Короче говоря, она сказала, что в школе нашей нет комсомольской организации, её надо создать.
— Как ты смотришь на это дело, Борис? — спросила Нина Владимировна.
— У нас ребята хорошие, — сказал я.
— Вот и чудесно, — сказала она, — мы с тобой познакомились. Завтра ты сможешь прийти в райком?
— В какое время? — спросил я. — Утром или после уроков?
— Приходи после уроков.
— Хорошо.
Все поднялись. Я сказал «до свидания» и вышел. Лягва и Витька ждали меня у Дмитрия.
Дмитрия дома не было. Маня топила плиту, что-то готовила на ней. Лягва курил, Витька листал книгу.
— Что? — встретили друзья меня взглядом.
Стараясь быть спокойным, я рассказал.
— Ах, вот что! — протянул Лягва, — Я думал, беда какая! Что ж, ты пойдёшь в райком? — спросил он.
— А как же!
Лягва подсел к плите, стал подбрасывать в неё дрова. Я понял, ему немного завидно. Не завидно, а скорей обидно: мы друзья, но вызвали одного меня. Очутись я на его месте, мне было бы тоже обидно.
Витька восхитился:
— Значит, в комсомол тебя примут? А потом и я вступлю, правда?
— Конечно, — сказал я, — и Лягва тоже.
— Я ещё подумаю, — сказал Лягва, глядя в огонь плиты, — я, может, в Москву скоро уеду, там вступлю. А здесь что!
Пришёл Дмитрий. Он, как и Витька, вырос. Только у Витьки всё растёт: и ноги, и руки, и шея. У Дмитрия, кажется, выросли одни ноги, а остальное не изменилось. Когда смотришь на него сзади, такое впечатление, будто под штанинами у него ходули. Он мельком взглянул на нас, улыбнулся.
— А, учёные пришли! Я сейчас.
Он сбросил коричневый от крови фартук. Стянул с ног сапоги. Маня унесла всё это в коридор. Я полил Дмитрию на руки из кувшина над тазом, и он умылся.
— Что вас занесло ко мне? — спросил он.
— Так просто зашли, — сказал я, — ты оставил на зиму кроликов?
— А как же!
— Мы порезали, — сказал я.
— Знаю. — Он сел к столу.
— Мы на минутку, — сказал Лягва. — Сейчас уйдём.
Лягва рассказал, почему мы задержались. Маня подала на стол ужин.
— Вы будете кушать, ребята? — спросила она. — Я много наварила. Целый кендюх убухала в чугун. Витя, вы будете? Борис?
Мы согласились. Дмитрий рассказал, как сегодня пригнали быка из колхоза «Молочный». Бык был огромный, злой.
— Быки страшные, — сказала Маня, — у нас в деревне одну бабу ещё при мне бык закатал до смерти. Как набежит на них зык — бяда!
— Не бяда, а беда, — сказал ей Дмитрий.
Маня отвернулась, заторопилась к плите. Дмитрий хоть и не учится в школе, но, пожив в городе, большинство слов произносит правильно, не по-деревенски. Маня до сих пор говорит: «надысь», «бяда», «таво-ентово»; вместо слова «всё» говорит «усусе». И ещё по-всякому выражается, а когда быстро заговорит, волнуясь, не сразу её поймёшь. Дмитрий поправляет жену.
Мы засиделись у Дмитрия. Он рассказал, что на днях на бойне украли коровью тушу. Приезжал из Нового Оскола милиционер с овчаркой, чтобы та по следам нашла вора. Овчарка побегала по двору, заскочила в разделочный цех, схватила огромный кусок мяса, унесла в угол и стала есть. И покуда не съела, самого милиционера не подпустила к себе.
— Голодная была, — сказал Дмитрий, — где там ей искать?
— Так и не нашли кто?
— Нет.
Разговор затронул дела базарные. Поговорили о жуликах. Их развелось много. Судят их в суде с утра до вечера. «Меньше трёх лет теперь не дают, — сказал Дмитрий. — Кило мяса украл на бойне — три года. Ведро картошки выкопал на колхозном поле — три года».
Расходимся по домам в потёмках. Поднялся ветер. Колючие снежинки секут лицо. Возле почты расстаёмся.
Покуда сидели у Дмитрия, восторженное настроение от разговора в канцелярии сгладилось. Но вот я, смахнув с валенок снег в сенцах, вхожу в комнату. Светло, тепло и чисто. Отец за столом шелестит своими бумагами. Стучит костяшками счетов. Поверх очков посмотрел на меня. Спросит, почему я задержался? Нет, не спросил. Раздеваюсь.
— Войска римлян подступили к городу ночью и расположились лагерем, — доносится голос сестры из нашей комнаты.
Выглянула мама из кухни.
— Что ты так поздно, сынок?
— Собрание было.
