— С весной, Фадеич!
— А чего ты в магазине торчишь?
— Да вот хотел ананасов с артишоками купить…
— Не купил?
— Не завезли.
Теперь пошли мы втроем — я меж ними, как понурый мерин меж жеребцов.
— Валер, изобрел ли чего новенького?
— Сделал, Фадеич, синтезатор соловьиного пения. В филармонию понесу.
— Так ведь натуральные соловьи есть.
— Вдруг передохнут. Еще у меня идея… Берется одноглазый шпион, и вместо стеклянного вставляется глаз телекамеры, которая передает информацию на спутник…
— А как работа? — перебил я.
— Нормально, Фадеич.
— А чего стал тощ, как кошачье воскресенье?
— Вкалываю.
— В филармонию-то свою ходишь?
— На хрена попу гармонь, а бригаде филармонь?
И ухмыльнулся безразмерным ртом, как последний выжига. Вот оно, значит, как… Пока дул мужик литровку, градус съел его печенку. Это я к тому, что есть микроб и пострашней градуса. С градусом-то воюют вплоть до рукопашной, а с денежным микробом да шмутьем вытрезвитель не применишь и врача-нарколога не призовешь.
Хотел было завести обоюдный разговор, как у газетного киоска приметил крепкого гражданина с бездельной сигаретой. Артист, а не гражданин — покуривает, будто на экскурсию приехал.
— Здоров будь, Василий, — поприветствовал я.
— А-а, Фадеич, — как бы удивился он, пожимая мне руку своими тисками.
— Вот что, ребята… И остальные будут?
— Все, комплект, — заверил Эдик.
— Кочемойкин к тебе не пойдет, — сказал простая душа Валерка, — Матвеич гриппует, а Николай-окрасчик из бригады уходит.
— Та-ак, — пропел я. — Разобрали легковушку, а собрали погремушку.
Гляжу я на ребят и не вижу их. Они ли, те ли? Те, да не те — лица стали как бы суше, глаза стали как бы уже. Полно таких людишек бредет себе без путеводной нити. А нить та для молодого человека есть думка о смысле своей жизни. Гляжу я на ребят… Да небось живут и наслаждаются. А наслаждаясь, не думаешь.
Постояли мы сумрачно и переминаясь.
— Айда ко мне, поскольку рядом.
— Фадеич, да вот кафешка, — показал рукой Валерка.
И то: кафе через дорогу. Нас четверо — аккурат на один столик. Что и случилось. Заказали мы по гуляшу с пюре, по компоту из сухофруктов и по бутылке пива.
— Чего, ребята, нового на автопредприятии?
— Установили инфракрасные горелки, — сообщил Эдик. — Подогревают бачки с водой под картером, мотор заводится с полуоборота.
— Фадеич, — сказал Валерка. — В Минске заработал автомеханизированный комплекс по ремонту моторов…
— А кузов? А ходовая часть? Нет, бригада нужна, — отозвался я.
— А я женюсь, — показал радостные зубы Василий.
— На ком? — был мой вопрос.
— Да на своей жене.
Выпили пивка. Мне охота и про женитьбу разузнать, и про дела ремонтные, и про Матвеича с Николаем, и про судьбу бригадную… Гуляш не ем — ребят оглядываю.
— Фадеич, давно мы баек не слыхали, — чмокнул губами Валерка.
Байка не червонец — всегда под рукой. Мне ее один водитель рассказал, пока я менял ему крестовину карданного вала…
…Увидал как-то мужик на рынке цветок — три рубля штука. Обомлел от зависти, попросил корневищ да все свои дачные сотки и засадил. А всякую сельдерюшку с петрушкой извел к хренам. Цветок-то оказался капризен, как баба с образованием. От солнца прикрой, от холода закрой, удобрения положи, сорняк убери… Ломался мужик от солнца до солнца. Зато три рубля штучка. Завел сберегательную книжку — денег куры не клюют. Ну и надорвался. Сделали ему виртуозную операцию. Жена не знает, как и отблагодарить доктора. Советуется с ожившим мужем. Чудаку доктору, мол, ничего не надо, кроме букета голубых роз. Муж-то просит жену денег не жалеть, а диковинных роз добыть хотя бы из южных мест. Эва! Жена сказала мужу: «Эва! Да все твои сотки произросли этими диковинными розами, посему трешка штука и стоит». Ну?
— Он врачу цветов пожалел? — заинтересовался непонятливый Валерка.
