Минчин: И им это нравилось?
Козински: Женщинам всегда нравятся рассказчики. А кончал я всегда одинаково: «Продолжение я тебе расскажу в моей квартире».
Минчин: 1957 год; сколько времени вы провели в Москве и как туда попали?
Козински: Я был приглашен организаторами Всемирного фестиваля молодежи и студентов. Так как у меня был подобный опыт с Польским фестивалем молодежи в 55-м году, меня пригласили ответственным за «почетных гостей» – я говорил на разных языках. В то время я даже говорил по-русски настолько хорошо, что когда приехал польский театр «Бим-Бом» в Москву, я был конферансье для русской аудитории. Видимо, я неплохо знал язык тогда. По-русски я читал в оригинале, но только Лермонтова и Пушкина.
Минчин: Как вам удалось сбежать на Запад в наиболее трудное для этого время?
Козински: Скажем, это была бюрократическая головоломка, которую мне удалось решить. Я воплотил все это в прозе, поэтому вдаваться в подробности, значит опять… Главное, причина, по которой я оставил Польшу, было желание иметь возможность преследовать круг своих интересов: себя, познание себя и своего «я». В запрещающей обстановке Польши это было вряд ли возможно, оставалось стремиться к свободе. Единственная задача моя была в том, чтобы никто не пострадал после моего «невозвращения». И канцелярски мне удалось решить это так, что никто не оказался виновным.
С тех пор я не был в Польше тридцать лет. Но, уезжая, я не знал, что навсегда. Я даже не попрощался с родителями… Думал, что уезжаю кататься на лыжах, и купил для этого необходимое снаряжение, как раз приближалось Рождество. И у меня не было никаких планов, мыслей остаться. Позже я бы и посетил Польшу, если бы моя книга ни была атакована в 1965 году в прессе, а я стал символом сионизма, «конспирации» и прочего.
Минчин: Как вы выжили в Америке первое время?
Козински: Просто. В июле я получил стипендию от Фонда Форда, следовательно, мне нужно было продержаться шесть месяцев. Я работал на разных работах и ждал стипендию, скоблил корабли в порту, был официантом, шоферил лимузин. Через это прошли, наверно, и вы. И многие другие, кто приехал в эту страну без денег, близких или без языка. К тому же мои потребности были минимальны. Ностальгии как таковой у меня не было, потому что я люблю эту страну. Единственно, по кому я тосковал и кого мне не хватало, это моих друзей.
Минчин: Я знаю только трех писателей, которые покорили английский, неродной, язык, и создали шедевры на нем: это Конрад, Набоков, Козински. Как вам удалось так постигнуть язык, что вы создали свой собственный стиль и литературу внутри американской литературы?
Козински: Вы говорите об английском, но я уверен, что имен больше – например, во французском.
Минчин: Я знаю о трех, кто достиг невероятного в английском. Как это удалось вам, ведь вы приехали сюда в 25 лет. У Набокова была другая история: он с детства имел англичанок-гувернанток, учителей, – здесь же он дошел до такого языка, что американцы должны брать словарь, чтобы читать «Лолиту» по-английски (я не говорю, что это плюс или минус). К чему я клоню: эта ТРОЙКА достигла того, чего многие урожденные в языке писатели не достигли (и уже не достигнут никогда). Как вам удалось так выучить язык?
Козински: Я отвечу, как ответил бы мой отец: сидением.
Язык как орудие часто обсуждался у нас в доме; помните, что мой отец был лингвист. Я был социолог и познакомился с различными аспектами языка, читая американские социологические документы, книги, научные работы. Это значило, что я вошел в язык на разных уровнях, включая «социологию языка», это одна из тем, которую я специально изучал.
