Вторая сущность (Повести) - Станислав Родионов 17 стр.


— Жизнь белых птиц, а конкретнее — пернатых аистов.

— Не уловил…

— Уточняю: жизнь пернатых птиц, а конкретнее — белых аистов.

— Николай Фадеич, я же турколог.

— Ваша национальность, Аркадий Самсонович, значения тут не имеет, — вежливо подправил я.

— То есть?

— Говорю, мне до лампочки, что вы турок.

— Да не турок я, а специалист по турецкому языку и турецкой культуре.

Вот почему у него бородка не русская.

— И в птицах не кумекаете?

— Ничегошеньки.

Я, конечно, понимаю, что каждый профессор только в своем деле профессор. Но все-таки. Свое дело своим делом, а знать о смысле всего существующего профессор обязан. О деревьях, воде, земле и белых аистах. Уж не говоря про вторую сущность.

— А я понадеялся на ваш общий уровень.

— Дорогой Николай Фадеевич, специализация достигла невероятного размаха. Приведу такой пример… Бывало, захотел мужик сочинить песню. Придумал, взял гармошку и запел. А теперь? Один пишет слова, второй пишет музыку, третий аранжирует, а четвертый поет.

Но тут профессор удивил меня вовсе. Я ждал чаю грузинского, неважно под каким номером, а он ставит термос литра на два. В нем и чай, чернющий, как деготь. Извините, пить такой чай — что есть вареные огурцы. Но в гостях сам себе не хозяин. Однако профессор не растерялся — выставил сгущенку с конфетами.

— Тогда, Аркадий Самсонович, в этой самой науке дураку легче укрепиться.

— Почему вы так думаете?

— Ум-то есть понимание не одного дерева, а всего леса.

— Слова «дурак» наука не признает, Николай Фадеевич.

— Как так?

— Это обывательское понятие, годное для рынков и коммунальных кухонь.

— Чего ж признает наука?

— Способный, одаренный, талантливый… Или же неспособный, бесталанный…

— А как же в науке дураков зовут?

— Николай Фадеевич, ну что такое «дурак»? Да вы разденьтесь…

Он и сам скинул малахай не малахай, но пальтецо бабье с оторочкой вроде бы из кошачьих хвостов. Правда, под бабьим пальтецом оказалась бабья кофта с помпончиками на груди. Сбросил и я свой зипун, Пашей одолженный, а попутно рассказал профессору байку, поскольку дураков он никогда не видел…

…Приобрел один мужик дачный участок и обзавелся хозяйством дай бог всякому. Дом на каменном фундаменте и со вторым этажом. Паровое отопление с душем. Две теплицы с помидорами. Клубника зреет — как пройдет, так ведро. А в сарае кроликов пара сотен… Только стало у мужика сердце пошаливать. Да тут еще старший сын пристрастился к напиткам градусным… А младшая дочь со шпанистым парнем связалась и уехала с ним куда глаза глядят. Жена и того лучше отмочила — к соседу по даче ушла… Задумался мужик, взял воду из колодца и снес на анализ. И оказалось в той воде повышенное присутствие железа. Хлопнул он себя по лбу: «Вот отчего мои беды! От железа!» Ну?

— Загадочный случай, — удивился профессор.

— Так кто этот мужик — неспособный или бесталанный?

— Нелогичный.

— Да он дурак натуральный!

— И все-таки вашего критерия я не улавливаю, Николай Фадеевич.

Непонятное слово «критерий» он зря ввернул, хотя догадаться можно, что ему не взять в толк, как я дураков разню. Эх, было бы умных поболе, а подходящий критерий мы бы сыскали. Да и какой там критерий — у дурака на лбу писано, какую должность занимает да сколько получает.

— Аркадий Самсонович, а ведь дело проще шурупа… Кто силен в первой сущности, тот способный, а кто силен во второй сущности, тот умный.

Тут профессор — между прочим, очень похожий на многопудового дятла в очках — глянул на меня подозрительно и спросил загадочно:

— А кто вы по специальности?

— Бывший автослесарь, а ныне пенсионер.

— А какое у вас образование?

— К чему тут образование, коли мы об уме говорим?

— Я к тому, — засуетился профессор, — что у меня есть молотый кофе. Вы, случаем, не кофейник?

— Нет, я чайник.

— Тогда вскипячу свеженького. Может, попутно и закусим?