— Тут ядрышко в другом, ребята… Вкалывал мужик и копил, а не только жизни — цветов своих не знал и красоты их не видел.
Эдик, головастый парень, упер в меня взгляд, как щуп в автол:
— Фадеич, ты мое материальное положение знаешь…
— А я женился. — Василий тоже раскусил сердцевиночку байки.
— Счастье народа зависит от толщины бутерброда, — вякнул изобретатель.
— Копил он кровные, горбом напаханные, — добавил Василий.
Глядят ребята на меня недоверчиво, как на списанный двигатель. И хочется у них разузнать: какая, мол, меж нами разница? Ну, старый я, на пенсии, ростом обделен, имущества у меня поболе… Да не в этой печке спрятано колечко.
Чего у меня люди просили? Инструменту, деньжат, табачку, спецовку… Соли, утюг, спичек, луковицу… Проводку глянуть, пылесос посмотреть, в холодильнике поковыряться, ящик вздынуть… Но я не припомню, чтобы пришел человек, глянул в глаза голодно и сказал: «Фадеич, поучи жить». У меня ведь опыта и мыслей навалом — этим, этим отличаюсь я от моих ребят.
— Деньги, братцы, что трясина — затягивают тихо.
— Пока еще держимся на поверхности, — засмеялся Эдик.
— Не забудьте только, ребята, что накопительство от зверей идет.
— Как от зверей? — опешил Валерка, да и другие уставились.
— Собака что с костью делает? Зарывает. Медведь как с недоеденным мясом обходится? Прячет. Вот и некоторые люди так поступают — копят на всякий случай.
— Между животным и человеком миллион лет прошло, — не согласился Валерка.
— Ну что? Волосы у тебя остались, когти остались… Почему б и привычкам не задержаться. Только уж теперь не кости зарываем, а гарнитурами обставляемся да всякое прочее хапаем.
— Фадеич, хочешь сказать, что мещанство — это инстинкт? — спросил башковитый Эдик.
— Он самый, — подтвердил я. — А чего-то разуму копить? Он же с извилинами.
Выпили мы еще по бутылке. Но был повод, был — уйдут, думаю, они по домам, и останусь я опять со своими непросветными думами.
— А я женился, — снова сказал Василий.
— На ком?
— На собственной жене.
— А куда дел мужа?
— В химчистку.
Признаться, от пива я пьянею, а Василий был пьян от счастья. И образовался меж нами как бы туннель — я тут, он там, а сбоку темнота. Что же касается гуляша и компота, то это не еда, а воробьиный корм.
— Фадеич, а ведь это ты возвратил мне жену…
— Каким боком?
— Сходил к ней — ну она и загрустила.
— А куда ты дел ее мужа-брюнета?
— В химчистку.
Василию пришла было мысль взять еще по бутылке, да Эдик с Валеркой отговорили. И я свою лепту внес, разъяснив ребятам, что слово «алкоголик» есть членистоногое, поскольку сложено из «алкаша» и «голика». Понимай так: коли будешь алкать, то останешься голым.
И тогда — сквозь туннель, конечно, — сказал мне Василий золотые слова:
— Фадеич, мужик ты нудный, но без тебя нам скучно.
— Знаю, Вася, поэтому ты женился.
— А где ее брюнет — знаешь?
— Его труп ты отдал в химчистку.
— Ага, он теперь там заведующим.
— Маразм крепчал, — подал голос Валерка.
— Пошли на свежий воздух, — решил Эдик, очень неглупый малый.
Они проводили меня до дому. От весенних паров, от земельной прохлады, от сырой темноты все пиво улетело из головы в космос. Надумали мы с ребятами встретиться путем, у меня, для разговоров, а не по-сегодняшнему. И уж прощались на моем углу, как Валерка-изобретатель возьми да скажи мне без всякой ухмылки:
— Научил бы жить, Фадеич…
— А какой ты жизнью хочешь жить, Валера?
— Красивой, Фадеич, красивой.
— Сперва научись не терять стремглавых минут.
— Разве этому научишься…
И тогда сказал я вроде бы ему, но вроде бы всем:
— А ты живи так, будто у тебя на календаре ежедневно двадцать первое июня одна тысяча девятьсот сорок первого года и ты знаешь, что случится двадцать второго.
9
Как надо просыпаться человеку-то? Чтобы ангелочек порхал или, как в нынешних фильмах, кофий на колесиках въезжал. Утро для радости, поскольку начало всего дня.