Я знал, что если садишься писать, то нужно разработать метод. Во-первых, о чем ты собираешься писать, во-вторых, как ты собираешься писать. Я должен был всего лишь понять, какой язык я хочу использовать, каким стилем (а стиль нужно искать только в себе) писать. Я знал, что в большой степени я всегда опирался на существительное и глагол, отсюда и язык мой стал именительным и глагольным, в противоположность языку Набокова, у которого он в большинстве орнаментальный. Конрад, я думаю, был более экстраординарен в языке, чем остальные, так как он почти сохранил польскую структуру, сумев ее без изменений воплотить в английском языке. Сознавая, что английский допустит это, отважившись сделать подобное, уникальное.
Минчин: Набоков в каких-то вещах сделал подобное, привнеся из русского.
Козински: Это прекрасно! Это великолепно! Это наиболее трудная вещь, которую можно сделать. Я же достиг более скромных результатов, выбив свою нишу в языке. В основном я рассказчик историй, мне близка повествовательная традиция, заложенная, видимо, в моем еврейско-польском воспитании и произрастании. Эта была традиция рассказывания историй, повестей, традиция, которая в большинстве своем пришла из России, – ценящая писателя, ценящая писательство как акт. Я люблю Куприна, он новатор, великолепный рассказчик. Кстати, я мало читаю американскую художественную литературу, предпочитаю читать нехудожественную.
Минчин: Ваш первый роман по-английски? Как вы его написали? Какие чувства были у вас внутри, когда вы увидели вашу первую книгу?
Козински: Роман назывался «The Painted Bird» («Раскрашенная птица»). Что я чувствовал? Я был разочарован, подавлен. Достижение я вижу в том, когда могу сидеть и писать, я люблю писать. И ненавижу все, что связано с публикацией. Может быть, я унаследовал часть философии моего отца, что меня втягивают в круг, который не имеет ничего схожего с писательством, ты невольно становишься публичной фигурой. Лучшее, что было бы для меня, сидеть над одной книгой и продолжать писать и только писать. Я бы мечтал, если бы кто-то мне дал работу, чтобы я только писал и писал, но – не публиковал. Я отношусь к писательству как к терапии. С восьми и до середины дня. Я люблю этим заниматься. Меня не волнуют деньги. Если бы я хотел, то мог бы заниматься другим ремеслом – быть лыжным инструктором или тренировать лошадей. Что я невероятно ценю в своей жизни – это отражение, я люблю отражение, и писательство дает мне эту возможность. Я думаю, что здесь мы приближаемся к более крупному и кардинальному вопросу: что я думаю о жизни? Исходя из этого, вытекает все остальное: как я отношусь к вам, к этому интервью, к «Blind date» («Слепому свиданию») и русскому читателю, как я отношусь к писательству. Я вижу жизнь как состояние отражения. И общество как элемент, который это прерывает и не разрешает. Вызов с самого начала заключается в том, как я могу вырвать от существования, которое, я честно верю, бессмысленно в конкретном смысле, оно значительно в каком-то абстрактном смысле, к которому я, в общем-то, не имею доступа. Существование осмысленно в том плане, что жизнь священна, никакого сомнения – я бы не прервал и не покалечил бы ее ни в какой мере. Но более, чем в это, я не верю, что какая-то ценность прикреплена к моему существованию. Я вижу это как выражение какой-то большей силы, единственный контроль над которой я имею – это убить ее, покончить жизнь самоубийством. Я люблю акт писания, потому что для меня это осмысленный дар жизни. И вот в это мое занятие хотелось бы, чтобы никто не вмешивался – это в основном и есть причина, почему я прибыл в Америку. Возвращаясь к моему первому роману: многие издатели, которых, по идее, он должен был заинтересовать, прочитав рукопись, отказались ее публиковать. Тогда я спросил: кто никогда подобную книгу не опубликует? Мне сказали, что издательство в Бостоне; я послал им, они прочитали, им понравилось и они предложили публиковать. Кстати, когда книга вышла, она не получила признания, прошло много времени и изданий, прежде чем это случилось.
Минчин: Вы также написали и опубликовали три публицистических произведения социологического толка: «Будущее наше, товарищ», «Беседуя с русскими» и «Нет третьего пути» – собрания эссе. Почему вы использовали псевдоним Джозеф Новак?