Сестра умолкла. Это она прислушивается к тому, что я скажу.
— Садись кушать.
Есть мне не хочется. Я наелся у Дмитрия. Но мама почему-то не любит, чтобы я бывал у него. Она уважает Дмитрия, это я знаю. Но когда услышала про женитьбу Дмитрия, всякий раз, как скажу, что был у него, настроение у неё меняется. Ласковые искорки в её глазах гаснут. Верхние веки опускаются ниже, глаза делаются меньше. В них появляется грусть. И возле губ отчётливее обозначаются морщинки.
— Голодный я как волк, ма! — говорю я, вымыв руки и садясь к столу напротив отца.
Он косится на меня. В глазах его замечаю слабую усмешку. Значит, на работе у него ничего плохого не случилось, он в хорошем настроении. Ем суп. Вспоминаю всё, что произошло в канцелярии. Улыбка просится на лицо. Сдерживаю её. Рассказать? Нет, не буду. Пусть ничего не знают. Примут в комсомол, принесу и покажу билет.
— Какие новости у академика? — говорит отец.
— Сегодня не вызывали, — говорю я.
Просто так мы с отцом не беседуем никогда. Он или поучает, или что-нибудь рассказывает из прошлой своей жизни. О чём бы поговорить с ним? Не знаю!
— Спасибо, ма! — говорю я.
Сестра пишет что-то.
— Всё зубришь? — подмигиваю ей. — Давай, давай. А то двойку схватишь!
Она не отвечает. Беру рассказы Чехова, ложусь на кровать. Полежу немного. За уроки приниматься не хочется. Завтра сделаю. Когда я был меньше и, совершив какой-нибудь проступок, каялся перед мамой и она прощала, навсегда прощала, говорила, что не вспомнит об этом проступке, мне становилось легко, весело. Я давал клятвы себе, что не стану больше баловаться. Такое же чувство владеет мной сейчас, оно ещё сильнее прежнего. Читать, лежать не могу. Ухожу на улицу…
5
На следующий день я получил в райкоме комсомола уставы, бланки анкет, инструкции. Радостное настроение сбилось разговором с секретарём райкома, молодой женщиной Скворцовой. Она в сапожках, в чёрной юбке и в кожанке. Лицо у неё смуглое, глазницы тёмные. Она курит.
— Ты всех ребят из класса хорошо знаешь? — спросила она, когда я ей представился. Затянулась, выпустила дым.
Я пожал плечами:
— Всех. Мы вместе учимся.
— Кто из них достоин быть комсомольцем?
Я растерялся. Как я могу ответить на такой вопрос? У нас тридцать человек в классе. Кого назвать?
— Лягва есть, Крупенин, Сивотина Лида, — начал я и запнулся. — По дисциплине судить или по успеваемости? — спросил я краснея.
— Ну, хорошо. Иди, — сказала Скворцова.
В коридоре я толкнулся в одну дверь, в другую. Выскочил на улицу. «Она решила, что я глупый. Пусть. Я ещё докажу обратное», — подумал я и успокоился.
Минуло полторы недели. Лягва, Витька, я, Лидочка Сивотина и Шелестов остаёмся после уроков в классе. Учим устав. В нём ничего нет сложного, кроме фразы: «…и бороться за коммунистическое отношение к женщине».
— Что это значит, Лидка? — кричит Лягва. — Комму-ни-стическое отношение, а? Отвечай.
Лидочка смеётся. Она всегда смеётся, если не учит уроки и не отвечает их учителю.
— Карта, как ты думаешь?
— Не знаю. Не бить, может?
— Ха-ха! Значит, если я не комсомолец, то могу бить? Не то, не то…
Мы спрашивали учителей. Никто толком ничего не ответил. Я боялся, что на бюро во время приёма попросят расшифровать эти слова. Но приём прошёл отлично.
А весной случилось ещё одно важное событие.
После майской демонстрации мы вернулись в школу, чтобы занести в кладовку плакаты, портреты. Лягва и Витька побежали к Дмитрию. Я задержался с завхозом. Помогал уложить портреты вождей на верхнюю полку. Из кладовой услышал голоса девчонок. Они что-то обсуждали. Вдруг начали кого-то ругать. Я прислушался, уловил свою фамилию. Во время демонстрации я нёс плакат с лозунгом. Девчонки были без шляпок и без косынок, погода стояла солнечная. Одна Тамара Лысенко нацепила какую-то шляпку с изогнутыми полями. Я будто нечаянно поддел плакатом шляпку, хотел сдвинуть с макушки. Но шляпка упала на землю. Кто-то наступил на неё, я кинулся, поднял. Тамара не взяла её, я передал Лидочке Сивотиной. Но и у неё Тамара не взяла.
— Не за что на Борьку ябедничать, — слышал я голос Лидочки, — он не нарочно так сделал. В райком жаловаться с таким делом смешно.
