— А у меня, Паша, еще одна тревога есть…
— Ну?
— Ушел я от Марии.
— Куда ушел?
— К тебе.
— Пошучиваешь?
— Нет, с подлинным верно.
— Ага, ты направо, она налево, а детей в форточку?
— Дети-то, Паша, в форточку не пролезут: взрослые, отделенные.
— Давай вкусим, а уж опосля я выскажусь вслух.
Заедали дарами природы и моим гостинцем — красной рыбой мойвой, которая в банках краснеет от томата. Пища с напитками добротная, но, видать, у Павла в животе все это дело съершилось, отчего он заядло так спросил:
— Марию на королеву разменял?
— Какую королеву?
— Живут такие бабы-королевы: накормят, напоят и спать уложат…
Глупость кричит, а ум молчит. Зря молчит-то: с дружком сижу.
— Какая, Паша, королева, ежели мне шестьдесят.
— А у городских от сидения на мягких диванах дурь до смерти играет.
Не любит он городских, есть в нем это. Дармоедами считает.
— Ты же ведь знаешь, Павел, что я тридцать лет под машиной пролежал.
Сказал я, а зря. Как спичку к соломе поднес. Чихнул Паша по-своему — научился он чихать, будто собака воет. Отвыл, значит, и пошел черт по бочкам:
— У тебя костюмная пара на выход есть?
— К примеру, целых две.
— Облачаешься?
— К нужному моменту.
— А я, бабка-ёжка, в одна тысяча каком годе не помню приобрел костюмчик чистой шерсти, двубортный… И висит в шкапу, как та икона в углу.
— Чего так?
— Куда я тебе его надену? На улице грязища по колено, в клубы я не ходок, а сидеть на лавке можно и в портках.
— Дороги-то со временем протрамбуют…
— Чего дороги? Ты опосля работы водичкой горячей полощешься, печку газовую поджигаешь, газетку в руки… Тебе опосля работы делать ни хрена. А наши мужики с бабами придут с ферм-полей да за скотину, за огород, за дрова. Ну, бабка-ёжка!
Эта бабка-ёжка была сказана не мне, а моей стопке, полной и прозрачной. В его словах правда имелась, но и я знал слова с правдой. Выпили по третьей. Я выпью, крякну, закушу. У Павла другая натура — выпьет, закусит, а потом крякнет.
— Электричество откуда? — спросил я. — Телевизор откуда? Махонький приемник? Одежа вся? А вот эта вилочка с груздочком из какого металла? А рыба мойва откуда?
Павел чихнул с подвывом на всю избу и подскочил, будто ему ошпарило седалище. А он и верно, хватился за него да еще и похлопывает, как бы тому жарко. Гляжу, пар оттуда валит белый. Дорого обошелся Павлу чих — наподдал он электрический самовар, и произошло расплескивание.
— Сядь в кадушку с колодезной водой, — посоветовал я.
А Павел сделал палец перстом и ткнул меня в грудь, как той самой вилкой из городского металла:
— А у городских совесть где?
— А где?
— У бабуси в ерунде!
У меня щеки закололо — это кровушка прилила. Я их потер, разгоняя ее, кровушку.
— Поскольку я городской, так получаюсь вроде как без совести?
— Обронил ты ее в эту… в городскую унитазу, — подтвердил Паша.
Я встал легко, самостоятельно и сгреб свой горбовик. Ум кричит, а глупость молчит. То есть наоборот.
— Коль!
— А?
— Ты куда?
— На попутку, Паша.
— А чай пил?
— Нет, не пил.
— Бабка-ёжка, без чаю черти укачают.
По чашке грузинского чая номер триста мы выпили молча. Врать не буду, с малиновым вареньем. А потом Паша на меня как бы облокотился. А я на него как бы оперся. Тогда он зашелся на всю Тихую Варежку:
Ну а уж я грохнул подальше, до свиносовхоза:
2
На новом месте сплю я пугливо.
