Приключения 1984 - Бекимбетов Айтбай 8 стр.


Тоже какие неосторожные выражения. Волнуется, некогда их выбирать. Впрочем, они ведь были уверены, что их секретные архивы так и останутся такими навсегда...

Немедленно был послан в Шлиссельбург подполковник Кошкин. Ему поручили отобрать все бумаги, которые окажутся у Мировича, а также все приказы и инструкции, каковые получали в разное время Власьев и Чекин, все до единой бумажки. Запечатать их и доставить Панину лично, в собственные руки.

Кошкин еще не успел вернуться, а императрица шлет 10 июля Панину длинное письмо со всякими распоряжениями, от сильного волнения перемежая исковерканные порой весьма забавно русские слова, как у нее бывало, французскими: «Никита Иванович! Не могу я довольно вас благодарить за разумные и усердные ко мне и Отечеству меры, которые вы приняли по шлиссельбургской истории. У меня сердце щемит, когда я думаю об этом деле, и много-много благодарю вас за меры, которые вы приняли... Провидение дало мне ясный знак своей милости, давши такой оборот этому предприятию...»

Панин и Теплов могут радоваться: матушке-императрице угодили. На время поездки Екатерины следить за порядком в столице было поручено троим: Панину, генерал-прокурору князю Вяземскому и старому сенатору Неплюеву, сподвижнику еще Петра I. Старик Неплюев решил было сам начать следствие, но его тут же одернули. Екатерина написала ему, что этим будет заниматься генерал Веймарн, а у них троих задача иная: «Буде уже в городе слухи точные о том появятся, то смотреть только, чтобы они не имели никакого вредного последствия и тишина пребывала ненарушимо...»

Панину она написала: «Я ныне более спешю, как прежде, возвратиться в Питербурх, дабы сие дело скоряе окончать и тем далних дуратских разглашений пресечь...»

Очень, явно, ее беспокоит: что же станут говорить?..

 

Помощником себе генерал Веймарн избрал письмоводителя Самарина. С него взяли подписку хранить все, о чем услышит, в строжайшем секрете — под угрозой «жесточайшего истязания и самой смертной казни».

Первый допрос продолжался двенадцать часов — всю ночь до утра. Веймарн, естественно, начал с выяснения того, что побудило Мировича попытаться освободить секретного узника.

Мы уже знаем, какие мелочные, смехотворные причины назвал Мирович. Он, дескать, был смертельно обижен тем, что его, видите ли, не приглашают в оперу одновременно с императрицей! И из-за этого все и затеял !

Издевается он, что ли? Или просто не удалось придумать более веских мотивов — даже общими усилиями с теми, кто втянул его в эту историю?

Материальные обиды упомянуты лишь в пункте четвертом — и тоже как-то несерьезно: «что по данной поданной им ея императорскому величеству челобитной о выдаче ему из описанных предков его имениев сколько из милости ея величества пожаловано будет, ему в резолюцию от ея императорского величества апреля 19-го дня надписано было: по прописанному здесь просители никакого права не имеют и для того надлежит Сенату отказать им, равномерно ж и на вторичное ея императорскому величеству поданное письмо, коим он просил о награждении из предковых имений или о пожаловании пенсии сестрам его, в резолюцию от ея императорского величества написано: довольствоваться прежнею резолюцией; паче ж того, в 5-х, воображая получить по желаниям и страстям преимущество, вяще всего к тому намерению склонять утвердился».

Последний мотив для такого человека, как Мирович, пожалуй, самый исчерпывающий и основательный, — вполне достаточное основание, как говорят логики.

На вопрос Веймарна об «священной ея императорского величества особы, яко же и в рассуждении высочайшей особы его императорского величества государя цесаревича и великого князя Павла Петровича», Мирович показал: насчет их «намерение было при восстановлении Ивана Антоновича, ежели бы он на то склонным нашелся, в какое-нибудь отдаленное и уединенное место заточению предать, а окроме того до здравия и жизни особ никакого вреда учинять в уме у них не было».

Конечно, генерал Веймарн никак не мог поверить, будто у Мировича, как тот уверял, не было никаких сообщников, кроме утонувшего Ушакова. Ну ладно, Аполлон умер. Но ведь после его смерти Мирович наверняка нашел себе новых помощников. Не мог же он рассчитывать освободить узника в одиночку!