Козински: Я был в университете и не хотел, чтобы это вызвало какие-то осложнения в отношениях с другими студентами, кто не публиковался. Для Польши это не могло иметь никакого интереса, так как социологический стиль и метод, в котором были написаны книги, давным-давно использовался в Польше и разработан таким крупным ученым, как Флориан Знанецки. Первая книга была опубликована в 1960 году, вторая – в 1962-м (год смерти моего отца). Мама умерла десять лет спустя. Она читала мои первые романы до 1982 года, переведенные и изданные – по-французски и по-немецки. Ей не понравилась ни одна из моих книг – эстетически она не воспринимала их. С мамой я виделся здесь, в Америке, а также было короткое свидание в Амстердаме, после чего она вернулась в Польшу. Она не хотела оставаться на Западе. Папа до своей смерти каждый день посылал мне авиаписьма, в которых содержались фразы, конструкции и слова по-английски. Языки были его жизнью, он продолжал учить меня через океан.
Минчин: Вы прекрасный лыжник, профессиональный наездник и игрок в конное поло… Когда вы успеваете всем заниматься?
Козински: У меня нет семьи, нет детей, мое время принадлежит мне полностью. Я не должен заниматься ведением имущества, у меня его нет тоже. Так что все мои другие увлечения не мешают писательству и занятиям литературой, что является моим образом жизни. К тому же я могу брать записи, бумагу с собой в любое место и страну, куда я путешествую. Помните, бумага терпелива…
Минчин: Продолжаете ли вы заниматься фотографией и выставлять свои работы?
Козински: Я фотографирую время от времени, не так часто, как раньше. Последние шесть лет я не выставлялся (писал книгу), но вот в сентябре после долгого перерыва будет выставка моих фотографий.
Минчин: «Blind date» («Слепое свидание») – лучший роман, написанный в мировой литературе в последние десять лет. Как вы пришли к идее и форме этого романа?
Козински: В «Слепом свидании» герой романа – инвестор, он инвестирует свои идеи. Образ стоит в ряду прогрессии моих литературных образов, начавшихся с мальчика во время Второй мировой войны, и в последующих книгах выросшего во взрослого человека. Так что я бы сказал, что пришел к этому образу путем естественной прогрессии, создавая одно произведение за другим.
Я хочу сказать немного о другом, что имеет непосредственное отношение к моим книгам и будет иметь отношение к нашему интервью. В идеале литературные произведения должно судить по их тексту, а не по образу жизни писателя. Я повторяю это опять и опять: оценивайте текст, а не жизнь писателя. Самое большое удовольствие от псевдонима для меня заключалось в том, что я мог с другими людьми обсуждать мои произведения, так как они не знали, что я автор. Первое массовое издание «Раскрашенной птицы» не имело на обложке или внутри никакой информации об авторе, никакой. Теперь же об авторе написано в десять раз больше, чем он написал в своих романах. Обо мне написано столько выдуманного, сколько я не выдумал в своих произведениях как писатель. Причем ирония заключается в том, что все обо мне выдумано и те, кто выдумал, утверждают, что это реальность и это моя жизнь, что это документально.
В то время как я продолжаю писать свои книги, утверждаю, что то, что я пишу, – плод выдумки и воображения. Так что совершенно реверсивный эффект. Следующий вопрос?
Минчин: Я заметил, что на многие вопросы вам не хочется отвечать?..