Это можно. Достал профессор хлеб черствый, в полиэтиленовом мешке; яйца куриные, вкрутую, пяток; лук репчатый, проросший; ну и знакомую личность — красную рыбу мойву в банке. Чайник на электрической плитке зашумел уютно, да и за окном между тем смеркаться стало.

— Что вы, Николай Фадеевич, имеете в виду под сущностями?

Я растолковал. Кто, значит, в килограммах и метрах, в формулах и механизмах себя проявил — то есть в мире измеряемом, — тот имеет способности. А кто в человеческой душе разбирается да в людских отношениях, тот умен. За пример взял я шахматиста. Хоть он и головой работает, а всего лишь у него способности, поскольку строит умственные комбинации из фигур, — небось не отношения короля с королевой выясняет. Тот же всемирный ученый может быть неумным не потому, что мало знает, а потому, что его знания не о человеке и не о душе. А скажем, дядя Вася, водопроводчик, серый, как его рукавицы, вдруг да и порадует умными словами, поскольку изучил глубину людской жизни.

Говорю все вышеприведенное, и спесь не спесь, а спесиночка внутри играет, как у натурального дурака. Ведь сам профессор меня слушает — пусть и дятлоподобный, пусть и туркообразный.

— Слово «дурак» мне всегда казалось мещанским, — задумался профессор.

— А коли нет дураков, то и умных нет.

— А если допустить, что нет ни тех, ни других…

— Без умных, Аркадий Самсонович, жить я несогласный.

— Тогда проблема возникает, Николай Фадеевич, — обрадовался профессор, поскольку в этой проблеме вроде бы я и виноват. — Дураков не любят, верно? А разве они виноваты, что они дураки? Кроме того, есть не совсем дураки, но и не очень умные. И немало их. В конце концов, есть дети, животные… И мы их всех станем презирать?

Поддел меня профессор под самые рессоры, поскольку прав. В дураке больше всего злит то, что он про свою дурь не знает и не ведает. А мне сказать ему хочется. И нельзя. Да ведь и неизвестно, что людям нужнее — ум или жалость?

— А с другой стороны, Аркадий Самсонович, от дураков государству большой урон.

— Будем уповать на то, что все люди с годами умнеют.

— Как бы не так, — усомнился я. — Умный к старости мудреет, а глупый — хитреет.

Снедь мы всю умяли, включая рыбу мойву. Разговор наш подошел к закруглению. Приходите вечерком, угощу я вас чайком, а не хватит чаю, пива накачаю. Хорошо все было, только я возьми да и поинтересуйся:

— А другого профессора в деревне нету?

— Какого другого?

— Всамделишного.

— Как понять «всамделишного»?

— Который все знает. И про аистов…

Покраснел профессор вроде арбузного нутра — даже белая бородка порозовела. Нос в меня нацелил, как пику какую. Очки сверкают по-совиному. Язви его, то есть меня.

— Я, уважаемый, тридцать лет читал студентам лекции. Мною написано шесть монографий… Мои работы переведены на языки… У меня учеников больше, чем…

— Зачем психовать-то, Аркадий Самсонович? — перебил я. — Нету другого профессора, и не надо. И тобой обойдусь.

— Как это «обойдусь»?

— Так ведь ты, чай, не механизатор. А без профессора деревня не помрет.

— Значит, нажраться — и все?

— Сперва надо нажраться, — согласился я поспокойнее.

— А потом и профессора пригласить, на сытый желудок, э?

Он поднялся тяжело, вроде как чаю залил в себя до краев, и такую мерзкую рожу состроил, что и в мультфильме не увидишь. Да вдруг как гаркнет:

— Дурак!

Нешто всамделишный профессор такое бухнет? Тот, который про «летающие тарелки» рассказывал, — при галстуке — никого не обозвал, чай пил без чавканья…

— От дурака слышу, — ловко рубанул я, схватил зипун и вылетел из избы воробышком.

Видать, убедил я профессора — он дурачить всех начал.

4

Если петух отличается от курицы, как, скажем, цыганская шаль от наволочки, то у белых аистов тут сплошная уравниловка. Правда, аист покрупнее. Голосистостью не только соловью, но и вороне в подметки не годится. Молчаливая птица, однако щелкает, как деревянными ложками стучит. Видать, понимают друг друга. В азбуке Морзе тоже ключом постукивают, а ведь переговариваются.

Потрудились они над гнездом. Метровую чашу соорудили из всякой мелочишки. Теперь аистиха уже не отлучалась — сидела как привязанная.