— Вот уж выдумала! — голос Котляровой. — Ты уж слишком, Тамарочка. И знаешь, что я тебе скажу: если любишь его, то сама и виновата. Да. Знаю, знаю! Ты все книги исписала у себя: «Картавин, Картавин». А он тут ни при чём. Что ж ты, заставишь его любить тебя? Никто не может заставить. И, пожалуйста, не злись на него.
— Правильно, правильно, Томка, — заговорили голоса. — Валя правду говорит. Не красней. А лучше прямо и скажи: «Боря, я тебя люблю».
Девчонки засмеялись. Я на цыпочках спустился во двор.
Так вот оно что! Лысенко любит меня! То есть как же это любит? Ничего не понимаю. Стоит её чуть задеть, она бежит жаловаться. Потом целый день дуется… Как же она меня любит? Что ж, ей и поцеловать хочется меня? Меня? Ха-ха! Приятно поцеловать Сивотину, Курбанскую, вот ту девочку, которая живёт в конце Воровской. Она такая лёгкая, нежная. Неужели так же приятно поцеловать девчонке, скажем, Лягву, Витьку? Нет, не то, не то. Они, видимо, любят как-то по-другому. Совсем иначе…
Я сгоряча пробежал несколько улиц, пересёк луг, присел на берегу. Посмотрел на своё отражение в воде. Потом через мост перешёл на другой берег. Попробовал рукой воду, она ещё холодная. Медленно побрёл к дому…
Что мне теперь делать? Она красивая. Да. Я подумывал иногда, мельком, о том, чтобы подружиться с какой-нибудь девчонкой. Встречаться с ней где-нибудь, где людей нет. О чём говорить наедине? По слухам я знаю: девочки из десятилетки прогуливаются с ребятами. Но они старше. А она хорошая, Тамара…
Неделю я осваиваюсь с тем, что меня Лысенко любит. На уроках в её сторону не смотрю, никаких пакостей ей не строю. Стараюсь ничем не показать, что знаю о её чувстве ко мне. В то же время надо внимательней следить за своей внешностью. Надо изменить причёску. Буду зачёсывать волосы вверх, назад. Они сопротивляются, я их то и дело смачиваю. На ночь тайком от сестры обвязываю голову полотенцем. Упросил маму купить мне на базаре матросские брюки, ежедневно глажу их, чтобы стрелки не исчезли.
Когда разговариваю с кем-нибудь и Лысенко может видеть меня в этот момент, я как-то по-особенному жестикулирую, слова произношу не так, как прежде. Принимаю задумчивые позы.
Дома у нас скопилось значительное количество книг. Они занимают этажерку. Здесь Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Толстой, Чехов. Эти книги любит читать мама. Ещё есть разные книги. Листая их, отыскиваю места, где разговаривают влюблённые. И стараюсь запомнить их разговоры… Наконец, мне кажется, я окончательно покорил Тамару и сам подготовлен для решительных действий. Но что такое? Прежде я мог в любой момент подсесть к ней, о чем-нибудь поговорить. Теперь не могу. Мне кажется, она сразу узнает всё, едва заговорю с ней. Она не должна этого знать. И другие девчонки стали поглядывать на меня как-то странно. Видимо, они замечают что-то… После многих раздумий, подкрепив себя мыслью, что всё-таки она первая полюбила меня, а не я её, пишу записку. Запечатываю в настоящий конверт. Перед последним экзаменом выждал момент, когда она оказалась одна в коридоре, подошёл и сказал:
— Тамара, вот тебе… прочитай. Держи.
Она наклонила голову. Постояла молча и взяла.
Летние вечера у нас тёмные. В двух шагах от тебя будут смеяться, а ты не узнаешь, кто это. В половине девятого я стою под огромным тополем за городским садом. Слева от меня дорога, за ней забор. Справа — крутой спуск к лугу, к речке.
Кто-то прошуршал в кустах. В центре города играет радио. Она должна появиться вон там, на дороге. Часов у меня ещё нет. Она? Кто-то идёт. Это не она. Она. Я пошёл ей навстречу.
— Ты в тёмном во всём, — сказал я, — я тебя сразу не узнал.
— Я опоздала немножко, — ответила она.
Мы свернули в парк. На дорожках ни души. Сегодня танцплощадка закрыта, народ гуляет по главной улице, которую вечером все называют почему-то «шаландроном». В кустах под обрывом цокают соловьи.
— Зачем ты написал мне записку?
В темноте я вижу лишь её глаза. Они большие.
— Неужели ты не знаешь?
— А почему ты раньше меня дразнил всегда? Сколько ты мне горя принёс! Ты знал всё и дразнил. Зачем?
— Что знал? — спросил я, понимая, на что она намекает. — Я не дразнил тебя. Я просто шутил. Смотри, какие звёзды! Вот здесь. Стань сюда.