Козински: На некоторые просто невозможно ответить исходя из философской точки зрения, которую я принял много лет назад. Я прозаик-писатель, который абсолютно не верит даже в слово «автобиография». То, что я пишу, как бы это не перемешивалось с реальной жизнью, я называю автобеллетристика. Что автобиография – чушь, я повторил много-много раз и, тем не менее, вы мне задаете именно автобиографические вопросы. В то время как я даю вам «автопрозу», а это значит, что на один и тот же вопрос я могу вам дать двадцать пять разных абсолютно честных ответов. Вы спрашиваете меня: нравилось ли мне играть роль Зиновьева в фильме «Красные»? Во многих отношениях – да и во многих – нет. Почему да? Потому что это историческая фигура, потому что польский еврей, потому что без него Ленин, вероятно, не приехал бы из Лозанны в Россию; Зиновьев был достаточно умен, чтобы это организовать. Вот здесь мы говорим уже не об автобиографии, так как мы отнимаем от Ленина что-то, давая нечто Зиновьеву, здесь начинается литература, наш разговор с вами. Мое отношение к Зиновьеву очень сложное. В нашем разговоре мы придем к версии, которая в конечном счете будет беллетристична, но не автобиографична. Пример: одна журналистка мне говорит: читайте, что я сказала, что вы сказали о Зиновьеве. Я говорю: но мы говорили о нем около двадцати пяти минут… Да, но мне нужно было затолкать все в одно предложение! И что же получилось? «Я ненавижу Зиновьева, так как он мой полный антипод». И это из всей роли, текст которой я сидел и писал вместе с Уорреном Битти, режиссером и актером (он играл Джона Рида, а я стал бюрократом – русского революционера Зиновьева). Одно предложение!
Я хочу сказать, что вы сидите здесь и делаете то же самое: вы привнесете больше выдуманного в выдуманное об Ежи Козински. Выдуманное, которое не написал сам Козински. Вместо этого нужно изучать текст книг. Что случилось с повествованием в литературе, что случилось с привнесением нового в литературу? Оригинален ли мой роман в литературе? Вот какие вопросы интересуют меня, а не от чего умерла моя первая жена и оставила ли она мне состояние. Не оставила бы, я бы не позволил кому-то делать что-то за меня, для меня. У меня есть своя голова и руки.
Что я усвоил из русского, спросите меня? – «Герой нашего времени», наиболее оригинальная книга, когда-либо написанная. Это лучшее! Взгляните на примечания хотя бы, это уникальная книга даже сегодня, представляете, ЧТО это было в то время, когда она была написана?! Вот о чем мы должны говорить: что создает оригинальность в прозе? А не может ли Козински прятаться под столом? Если Козински выжил во Вторую мировую войну и живет свою жизнь как живет, естественно, он может прятаться под письменным столом. Зачем об этом говорить? Человек из Оклахомы, который никогда не прятался и в своей жизни ничего не прятал, будет этому весьма удивлен, а мы прятались всю свою жизнь. Вы сейчас собираетесь в Москву и решаете десять тысяч дилемм в своей голове, ни одну из которых нормальный американец не поймет. Да и не должен – у них нет таких проблем. Это значит, что если кто-нибудь будет интервьюировать вас сейчас и спрашивать о мотивах вашей поездки в Москву, что бы вы ни сказали, позже выйдет лишь нонсенс, потому что нет способа на это ответить, вы можете только написать – роман.
Это значит, что кто бы ни писал о ваших ответах на вопросы, это будет скорее беллетристика, чем правда. Без всякого умысла. Так чем же мы сейчас занимаемся? Поэтому, когда вы меня спрашиваете, доволен ли я интервью в «Нью-Йорк Таймс мэгэзин», то я говорю, что лучше бы были одни фотографии, без текста. Но написать такую чушь, что «Раскрашенная птица» – это автобиография, когда это мой наиболее абстрактный роман, – тогда зачем писать!
Меня абсолютно не волнует, какую жизнь жил Стендаль и где он был – в Италии или во Франции, когда писал этот роман. Что покоряет в Стендале – это то, что без него я бы думал совершенно по-другому о себе. А это значит, что роль прозы определяет то, как мы видим себя в качестве людей. Трагедия сталинской системы – не система сама, а что в результате ее большое количество людей даже не представляют и не осознают, какие возможности есть в их жизни. Я ненавижу систему, и сгори она, но потому, что не было «новой литературы», мы что ли не обновились внутри и стали скучны сами себе. Читайте «Студентов» Трифонова, ведь это мог бы быть прекрасный роман, если бы… его конструкция сильна.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».