Комар ныл в ухо, как зануда какой. За окошком кто-то вздыхал по-коровьи — не земля ли весенняя? Павел храпел вроде хорошего компрессора. Пол с чего-то поскрипывал: не подметает — вот и завелись всякие привидения. Под утро соседский петух стал выходить из себя. А потом разорались несмазанными глотками эти самые гуси — к воде шастали…
Я вышел на крыльцо и сперва глянул на озеро, а вернее, оно само на меня глянуло своим окоемным простором. Господи, все горело без пламени и дыма… Солнце над водой, вода под солнцем, а травка молодая зеленым блеском растеклась по берегам.
Чего это? Аж в носу засвербило и к глазам пошло. Запах, что ли, лег на душу?.. Мокрой земельки, деревенской, из-под копыта. Водицы свеженькой, с рясочкой. Бревна смолистого. Тополя клейкого, — березам еще рано.
Жил я, поживал в городе, а душа-то ничего не забыла.
— Зачем носом сопишь? — спросил Павел, прищуривая свои щелочки от солнца.
— Землю нюхаю.
Тут я увидел в небе чудо — размашистая птица давала круги над избой. Сама белая. Ноги длинные, как из проволоки. Не летает, а плавает.
— Что за цапля? — спросил я.
— Аист разведует.
— Чего разведует?
— Как люди повстречают.
— А он чего — сомневается?
— Еще бы не сумлеваться… Гоняют их. В прошлом годе Федька Лычин пальнул в них из двухдулки.
— С какой такой целью?
— Бают, пожары от них. Головешку может заволочь в гнездо…
Аист как бы положил крылья на воздух, и его несло по небу своим ходом без всякого шевеления. Загадочная птица, неестественная.
— Никак он твой облюбовал?
— Пустая хлопотня. Крылья-то у него двухметровые. В ветках не размахнуться. Ему бы плоский столбик.
— Паша, дай-ка ножовку…
Как был, в рубахе, полез я на тополь. Сперва на заборную перекладину, потом на острую частоколину, там на тополиный нарост, а уж выше пошли толстые суки чуть не лесенкой. Пыхчу, но лезу, не спешу. Почки липкие давлю — запах, прямо надо сказать, как у одеколона для бритья.
— Не сверзнись, — подсказал снизу Павел, который и вовсе стал лысым малюткой.
Как только дерево потоньшало, а макушка приблизилась, я сел на сук и отдышался. Хорошая развилка — пять лесин толщиной в мою руку отходили от ствола равномерно вроде колесных спиц. Тут гнезду и быть.
Я вынул из кармана проволоку и обвязал все пять лесин так, что вышло подобие паутины. Приноровив ножовку, стал пилить ствол у самой основы этой развилки. И не удержал, спиленный-то, много было еще наверху, — полетела моя вершина наземь. Зато плацдарм был готов: круглый пенек и пять суков, проволокой перетянутые. Суками-то их надо было еще сделать. Я опилил каждую лесину, отступая метр от ствола. А ветки не выбрасывал — клал на мой плацдарм да уминал, да потом обнаглел, поднялся во весь рост и утоптал. Вот теперь плацдарм, вот теперь плоскость.
Спускаясь, я приметил, что лысина моего Паши закурчавилась черными волосами. Сойдя наземь, узрел, что вместо Паши стоит бабенка плотного телосложения лет пятидесяти, в которой я опознал его соседку.
— Если нет ошибки, то вы есть Анна?
— Не страшно в ваши лета лазить по-обезьяньи, Николай Фадеевич?
— А какие такие мои лета? — удивился я, вытягивая ножовку из-за ремня брюк.
— Так ведь, наверное, как и мои, — засмущалась она, словно красная девица с пряником.
— Муженьком не обзавелись? — полюбопытствовал я просто так, поскольку стоял на воздухе.
— Я, Николай Фадеич, корову завела…
— Оно, конечно, лучше, — согласился я.
Только это Анна колупнула носком резинового сапога влажную земельку… только это я хотел сказать насчет приятной погоды… как с крыльца гаркнул незнакомый и даже нечеловеческий голос:
— Кольк, иди сегоднякать!
— Как? — не понял я.
— Завтракают завтра, а сегоднякают сегодня.