Скосил я глаза на Марию, отвернувшуюся от меня. А она злобой дышит — ей-богу, вижу злость, которая клубится, как сера над вулканом. Это с чего ж и через почему? Неужто за выпитое пиво? Тогда ум молчит, а дурь кричит, то есть выдыхает серу.
Я против алкоголизма, как такового. С другой стороны, живу не в райских кущах, а в жизненных гущах. Короче, не херувим. Посему рюмку могу поднять, но смотря с кем и смотря зачем. И тоже имею суждения относительно причин бытующего порока. Про одну, упускаемую учеными, выскажусь. Пока Мария встает…
Почему мужик выпивает? И к тому ж: почему мужик дремлет у телика, пухнет на диване, слоняется от двери к двери, в доминишко стучит, за бабенками стреляет или это… хобби теперь завел? Потому что мужика посадили в конторы, за столы или дали хоть тяжелую работу, да спокойную. А мужик — это же боевой кот, а не дохлый тигр. Ему подавай опасности, подавай схватки, если, конечно, он мужик. Те же вулканы подавай, где клубится вареная сера. Вот он и лезет в горы, чтобы кое-что испытать. Кстати, кто бывает в горах, у того много приятелей на равнинах.
— Завтракать-то будешь? — спросила Мария брюзгливо.
Зачем вот спросила? За всю совместную жизнь я ни разу не погнушался утренней пищей.
— Блинами пахнет, — сказал я.
Вот к чему бухнул? Ведь чую, что картошку жарит.
— На блины муки нет.
— Где ж она?
— В магазине.
— Так купи.
— Раньше это было мужицкое дело — муку возить.
— А наша кобыла сдохла.
Чую, выходит какой-то перевертыш: Мария сердита на меня, а я за это на нее в свою очередь. Однако за тарелки сел.
— А это кто, черненькие-то? — спросил я о слизняках, налипших на картофельные пластины.
— Или вкус потерял?
— Что-то я их в лицо не узнаю.
— Грибы соленые.
— А я думал, икра черная.
— К старости брюзжать начал…
Допустим, начал. Старик и обязан брюзжать, у него это вроде общественной работы. Не характер меняется. Характер, что размер ботинок, даден на всю жизнь. Тут другая тонкость. Пенсионер-то жизнь прожил — старел, умнел, мудрел… И вот огляделся он, скажем, в автобусе, а народ-то вместе с ним не постарел, не поумнел, не помудрел. И схватит такого пенсионера недоумение: жизнь-то не шла с ним в ногу, а вроде бы отстала. Забрюзжишь.
— Чем намерен заняться? — спросила Мария подозрительно.
— А что?
— Выбил бы ковер.
— Я же его в прошлом месяце колошматил…
— Вещь дорогая, от пыли кургузится.
— Ничего, пусть покургузится.
— А ты к окну сядешь?
— Надо обмозговать смысл своей жизни.
— Ешь, пьешь и существуешь — вот твой смысл.
— А твой?
— Я по дому работаю.
— Твое моего стоит. Я ем, чтобы существовать, а ты работаешь, чтобы жить, а живешь, чтобы помереть.
— От таких разговоров глаза лезут на орбиту, — лупанула Мария.
Она, как уже говорилось, новгородская и, считай, в возрасте, а стать — дай бог молодой, поскольку росла на лугах зеленых да на полях льняных. Однако сути пенсиона не понимает.
Зачем человека спроваживают на пенсию-то? Не отдыхать, не кряхтеть… Есть такие старички, которых бульдозером с работы не выпрешь. Я, говорит, дома с тоски помру. Да неужели у тебя, старпеня, то есть старого пня, за жизнь не скопилось дел, отложенных со дня на день? Неужель не подкопилось мыслей, недодуманных, недокумеканных и швырнутых в сторонку, как надкушенные яблоки? Тогда ты и верно старпень. Но учти такой поворот — ты уже на земле гость. Доделать, додумать-то можешь и не поспеть.