Генерал наседает. Мировичу приходится припоминать, с кем за последнее время он хотя бы толковал об Иване Антоновиче.

Вот однажды при переправе через Неву он, дескать, слышал, как какой-то солдат рассказывал, будто «Иван Антонович в Санкт-Петербурге, как при бывшем императоре Петре III, так уже и во время державствования ея императорского величества два раза был...».

Потом Мирович вспоминает о разговорах с придворным лакеем Тихоном Касаткиным. Тот жил по соседству с квартирой, где останавливался подпоручик, приезжая в Петербург. Прогуливались они якобы с лакеем однажды по Летнему саду. Мирович рассказал об Иване Антоновиче, и Касаткин у него спросил: «Где ж он ныне содержится?» — «В крепости Шлиссельбургской, в темнице, у которой и окна забрызганы. Мы часто в крепости бываем, караул там несем».

Потом Мирович стал спрашивать у лакея: «Каков нынешний двор ему кажется по сравнению с тем, как при жизни Елизаветы Петровны и при Петре Третьем было?»

«Как-то нынче невесело, — пожаловался Касаткин. — Прежде из придворных выпускали лакеев в офицеры поручиками и подпоручиками, а ныне никакого выпуску нет. Говорят, по новому статуту будут нас выпускать всего сержантскими чинами. А кроме того, раньше находящимся при дворе лакеям всегда, сверх определенного жалованья, от кавалеров награждения давали. Теперь даже жалованье медными деньгами выдают, а вот при Петре Федоровиче все серебряная монета ходила...»

Вот так они душевно беседуют.

Еще погуляли. Мирович сказал: «Удачно ли путешествие нашей государыни будет? У нас солдаты, как вещуны, говорят: пока она ездит, Иван Антонович будет возведен на престол». На это лакей будто бы воскликнул: «О сохрани господи! И не дай бог слышать: нам и так уже эти перемены надоели...»

Можно ли всерьез принимать эти вздорные, поистине лакейские, цинично-шкурные рассуждения? Хотя сами по себе они и небезынтересны. Этакая «краткая история государства Российского с точки зрения придворного лакея»!

Один из историков справедливо заметил: если Мирович в самом деле один замыслил и пытался осуществить столь безумный план, он был больным, сумасшедшим. Его следовало не судить и казнить, а лечить.

И генерал Веймарн это явно понимает. Он снова и снова наседает на Мировича: назови сообщников! А тому деваться некуда, вот он и припоминает всякие вздорные разговоры (а может, некоторые вообще придумывает, чтобы поскорее отвязались) — с этим солдатом, с лакеем Касаткиным, с каким-то «конной гвардии рейтаром Михаилом Торопчениным» и «Троицкого собора священником Иваном Матвеевым».

Всерьез их принимать нельзя, но помянуть о них все же стоит, хотя бы потому, что они дают представление о том, какое широкое хождение имели разные слухи о секретнейшем узнике, как ни старались заставить всех давно о нем забыть.

Примечательно, что Веймарн этими несколькими фамилиями вполне удовлетворился. Еще примечательнее: хотя Касаткин и поплатится за свою болтовню, других даже искать не станут — ни рейтара Торопченина, ни попа, ни солдата с Невской переправы, ни отставного барабанщика, от которого Мирович якобы впервые услыхал о томящемся в Шлиссельбурге узнике. Наоборот, насчет этого мифического барабанщика даже сделают в протоколе успокоительную косноязычную отписку: что, дескать, Мирович, «коего он как по имени, ниже жительства не знает, то и толь же мало сыскан и в том удостоверен быть не мог, сколь же мало к точному сего дела изъяснению надобности не предвидится».

 

К середине августа следствие закончилось, и Мировича под охраной капитана Власьева и нескольких солдат отправили на шлюпке в столицу, в Петропавловскую крепость.

23 августа начал заседать суд. Судьями Екатерина назначила членов Сената и Синода, добавив к ним важнейших чиновников и председателей коллегий, — всего получилось 48 человек. Она дала им напутствие — обычный для нее ханжеский наказ: «Что принадлежит до нашего собственного оскорбления, в том мы сего судимого всемилостивейше прощаем; в касающихся делах до целости государственной, общего благополучия и тишины, в силу принесенного нам доклада, на сего дела случай отдаем в полную власть сему нашему верноподданному собранию».