Задрав голову, я смотрю в тёмное небо, густо забрызганное звёздами. Тысячу раз я их видел. Мне они ничуть не интересны.
— Осенью они будут падать, — шепчет Тамара, — ты любишь смотреть, как они падают? Я люблю. Я люблю сидеть в саду нашем, смотреть в небо. И знаешь, — она тихо смеётся, — и знаешь, когда полетит звезда и в это время упадёт яблоко на землю, я вздрагиваю от испуга: мне кажется, что это звезда упала.
— Спустимся к реке? — спросил я.
— Ага. Пойдём. Вы где с ребятами купаетесь?
— На повороте. Я тебя никогда не видел на речке,
— В этом году мы ещё не купались. А вообще мы ходим к роще. Я знаю, ребята там не купаются.
— Ты с кем ходишь?
— С мамой, с тётей Лекой. И одна люблю.
— Будем ходить вместе?
— Да.
Поверхность реки гладкая. Течения не слышно. От птицесовхоза донеслись равномерные удары: «дун, дун». Это сторож бьёт по обломку рельса, подвешенному к ветке дерева возле конторы птицесовхоза.
— Одиннадцать уже, — сказала Тамара, когда удары затихли. — Ты поздно домой приходишь, Боря?
— Когда как. А ты?
— Я всегда в это время уже ложусь спать. Правда, не сплю, а читаю. Читаю, читаю, а потом и засну незаметно. Как темно! Даже страшно.
— Со мной страшно?
— Нет, с тобой не страшно. А вообще… Одна б я померла тут от страха. Ты знаешь, где наш дом?
— На Пироговской.
— Ну да. За садом у нас ручей протекает, так в нём убитого человека нашли.
— Кто же он?
— Не знаю. Я туда боюсь теперь ходить.
Тамара оглянулась, вздрогнула. Должно быть, воспоминание об убитом нагнало на неё страх.
— Ты не бойся, — сказал я, — со мной ничего не бойся.
Мы присели. Я положил левую руку на её плечи. Сделал это будто небрежно, будто в этом нет ничего особенного.
— Ты чего дрожишь? — сказал я. — Холодно?
— Пошли домой, Боря.
— Почему?
— Пошли. Мне страшно.
«Сейчас я её поцелую», — подумал я.
— Пойдём, — сказала она и поднялась.
Через три дня нам сдавать историю. К этому экзамену я готовиться не буду. Историю я знаю великолепно. Я спросил, боится ли она экзамена.
— Боюсь, — говорит Тамара, — я всегда боюсь экзаменов.
Я хочу что-то сказать, но мысль о поцелуе вертится в голове. До её дома мы молчали. Калитка у них оказалась закрытой. Я перелез через забор, открыл. Поцеловать Тамару так и не удалось. Она заспешила домой.
— Я пойду, пойду, а то мама рассердится.
— Завтра там же и в то же время, да?
— Да, да.
Завтра обязательно её поцелую.
У нас калитка тоже закрыта. Двери в дом распахнуты. На столе кружка молока и кусок хлеба. Тихо-тихо. Все спят. Первый час. Быстро пробежало время!
— Боренька, где ты был?
Мама не спит.
— Гулял. В городе гуляли. К реке ходили.
— Ложись спать.
— На огород идти мне завтра, ма?
— Нет, я сама.
— Спокойной ночи, ма.
— Спокойной ночи.
Я на цыпочках подкрался к ней, поцеловал в щёку.
— Двери не закрывать, ма?
— Не надо.
Дина спит. Или притворяется? Раздевшись, вытягиваюсь под простынёй.
— Ты спишь, Динка? — шепчу я.
Спать не хочется. Хочется поговорить с ней о чём-то хорошем. Почему мы всю жизнь ссоримся? Не ссоримся, ссора — это нечто другое. Мы по душам с ней не разговаривали. Почему?
— Дин?
Она отворачивается к стене.
— Не мешай спать, — шепчет она.
— Ну и дрыхни, — говорю я, — можешь перебираться из этой комнаты, если тебе мешаю.
6
Я проснулся поздно. Родителей нет. Выпил молока и вышел на крыльцо. Сестра расстелила под кустом сирени одеяло. Читает учебник, поджав под себя ноги. На ней просторный сарафан из цветастой материи. Взглянула, едва заметно усмехнулась губами. Вера Александровна вернулась откуда-то домой. Я здороваюсь с ней, она отвечает, улыбаясь. Она теперь ходит без костыля и, здороваясь, улыбается. Приезжал её сын Леонид с женой. Он полковник. Служит где-то за границей. У него тонкие усики, горбатый нос. Имеет два пистолета. Один носит в кобуре, второй хранит в чемодане. Говорит, что этот второй — память о хорошем его товарище, погибшем на фронте.