Приключения 1984 - Бекимбетов Айтбай 9 стр.


Но воспротивились братья Панины и граф Орлов, под всеми «человеколюбивыми» предлогами возражали против этого. Однако страсти так разгорелись, что даже этим вельможам не удалось их утихомирить.

И хотя очень ей этого не хотелось, пришлось вмешаться самой Екатерине — тайно, за кулисами. Она написала генерал-прокурору Вяземскому весьма раздраженное и в то же время, как всегда умела, уклончивое письмо:

«Мне весьма удивительно, что собрание, чем ему упражняться и окончить то, что ему мной поручено, вздором упражняется... Притом вы сказать можете, сколько вы знаете, что мне всякия в России несогласия и раздоры весьма противны; что они тут, чтобы судить Мировича; что несогласия в сем собрании суть наипаче соблазны для публики и что сию ссору должно сократить в рассуждении объекта, из которого она начало свое имеет, и ко мне для того не вносить сие несогласие для менажемента: ко мне, которая о всем Мировича деле с крайнею чувствительностью слышит. Кой час сентенция подписана будет, то уже собранию незачем более кажется собираться. Одним словом, скажите иным на ухо, что вы знаете, что я говорю, что собрание, чем ему порученным делом упражняться, упражняется со вздором и несогласиями, к крайнему соблазну моему и публики. Вы все сие употребить можете с вашей обыкновенной осторожностью и по вашему разсмотрению. Только отклоните от жалобы на Черкасова ко мне и примирите их всех, естья возможно. Естья же надежды нету, то пресеките собрание...»

А через Никиту Панина императрица распорядилась все споры о пытках из протоколов изъять, чтобы, дескать, не позорить столь жестоких и негуманных судей — «в отвращение, дабы такое порицательное им сочинение не осталось в архиве», как передал судьям ее слова Панин и записали их пунктуальные канцеляристы.

Она всячески старалась, чтобы вопрос о том, пытать Мировича или нет, не пришлось бы публично, официально решать ей самой.

Запомним получше! Это очень важно.

Кончили спорить, стали послушно сочинять «сентенцию».

Приговор получился поразительный, наверное, единственный в своем роде. Очень много места в нем заняли многословные ссылки на древнее уложение и на разные статьи Воинского артикула Петра I. На их основании Мировича следовало подвергнуть самой лютой казни — четвертованию. А потом судьи как бы проявили милосердие, решив: «вместо мучительной смерти... отсечь ему, Мировичу, голову».

Такое впечатление, что судьи, вынесшие этот приговор, сами чувствуют себя виноватыми и пытаются оправдаться...

Пострадали за свою болтовню князь Чефаридзев с придворным лакеем Касаткиным. Первого, лишив чинов, посадили на полгода в тюрьму, чтобы потом отправить рядовым в астраханский батальон. Второму предстояло наказание батогами и тоже служба рядовым солдатом.

А вот регистратора Бессонова не только никак не наказали, но даже поставили всем в пример! В «сентенции» приводились его слова, сказанные тогда в крепости князю: «полно врать, дурак, да у дурака и спрашиваешь, не ври больше» — и делался вывод, будто тем самым он «показал, что ни в какие непристойные разговоры с оным Чефаридзевым входить не желал, и, точно, не входил, но напротив того, его же, Чефаридзева, от оных удерживал, и как он потому ни в чем виновным не признавается, то его, Бессонова, оставить без всякого наказания».

Удивительно! Но ведь Бессонов из рассказа Чефаридзева о замысле Мировича знал — и также никому о нем не донес, как и подвыпивший «князь из грузин», не поднял тревоги, а был ведь обязан, как и Власьев! Он же государственный чиновник, сотрудник Теплова.

А главное, именно ведь из-за него, Бессонова, угодил Чефаридзев в эту историю — приехал в крепость, завел крамольные разговоры с Мировичем. Почему же один наказан, а другой торжественно всем поставлен в пример?!