Дальше мы увидим, как она станет выполнять свои слова.

Заседания суда проходили в большом секрете. Судей предупредили, а со всех канцеляристов и делопроизводителей даже взяли особую подписку о строжайшей тайности.

Подлинников протоколов допросов судьи не видели. Им вручили составленный генералом Веймарном «Экстракт из произведенного, по именному ея императорского величества указу, о учинившемся в нынешнем 1764 году, в ночи июля от 4-го на 5-е число в Шлиссельбургской крепости бунте, следственного дела». Судьи только спрашивали Мировича и других, подтверждают ли те свои показания, не хотят ли чего добавить.

Между тем некоторые весьма важные показания в «Экстракт» почему-то не вошли.

На одном из первых допросов Мирович показал: «Как я в казарму вошел, то увидел лежащее среди казармы, на полу, заколотое мертвое тело, то смотря на тех офицеров (забросив на стол ружье, добавил Чекин), сказал им: «Ах вы, бессовестные! Боитесь ли бога? За что вы невинную кровь пролили?» На что они мне сказали, что «мы то делали по повелению», спрашивая при том меня: «А вы от кого пришли?», на что я им сказал: «Я пришел сам собою», а они мне на то сказали: «А мы сие сделали по своему долгу, и имеем указ», который мне и давали читать, но я онаго от них не принял».

Власьев в своих показаниях Веймарну пытался выкрутиться, этот неосторожный поступок, сделанный с перепугу, отрицал. Никакой инструкции, дескать, «я никогда и ниоткуда не имел, следственно, как у меня в руках не было, так и показать было нечего, а сказали мы об указе от смертельного страха».

Эти показания, свидетельствующие, что у Власьева и Чекина инструкция арестанта живым не выпускать, несомненно, была, в «Экстракт» не попали.

Стенограммы заседания суда, как вы понимаете, не велось. Сохранились только краткие протоколы, без подробностей. Но о том, что происходило за тщательно закрытыми дверями судилища, в столице носилось немало слухов. Некоторые из них были записаны и дошли до нас: «Процесс Мировича еще не закончен. В продолжение его многое было очень неприятно императрице, так, например, ревность некоторых судей, пытавшихся поднять вопрос о том, правы ли были офицеры, убивая Иоанна. Лица, посещавшие Екатерину в это время, ясно замечали ее встревоженный вид, она убедилась, что дело Мировича далеко не так маловажно, как думала о нем при первом известии». (Из секретных дипломатических депеш того времени, опубликованных Раумером.)

По слухам, как только кто из судей выражал желание расследовать «сцепление обстоятельств» более основательно, граф Алексей Орлов «всегда находил средство прекращать слишком подробное исследование».

Василий выбрал момент и отомстил ему. На одном заседании Орлов спросил Мировича вельможным тоном:

— Чего ты хотел добиться?

Тот будто бы насмешливо ответил:

— Того же, что вашему сиятельству удалось в свое время и теперь позволяет со мной так разговаривать. Но поверьте мне, граф, ежели бы я успел в своем намерении, то уж вас бы я ни в чем не винил. Не вините же и вы меня за то, что, вам подражая, не так счастлив я оказался, как вы.

На подобный же вопрос генерала Панина, который поспешил откреститься от своего бывшего адъютанта, написав Екатерине, будто он «лжец и бессовестный человек и при том трус великий», хотя это опровергало все поведение Василия в дикую ночь и на допросах, Мирович ответил коротко и грубовато:

— Для чего я это затеял? Для того, чтобы на твое место сесть.

Он вообще держался дерзко, вызывающе, часто откровенно издевался над судьями. На вопрос, кто подал ему «мысль об ужасном предприятии», Мирович указал на Разумовского. Тот вскочил, закричал, затопал ногами. Тогда Мирович напомнил ему о «шутейном разговоре»: хватай, дескать, фортуну за чуб — и станешь паном. Вот он и поступил по этому мудрому совету.

Прокурор Вяземский особенно донимал Мировича вопросами о сообщниках. Тогда Мирович сказал ему:

— Хотите, ваше превосходительство, я вас назову?