— Лягушек ей наловить, что ли? — спросил я как бы у себя.

— Иди, посмеши деревню, — поддакнул Паша, умываясь после своих поросят. — Вроде Фердинанда…

— Какого Фердинанда?

— Есть у нас такой…

— Конь, что ли?

— Парень тертый, Федька Лычин, а Федькой зваться не желает.

— Почему?

— Некультурно, видишь ли, бабка-ёжка.

— А лягушки при чем?

— Тем летом он с мешком ползал вокруг деревни, лягух отлавливал. Говорил, ученые ему по полтиннику за штуку платили…

Поскольку теперь я был за кухонного мужика, то варить, кормить и кастрюли мыть выпало мне. Вроде дневального. Паша у меня, как персидский шах, сидит и супа ждет.

— Однако этот Фердинанд окрутил Наташку Долишную.

— Родственницу Гришки Долишного?

— Внучку.

— Как окрутил-то? — появился у меня интерес.

— Замуж сговорил.

— Так оно, может, и неплохо?

— Чего, бабка-ёжка? Ей двадцать, а ему тридцать. Да и не в том главное — мужик он дерьмовый, жиже некуда. Хапуга первый сорт. Девку жалко.

— Может, у нее любовь…

— Любовь не аванец, в карман не схоронишь. Мы бы видели.

— Тогда надо разобраться.

— Кому разбираться-то?

— Кому… фронтовикам.

Отварив, откормив и отчистив кастрюли, вышел я на улицу и двинулся вдоль, имея в виду один дом, напротив колодца. Да ведь бывал я у Долишного при его жизни, вспомнил путь по ходу дела.

У избы соседки, Анны, меня подзадержала береза. Розовеет корой в закатном солнышке, как женщина в сарафане. Листья еще только вылезли, а ветки уже шелестят и вроде бы отталкивают ветерок от своего розового тела, — мол, не прикасайся. Ну что мне в этой березе…

Встречал чудеса почище. Машину видел такую: спросишь — ответит, только все письменно. На самолетах летал, которые пересекают Союз с севера на юг за четыре часа, да плюс выдавали курицу с кофеем. Дом тыщеквартирный, где проживаю, — не дом, а скала из бетона, арматуры и стекла, к тому ж два лифта и сплошная телефонизация с ваннами и газом, да в некоторых квартирах есть и черт в ступе. Или телевизионная башня: как ее построили, почему она не падает?

Бывало, смотрю на все на вышеперечисленное, и мозги мои идут набекрень от удивления. Но сердце спокойно, не стукнет. А тут береза простая, из которой веники банные вяжут, — и екнуло, и зашлось в груди до туманности в глазах. Чего это… Телебашня ведь облака задевает. Или дело в том, что оба мы, я с березой, произошли от земли… Живые мы с березой оба — от этого все…

В деревне, куда б ни шел, а колодец не минуешь. Сруб высокий, под крышей, ворот прочный, цепь железная. И, как положено, девица воду черпает, но, правда, без коромысла.

— Чего ж без коромысла? — спросил я в порядке вежливости.

— Живу тут рядом, — усмехнулась она моему незнайству.

— Наталья Долишная? — догадался я.

— Да. А вы кто?

— А я Николай Фадеевич, друг твоего деда и Павла Ватажникова.

— Ой, вспомнила. Вы к нам приходили…

— Как не приходить — приходил.

Тонкая не по-деревенски. Натуральная чернобурка. Волосы черно-бурые, видать, крашеные, и заворочены в крупные кольца так, что сквозь них солнце блестит, как сквозь дырки. Ничего, лишь бы голова не была дырявой. Но лицо наше, новгородское, то есть кругленькое, беленькое и при улыбке с ямочками.

— Вы в гости приехали?

— В гости, а теперь нахожусь в разведке.

— В какой разведке?

— Хочу разведать, в счастье ли проживает внучка фронтовика Григория Долишного.

Ждал, что захихикает. Но она как-то подобралась, будто с экзаменом нагрянули.

— Пойдемте в избу…

— На свежем-то воздухе голова яснее.

Она поставила второе ведро рядком с первым, и получилась, я бы сказал, картина из картин: травка новорожденная, вода глубинная светлее неба, колодец рубленый, и девица-краса рядом, правда, с волосами, чуть подпорченными красителем.

— А в чем оно, счастье-то? — спросила Наташка как бы не у меня, а у ведер.