Вместе с Мировичем на том же Обжорном рынке должны были понести суровое наказание три капрала и трое солдат, которых посчитали наиболее деятельными его помощниками. Писклова приговорили наказать шпицрутенами, прогнав двенадцать раз сквозь строй из тысячи солдат; Кренева, Осипова, Миронова, Басова и Дитятева — по десять раз, после чего всех навечно сослать в каторжные работы. Остальных сорок девять солдат (судьи насчитали «точно действовавшими» их больше, чем полковник Римский-Корсаков в своей реляции) должны были в тот же день прогнать сквозь строй в Шлиссельбургской крепости — кого по десять, кого по пять раз сквозь тысячу человек — и отправить в Сибирь, «в дальние воинские команды, в коих быть им солдатами вечно».

Зато щедро наградили убийц Ивана Антоновича. Власьева произвели в премьер-майоры, Чекин стал секунд-майором. Через генерала Веймарна от имени Панина каждому из них вручили по семь тысяч рублей и предложили немедленно выйти в отставку. При этом с них взяли секретную подписку: «Как мы ныне по высочайшей ея императорского величества милости от воинской и штабной службы отставлены на свое пропитание, и должны жительствовать и пребывание свое иметь по своей воле, и в таких местах, где мы за наиспособные изобретем, во время нашего пребывания, где бы мы ни находились, ныне и на всегдашнее время без изъятия, не должны мы нигде никому и не под каким видом, как словесно, так и письменно, ни прямым, ни посторонним образом о прежде порученной нам комиссии и случившихся по оной обстоятельствам ничего объявлять, никогда о том в разговоры не вступать и все то хранить и содержать в такой тайности и секрете, как доныне нам во время бытия нашего при вверенной нам комиссии содержано было, и поелику должность и присяга верного раба требует...»

И все же убийц узнавали, выказывали им, как они жаловались, «отвращение и презрение». Им приходилось отругиваться, прятаться, и через год бравые майоры решили, что продешевили, и попытались немножко пошантажировать, надеясь выторговать еще какие-нибудь награды. Их припугнули и потребовали дать еще одну, более строгую подписку:

«Мы, нижеподписавшиеся, по высочайшему ея императорскому повелению даем сию подписку, под лишением в противном случае чести и живота, что от нынешнего времени более к содержанию нашему ничем утруждать ея императорское величество по смерть нашу не будем; жить долженствуем всегда в отдаленности великих и многолюдных компаний; вместе мне, Власьеву и Чекину, нигде в компаниях не быть, и на делах, особливо приказных, не подписываться; в столичные города без дельной и крайней нужды не ездить, и то не вместе, а приехавши, в компаниях и публичных собраниях не показываться; о происшествии, случившемся в прошлом 764-ом году с покойным принцем Иваном, никому ни тайно, ни явно не рассказывать и кто бы о том другой не говорил, в те разговоры не вмешиваться сколь возможно, а притворяться совсем людьми, ничего не знающими. Ежели кто нам сказывать станет, что мы сами те, которые в дело сие были употреблены, и перед теми в том сколько можно без притворства отговариваться, а сказывать, что ни людей тех и ничего не знаем...»

Поразительные все же документы сохранили для нас секретнейшие некогда придворные архивы!

 

И вот хмурое дождливое холодное утро 15 сентября 1764 года. Несмотря на плохую погоду, народ заполнил Обжорный рынок.

Опасались народного возмущения. Солдатам, окружавшим эшафот, выдали полное количество боевых патронов и приказали ружья зарядить. Все столичные полки в казармах находились в полной боевой готовности.

Но опасения оказались совершенно напрасными. Народ ведет себя смирно. Мирович стоит рядом с палачом, с интересом посматривает по сторонам — и улыбается. Похоже, он кого-то высматривает в толпе. Может, того, кто подает ему какие-то успокоительные ободряющие знаки?..

Когда прочитали «сентенцию», Мирович, внимательно слушавший, одобрительно кивнул и сказал, что благодарен, все изложено правильно и никакой напраслины на него не возведено.

Полицмейстер подал знак. Помощники палача быстро, деловито стащили с Мировича кафтан, распахнули камзол, содрали галстук, обнажая шею.

Мирович, поведя плечами, освободился из их цепких рук, с каким-то недоумением еще раз посмотрел во все стороны. Потом тряхнул головой, отбрасывая длинные, отросшие в тюрьме волосы, и сам быстро, легко, словно укладываясь спать, опустился на помост, положив поудобнее голову на плаху, как на подушку.

