мире, а он, как ни в чем не бывало, продолжает свое, своей постоянностью он успокаивает. Сознательно он так поступает или нет — не важно, пусть сознательно, значит, еще хитрее, чем о нем думают, и нужнее. В любую свободную минуту — беседы, сводки, лекции; словно по-прежнему, он каждое утро встает, бреется, завтракает, бегло взглянув в зеркало, идет на работу в привычный кабинет. Тут поневоле позавидуешь такой детской ясности духа и убеждения, уверенности в своей необходимости на земле; задумавшись об этом, невольно начинаешь и себя оглядывать со стороны.

И сейчас Трофимов меньше вслушивался в слова Батурина, а больше наблюдал за Глушовым, за его жестами, за лицом; Трофимов сидел в углу землянки, спина чувствовала стужу и сырость земли за тонкими березовыми жердями, за зиму набрякшими сыростью; собственно, ему безразлично, каков он с виду, Сталин, и какое у него лицо, и как он ходит, и что любит — трубку или папиросы, водку или красное вино. А вот то, что он есть — Сталин, делало его, Трофимова, более уверенным и спокойным, и хотя он не мог этого объяснить и понять по-настоящему глубоко, он знал, что это именно так; вероятно, он действительно был слабым человеком, как однажды сказал Глушов, но он, Трофимов, чувствовал себя сильнее благодаря невидимому присутствию Сталина во всем, в большом и малом; это было больше, чем просто человек, с ним связывались своя земля, мать, детство, возможность своей жизни и своей смерти; было о ком думать, на кого надеяться и равняться. И Трофимов опять поймал себя на том, что думает о товарище Сталине, как о чем-то вечном, непреходящем, и у него от чувства бесконечности в груди стоял острый холодок; все правильно, сказал он себе, есть люди и люди, и когда на свете живет Сталин — легче и свободнее дышать, и как-то безопаснее в мире.

— Сталин — прежде всего идея, — говорил в это время Батурин. — Никто из нас не знает его характера, привычек, о чем он думает в бессонную ночь, а вряд ли ему сладко спится. О чем он вспоминает, как все видит впереди? Но все мы знаем, что он выражает собой огромную и самую справедливую и близкую людям идею.

— Слишком абстрактно, — сказал Глушов. — Любой человек, как высоко ни стой, остается человеком, со всем заложенным в нем матушкой-природой.

— Вульгарный социологизм, дорогой Михаил Савельевич, — усмехнулся Батурин. — Изменение характера человека пропорционально высоте его положения и его ответственности перед людьми. Конечно, по-разному.

— Чушь, чушь! — сердито сказал Глушов. — Пример тому — Ленин и товарищ Сталин.

— Да, конечно, — как-то поспешно согласился Батурин. — Не забывайте лишь, дорогой Михаил Савельевич, гениальных людей в истории раз-два, и обчелся. А мы говорим о тех, каких большинство, вот таких, например, как мы с вами. Будь я на очень высоком посту, у меня обязательно бы характер испортился, во мне всегда наблюдались деспотические замашки. Например, в возрасте четырнадцати — пятнадцати лет мне страстно хотелось всеми командовать, в том числе и отцом с матерью. И так, чтобы беспрекословно. Правда, потом прошло, когда и в самом деле стал командовать людьми и узнал практически эту область. Ну, а вы тем более, Михаил Савельевич, — совершенно неожиданно сказал Батурин.

— Позвольте, почему же я «тем более»? — с нарочитой прямотой, исключающей обиду, спросил Глушов, он был задет, и оба почувствовали это.

Трофимов засмеялся.

— А вы, Батурин, старайтесь шутить интереснее. Ладно, будет вам, — сказал он. — У вас спор не по существу.

— По существу, — весело сказал Батурин. — Михаилу Савельевичу хочется всем доказать свою незаурядность. Шучу, шучу, — тут же добавил он.

— Хватит вам, в самом деле, — опять сказал Трофимов. — Давайте о другом. Вот уже месяц, как пошли слухи о каком-то новом партизанском отряде. Мы должны выяснить, меня удивляет, почему они не ищут с нами контактов.

— Черт знает, — с раздражением сказал Батурин. — Кузин говорит, просто неуловимый отряд. Несколько раз посылал людей установить связь. Каждый раз этот отряд оказывается на новом месте, и всегда в трудном, не добраться. Значит, вы обратили внимание? Мне тоже кажется подозрительным.

— Ничего нет подозрительного, — сказал Глушов. — Простая осторожность, отлично можно понять. Что ж, они обязаны объявить о своем местонахождении в этой немецкой газетенке «Свободный голос»? Так не бывает, товарищи, время не то. — Говоря, Глушов все время глядел на Батурина, как если бы хотел сказать, что во всем виноват Батурин, и никто другой.

И хотя Батурин знал, что Глушов именно так и думает, он остался равнодушным; у него свои обязанности и заботы, и он только один знал, какие это обязанности, и никто больше; появление неизвестного партизанского отряда интересовало Батурина с другой стороны, именно со стороны той самой работы, о которой ни Глушов, ни Трофимов представления не имели. Забыв о минуте передышки, Батурин уже прикидывал, кого в скором времени послать в город, как только спадут воды, и какая прежде информация поступит из того, что интересует Москву, и как Сигильдиев со Скворцовым, справились ли, и почему от Скворцова неделю как ни слуху ни духу. Батурин тревожился, правильно ли он поступил, частично доверившись Скворцову после выполнения им проверочного задания, не рано ли, но и выхода не нашлось, Москва до сих пор не прислала своего человека, а ему самому идти на операцию было невозможно, и он послал Скворцова. А Сигильдиеву, должно быть, трудно, он делал первые шаги в городской полиции, и, конечно, подключать его к Скворцову нельзя, рано. И мысли, связанные с делом, все больше завладевали Батуриным, ему хотелось остаться одному, и он прикидывал возможные варианты провала Скворцова и вытекающие из этого последствия. Когда наконец Глушов с Трофимовым ушли на собрание комсомольской группы, Батурин, поддернув голенища сапог, пошел в лес и выбрав себе место, долго глядел с невысокого холма на лесную низину, широко залитую талой водой; деревья стояли на метр в воде, в иных местах до самых нижних сучьев; и небо по-весеннему теплое и яркое, хотя и в просторных густых тучах. Как и всегда весной, чувствовалось большое, жаркое солнце, и хотелось спать; и оттого, что Батурин долго глядел на воду, ему представилась широта и глубина происходящего, и ему стало нехорошо от своей ничтожности и незначимости, и, стараясь избавиться от неприятного чувства, он громко сказал первое, пришедшее на ум.

Назад Дальше