Как говорили в моей деревне, оказался я опешимши, то есть опешил. О чем спрашивают, того не имеют.

— Как же ты, Наталья, вступая в жизнь, не ведаешь о главном?

— Это я так, болтаю, как с посторонним. — Она тряхнула своими куделями.

— Я тебе не посторонний.

— Кто ж вы мне?

— Мы с Павлом Ватажниковым обещали твоему деду, поскольку ты без отца, тебя из виду не терять.

— Вы ему тоже чужие.

— Ошибаешься, дочка: мы же фронтовики.

— Вместе воевали?

— Все фронтовики воевали вместе.

Она задумчиво шевельнула носком туфли неокрепшую травку — вникала в мои слова. Поймет ли? Не воевала, не голодала, не страдала.

— Дядя Коля…

Как услышал я «дядя Коля», так меня теплом и окатило — поняла.

— Дядя Коля, я хочу простого бабьего счастья.

— Что оно такое?

— Муж, дети, семья…

— А мужицкое счастье бывает?

— Не знаю.

— Счастье-то одно, человеческое.

— Но ведь есть женский инстинкт.

— Ты ведь не кошка, чтобы этими инстинктами жить. Родить десять человек дело нехитрое…

— Тогда правы люди. Говорят, счастье в городе.

— Счастье, Наталья, не в деревне, не в городе, а у нас в душе.

— Расшифруйте подробнее.

— В свое время. Вот, говорят, ты связалась черт-те с кем?

— С чертом связалась?

— Не с чертом, а с Фердинандом.

— Ну что вы сплетни собираете…

Девка аж покраснела. А как же: приходит незнакомый дядя, выспрашивает, намекивает и намеченного жениха чертом обзывает.

— Наталья, может, я того, круто?

— Он небездельный, вот ему и завидуют. Нормальный парень, работает механиком в свиносовхозе, живет с матерью, деловой, все у него есть…

Она примолкла. А я ждал, что ж еще в нем такого, необыкновенного. Но не дождался.

— А чего, перечисляя, про любовь-то не упомянула?

Вижу, взгляд свой пугливый хочет запрятать куда подале — хоть в колодец. Аж ямочки на щеках пропали, будто мой вопрос утюгом по ним прошелся.

— Дядя Коля, не надо меня спрашивать…

— А замуж намерена?

— Да, — понурилась она.

— В душу твою лезть не стану, а вот баечку расскажу. Не подумай, что от мужика ее слышал — тут с подлинным верно.

…Командировали меня как-то в южный городишко на ремонт дорожной техники. А вечером скучно. Чего, спрашиваю, у вас в городишке интересного? Да, говорят, ты ж в доме с чудом живешь — дочь квартирной хозяйки пятый раз замуж идет, и все на законном основании. Ну, присмотрелся я. Ожидал увидеть даму цвета бежего, которая поела мяса несвежего. А передо мной девица лет двадцати пяти, тихонькая, как первая травка. И что ж оказалось. Работала она на хлебозаводе, где мужиков нет. Маманя строгая, никуда не пускала. Вот девица и шла в замужество по первому предложению, поскольку в мужиках не разбиралась. С первым прожила двадцать дней, со вторым три месяца, с третьим год, а четвертый погиб… Ну?

— Не все так просто, дядя Коля, — вздохнула Наташка.

Какая-то женщина провела старуху. Я б и внимания не обратил, да уж больно эта старуха портила вид майского вечера. Как говорится, омрачала. Шла, затихая, согнувшись, будто что искала.

— Кто это?

— Никитична заболела.

— Что такое?

— Фельдшер приходил, но определить не смог. Не говорит, не ест, обессилела. Надо везти в больницу, а машины нет.

— Неужели в деревне нету ни одного индивидуалиста?

— Трое. Одна в отъезде, вторая сломалась, а третья машина у Феди.

Солнце уже село за землю по пояс. Ветерком потянуло с озера свеженьким, с запахом рыбы. Кукушка где-то далеко прокуковала, но звонко, слышимо. А вообще-то весна поздняя.

— Кукушка на пустой лес кукует — к неурожаю, — сказала Наташка и поежилась.

— Иди, мать воду заждалась.

— До свидания, дядя Коля.

— Однако у меня будут две просьбы.

— Ой, пожалуйста.

— Попроси своего Федю, чтобы свез бабку в больницу…

Назад Дальше