Палач смотрел на полицмейстера, ожидая сигнала. Было видно, как напряглись у него здоровенные мышцы на руках, сжавших топор.

Замерли барабанщики, подняв палочки и не сводя глаз с полицмейстера...

Но тот сигнала не давал, глядя куда-то поверх голов и вытирая платком вспотевшее лицо. Он тоже чего-то ждал.

Чего?

Во всех дошедших до нас свидетельствах говорится, что собравшиеся до последней минуты надеялись: Мирович будет помилован.

«Говорят, будто Екатерина располагала непременно даровать жизнь преступнику; подписала о том указ скрытно от окружающих ее, дабы выслать его к эшафоту перед исполнением, но была обманута действовавшими, будто казнь совершена днем ранее, нежели по докладу ей он был назначен. Может быть, некоторые интересовались, чтобы он был казнен скорее...» (Квитка-Основьяненко).

Прошла минута, другая. Они казались бесконечными.

В толпе начался негромкий ропот.

«Прошло много времени до исполнения приговора, потому что полицмейстер по данному ему предварительно приказанию ждал помилования Мировича до известной минуты. Ожидание было тщетно, и Мировичу отрубили голову не столько для наказания его собственной вины, сколько для рассеяния слухов о загадочной кончине Иоанна» (Герман).

Вот какие слухи ходили в Петербурге. Данилевский в своем романе даже рассказывает, будто Поликсена Пчелкина сумела проникнуть к императрице и так растрогала ее, что та пообещала ей непременно прислать указ о помиловании Мировича, но почему-то обязательно в последнюю минуту. А из-за этого, видите ли, и случилась беда: нерадивые исполнители не удосужились сверить часы, — и фельдъегерь опоздал на пять минут...

На самом деле, как всегда в таких случаях, Екатерина в тот день уехала из столицы. Никаких гонцов с указами о помиловании она не посылала. И никакой опоздавший фельдъегерь на Обжорном рынке не появился.

 

Обрывая затянувшееся мучительное ожидание, полицмейстер, словно отмахиваясь от чего-то, поднял платок...

Обрадованно загремели барабаны и тут же смолкли.

Палач взметнул топор повыше — и громко, как мясник, хекнув, со всей силы обрушил его на шею Мировича.

И тут толпа ахнула в один голос. Закричали, забились в истерике женщины.

Громко заскрипел, заходил ходуном мост под натиском собравшейся на нем толпы, затрещали, стали ломаться перила.

Все начали с ужасом пятиться, отступать от помоста, по которому катилась отрубленная голова. Палач ловко подхватил ее за длинные волосы и поднял повыше, чтобы показать всем.

И те, кто стоял поближе и не зажмурился от ужаса, видели, что на губах казненного навеки застыла не то гримаса боли, не то все та же странная, непонятная, загадочная усмешка...

Может, Мирович смеялся уже над собой — над тем, как ловко его провели?

 

Для отвлечения народа по приказанию матушки-императрицы устроили в тот вечер на Царицыном лугу большое гулянье с игрищами, каруселями и всякими турнирами. Героями их, как всегда, оказались лихие братья Орловы — недаром они славились силушкой и ловкостью.

Судил турниры строго и нелицеприятно сам престарелый Миних. Немногие уже помнили, что он когда-то свергал и ссылал Бирона, потом и сам отправился вслед за ним, а затем был возвращен и снова возвышен покойным Петром Федоровичем, за что остался ему рыцарски верен, когда незадачливого императора свергла жена. Теперь он так же преданно служил Екатерине. Живуч и бодр еще был старик!

Поздно вечером помост с плахой и обезглавленное тело сожгли, и он долго полыхал, чадно дымил, зловещими огоньками отражаясь в глазах толпившихся вокруг и зачарованно смотревших зевак.

«Великий князь и наследник престола Павел Петрович, узнав о кровавом событии, опочивал весьма худо», — отметил в своих «Записках» его пунктуальный ментор и учитель Порошин.

Всю ночь после казни по городу ходили военные патрули и были усилены караулы. Но везде было тихо.