Посему сел я к окну, чтобы побуравить мыслёй интересующий меня вопрос о двух сущностях. А ее только задень, мысль-то живую, — потечет потоком водометным…
Есть голова, а есть живот. Одна наверху, второй внизу. Так мы живем наоборот, вроде как вверх ногами — брюхо у нас вместо головы-то. Работаем-трудимся для него. Чем дольше я копчу небо, тем крепче убеждаюсь, что животу, если его не раздувать, много не надо. Скажем, хлеб нужен, а икра? Зубы пачкать? Вода с чаем необходимы, а эту пепсу можно сто лет не пить. Ботинки на добротной подошве годятся, а всякие там каблучки и шнурочки для кого? Пальто на вате или на ватине с барашковым воротником всю жизнь прогреет… Стул, он нужен, он крепкий, а ковер для чего? Чтобы я по квартире в ботинках не шастал? Из стакана пьют воду или можно пивка плеснуть. А пузатый сервиз, на который я кошусь издалече, — еще пнешь ненароком. Скажем, без автобуса до работы не доедешь. А личное «Жигули», которое место на улице занимает, опять же моему автобусу проходу не дает, воздух травит и бензин сжирает? Для чего оно? Чтобы показать, что вот, мол, я достиг, а ты давись в автобусе…
Голова с животом — что черт с багажом. Совсем не то, коли душа, как вторая сущность, верх берет. Тогда другое топливо потребуется, поскольку иной огонь горит. Тут мозги празднуют, а не мускулатура; тут подавай на уровне и поболе, чтобы жилось умно да весело. Книжек разных, в том числе и про шпионов. Кино таких, чтобы взгрустнулось до слез и посмеялось до колик. Телевизор пусть передачками будоражит, вроде как «В мире животных». Клуб «Кому за шестьдесят» нужен. Бань маловато…
Мои внутренние рассуждения ветерок прервал — Мария бегает мимо, будто вентилятор работает. Злобится. Стать новгородская, конечно, уцелела, только ее как бы помножили на два. Оширочала Мария. Да еще напялила на себя какую-то хламиду, которая и гонит воздух взад-вперед.
Тут я очухался — мать честная, боль зубная! Мужик я или уподобился? Моя супруга яичницей шкворчит, а мне спросить невдомек, какая пчела ее ужалила…
— Мария, скажи прямо, что почем?
— А то не знаешь?
— И не знаю.
— Ты же меня вчера с этой рожей обманул.
— Так вышло, Мария.
— А что потом мне сказал?
— А что я потом сказал?
— Друзья, мол, на первом месте, а я на втором. А?
Зря мужчина напевал, ему кирпич в темечко попал. То есть глупость он жене сказал. Неужели сказал? Видать, между прочим.
— Вот почему еда у меня поперек горла встала…
— Неужель? — взметнулась Мария. — Она из натуральных продуктов.
— Продукт натурален, да сготовлен во злобе.
И тут Мария понесла меня по колее, аж комья полетели, — я только утирался. Глядела, как палила голубым сполохом. Это теперь глаза у нее голубые, а были синие, незамутненные — видать, от цветущего льна. В свое время меня ошалившие. И рожу заоконную вчерашнюю мне припомнила, как якобы подстроенную, и сиденье мое у окошка, и безделье, якобы с пьянством связанное, и характер, якобы звериный…
Есть у Марии одна чудаковатая блажь — вешать на меня всех собак. И тот я, и этот. И бабник, и халтурщик, и забубенный, и крокодил зеленый… Отделает под декольте. Сперва мои волосы дыбом вставали, пока не раскумекал эту женскую закавыку. Кипит она против меня, а грехов-то моих наскрести не может. Вот Мария и шьет мне подслушанные у баб чужие грехи. А мужицкие грехи есть международные.
Теперь-то Мария характером полегчала. Раньше сила в ней крутилась, как вода в гидростанции. Так ведь, бывало, и я мог ответствовать.
— И мучаюсь я с тобой, Коля, всю жизнь!
Я вроде бы поперхнулся — это уже не про чужие грехи.
— Повтори-ка, не расслышал…
— То у тебя случай, то неприятность, то происшествие… Покою ни дня не было!
— Чего ж раньше молчала? — тихо спросил я.
— Дожил, что из бригады выгнали…
Глянул я на Марию затравленным зверьком. Она ли? Та ли, которая всегда говорила про человеческую душу?.. Душа — это жалость. Чего ж я вчера наговорил ей? Да разве можно бить, как она, чего бы я ни наговорил?.. А душа — это жалость.
Ученые пишут в статьях о разнице меж живым и неживым — пнем, допустим, и человеком, меж булыжником и кошкой… Ученые — народ загогулистый, туда загнут, куда и не догадаешься. Нашли ведь разницу меж мной, допустим, и сковородой. Я все вокруг, и себя в том числе осознаю, а сковорода не только яишню в себе, но и свою собственную ручку не понимает. Эх, товарищи ученые… Да прежде всего живое от неживого отличается тем, что живому-то больно. Больно нам, больно!