Всех судей поражало и возмущало, что Мирович часто улыбался, а то и смеялся прямо им в лицо.

Пробовали его увещевать. Поручили это графу Разумовскому, барону Черкасову и ростовскому архиерею Афанасию. Но — тщетно.

Столь дерзкое поведение привело судей в ярость. Терпение у них лопнуло. Первого сентября они приказали злодея заковать по рукам и ногам и держать под усиленным караулом. Поручили это исполнительному капитану Власьеву, и в городе рассказывали, будто, когда он его заковывал, Мирович от обиды заплакал.

Однако ничуть не раскаялся. Заявил, как записали в протокол, «что он все будущие муки понести желает и никогда царства небесного наследовать не хочет, и что он сожалеет о тех семидесяти человеках, которых он к произведению в действо своего предприятия принудил».

Видно, не давали ему покоя слова заслонившего его своей грудью солдата, даже имени которого он не запомнил: «Не ходи, батюшка, заколют вас, а пропусти нас наперед...»

В столице балы, маскерады, оперы по случаю благополучного окончания «известного дела» и возвращения императрицы в Петербург. В салонных концертах поет-заливается Григорий Николаевич — веселый, сияющий. Но слухи идут.

Всем казалось невероятным, что Мирович затеял и едва не осуществил свое предприятие в одиночку. Наверняка у него должны быть сообщники, только он их скрывает. Болтали о каких-то людях в масках, будто бы плававших в ту ночь на лодках возле крепости...

Но весьма показательно, что никого из тех, кто действительно мог знать хотя бы заранее о задуманном заговоре, в суд не вызывали: ни брата погибшего Аполлона Ушакова, ни попа, хранившего сшитый для Аполлона мундир, ни двух родных дядьев Мировича. Они жили в Петербурге, и, узнав об аресте племянника, один из них с перепугу даже куда-то убежал, но вскоре вернулся, успокоился, потому что, хотя за ними некоторое время следили, никто не пытался их ни задержать, ни допросить.

 

Когда возили его из крепости в суд, Мирович мельком видел Зимний дворец, людей, деловито снующих по улицам. Никому до него не было дела. Жизнь шла своим чередом...

Суд подвигался к концу. Уже собирались сочинять «сентенцию». Как вдруг действительный камергер и президент Медицинской коллегии барон Черкасов неожиданно заявил, что делать это преждевременно. Не может все-таки быть, чтоб Мирович не имел сообщников! Надо его подвергнуть пытке, как несколько раз советовали мудрые представители духовенства, входившие в число судей, и злодей назовет все имена. А то над нами, говорил Черкасов, столь доверчивыми простаками, поверившими, будто он такое предприятие замыслил один, все станут смеяться.

— Я не хочу, чтобы он пытан был, в намерении умножить его мучение за его злодейство, — с изворотливостью старого придворного софиста рассуждал барон, — но единственно для принуждения его открыть своих сообщников. Разумно ли, праведно ли жалеть о таком звере лютом яко о человеке?!

Поднялся страшный шум. В суде началась свара. Не из-за самого предложения барона, вовсе нет. Многие почли себя оскорбленными его тоном, тем, что он, видите ли, осмелился попрекать столь почтенное собрание, людей поважнее и познатнее себя.

Кто поддерживал Черкасова, кто кричал против. Нашлись и такие, что требовали не только пытать злодея, но и осудить тех членов суда, которые осмеливаются порицать пытки, предусмотренные законом.

Шуму было много, и споры затянулись на несколько дней. И что самое неприятное: несмотря на строжайшую секретность, все о том, кто, что и как говорил, уже на следующий день становилось известно всему Петербургу...

Пытать Мировича еще раньше предлагал генерал Веймарн и просил Панина прислать в Шлиссельбург опытного палача, — «здесь же яко в полку Смоленском, так называемого заплечного мастера с его инструментами не имеется».

Однако Панин это решительно запретил, сославшись на «всем нам известное человеколюбивое и целомудренное сердце ея императорского величества».

Несколько раз и на суде Мировича стращали пытками, но он отвечал насмешками. И вот наконец терпение судей лопнуло. Большинство было согласно с Черкасовым: надо злодея пытать!

Назад Дальше