Постарались, чтобы об этой темной и зловещей истории поскорее забыли. Когда, лишь через шесть дней после казни, приговор обнародуют для всей России, рядом с ним в тех же газетах напечатают и другой столь же важный документ — «о дозволении саксонцу Дицу делать вейновые водки из французских». Даже в полном собрании законов Российской империи эти указы потом тоже будут напечатаны рядом, словно равные по значению.

8

Жизнь продолжалась, будто ничего не произошло. Тело Мировича сожжено вместе с эшафотом, и прах развеян по ветру.

Зашагали в Сибирь солдаты его команды — кто остался жив после шпицрутенов, и след их навсегда затерялся. Даже имен их до нас не дошло. Никто не знает точно, где преданы земле кости Ивана.

Как курьез стоит вспомнить, что через двадцать четыре года Иван Антонович вдруг воскрес и объявился в Риге. Он уверял, будто еще в 1762 году комендант Шлиссельбургской крепости Ребиндер (так он исковеркал понаслышке фамилию Бередникова) якобы пришел к нему в камеру, пал перед ним на колени и отчаянно сказал: «Ищи случая и спасай себе жизнь. Я на твое место человека похожего на тебя сесть в темницу уговорил...»

Иван бежал, и вместо него, как потом ему говорили, посадили некоего «из чухон, именем Петр, который, как он после слышал, стражею заколот».

А он, якобы благополучно бежавший Иван, долго странствовал по России, пока вот не решил у герцога Курляндского Бирона, сына бывшего всесильного временщика, выяснить «в точности: каким образом он свержен императрицею Елизаветою с престола...».

По приказу Бирона самозваного Ивана заковали по рукам и ногам и отправили в Петербург. Там быстренько выяснили, что на самом деле он кременчугский купец «Тимофей Иванов сын Курдилов, бежавший по причине долгов» и что о нем уже «в свое время соответствующее решение воспоследовало». И лже-Иван исчезает в безвестности, из которой на миг так неожиданно вынырнул.

Поистине шлиссельбургская нелепа...

Но до сих пор над ней размышляют историки. Почему-то не дает она покоя и мне — роюсь, ищу в архивах.

Почему заинтересовала меня эта давняя история, почему решил я о ней написать, напомнить? Причин, пожалуй, несколько. Прежде всего обидно за отечественную историю. Она ведь славна и богата не только великими событиями и делами. Не беднее иных наша история и увлекательными, интригующими загадками, еще не разгаданными тайнами. А многие ли о них знают?

Сколько в ней занимательных страниц, о которых стоит напомнить! Разве мало было у нас таинственных узников, ловких самозванцев или находчивых, никогда не теряющихся гвардии капитанов, успешно выполнявших, да еще в одиночку, без друзей, задания куда посложнее тех, которые придумал для своих мушкетеров Дюма?

Беспокоит и требует, чтобы не забывали о ней, судьба «к несчастью рожденного» Ивана. По-моему, она куда драматичнее участи всем известного хотя бы понаслышке или по роману того же Дюма загадочного узника французских секретных тюрем, прозванного Железной Маской. А этот узник — в маске сермяжной и каменной? Еще за девять лет до своего рождения оказаться обреченным на пожизненное заточение в полутемном сыром каземате и на такую нелепую, глупую смерть!

Можно ли представить судьбу трагичней?

А участь солдат, пошедших в ту ночь с Мировичем на приступ и безвестно сгинувших под шпицрутенами или в Сибири? Среди них и тот, безымянный, который сказал: «Не ходи, батюшка, заколют вас, а пропусти нас наперед...»

И конечно, не дает мне покоя загадочная улыбка Мировича. Его непонятное поведение на допросах и на эшафоте. Хочется разобраться в этой темной истории до конца.

Предположение о том, что Мирович действовал не самостоятельно, а был марионеткой в чьих-то ловких руках, выполнял чужой хитрый замысел, многие высказывали уже сразу после опубликования манифеста.

«Нельзя выразить, — доносил из Петербурга секретной депешей своему правительству один из дипломатов, — как смело и резко даже и простолюдины рассуждают публично об этом событии».

Назад Дальше