Анну как в озеро сдуло. Я глянул вверх — не Анну искал, а смотрел аиста. Его не было ни на моем плацдарме, ни в синем небе. Не оценил, подлец, моих душевных усилий…
Сев к столу, Павел оторвал у емкости жестяную головку.
— Нужен ему твой пенек… Он лучше поглотает лягушек в болоте.
— Паша, я не приму.
— Ай заболел?
— Хватит, вчера отпраздновали встречу…
Павел-то непьюшка. Из-за меня бутылку выставил, поскольку гость. Ну и спрятал ее в шкапчик на покой. А я смекнул, почему он вместо завтрака сегоднякает. Супчик выставил, сваренный опять-таки ради гостя. Значит, так: вода, резаная картошка да мною привезенные сосиски, которые он резал ножом на две поперечные половинки. Эти сосиски плавали себе, как в проруби.
— Паша, мне охота пожевать продуктов натуральных, — сказал я, берясь за грибочки с огурчиками.
— В городе-то едите одни протезы…
Так мы и сегоднякали. Он ел городские сосиски, а я деревенские груздочки, похожие на помятые шляпы. Вот чай номер триста пили мы оба, поскольку чай есть напиток застольный, грузинский.
— Ты на нее не пялься, — сказал Павел как бы самовару.
— На кого?
— Она женщина легкомысленная. На мужиков глядит, как ты на эти грузди.
— Кто?
— Ее мужа тоже звали Колей, а опосля была дюжина колезаменителей.
— Наговариваешь, Павел?
Мы налили по второй чашке. Видать, чай тоже располагает к беседе, поскольку Паша сказал, прищурившись, как дикая рысь:
— Хочу подать тебе совет…
— Ну?
— Насчет своей Марии-то не дури.
— Советы, Паша, вроде мелкого ремонту. Подкраска там, шпаклевка, побелка… А помогут они, ежели капитальные стены треснули?
— Ты мне филидристику не разводи, а слушай.
— Я, Паша, слушаю, но как этот самый индийский йог: в одно ухо впускаю, а в другое выпускаю.
В прошедшие времена русские люди пили чаю больше. А теперь пошла мода на кофе да компоты. Опять-таки помидорный сок. Мужик мне один говорил, что во всем есть то, из чего оно состоит: в кофе — кофеин, в чаю — чаин, а в какао — какаин.
Взяли мы по третьей чашке.
— В городу у вас такая мода… Любовь, мол, ушла, и мы друг другу помахаем ручкой.
— А возможно жить вместе, Паша, коли причинена душевная боль?
— Марией, что ли?
— Хотя б и Марией.
— А ты мешок на плечи и бежать от жены? Фронтовик, называется, бабка-ёжка…
— Где тут связь одного с другим?
— Где? У бабуси в ерунде!
Про чай я скажу так: в нем есть все, кроме градусов, да ведь градусы не всегда и требуются. Но есть в чаю то, что, видать, покрепче градусов. И оно, которое вместо градусов, стукнуло Павлу в башку.
— Сидим мы с тобой в окопе, а ты возьми да и уползи, к примеру, в медсанбат или подале в тыл… Кто ты будешь?
Ум молчит, а глупость кричит — не стал я и отвечать.
— Меня этим не возьмешь, я тебе не бабка-ёжка. Разлюбил и ушел — молодец, мол, ученый человек. А что есть жизнь, Коля?
— А что есть жизнь, Паша?
— Та ж война, только безокопная. Это как в море пойти вдвоем в одной смоленке. Тут тебе и неприятности, и начальство, и старость, и болезни, и всякие стихийные циклончики налетают. Женятся-то, чтоб вместях переплыть это море. Об этом и договариваются. Неужто живут из-за одной любви? Верно говорят, что, мол, он или она бросили друг дружку. Бросили посреди житейского моря. Я б сказал, и не бросили, а предали. Как бы на почве любви перелез в другую лодку, а ты дальше греби одна, авось выплывешь.
— По-твоему, любишь, нет, а живи до смерти?
— Помнишь старшину Нехайчика? Зараза был заразой. А мы бросили его?
— Ты, Паша, сгущаешь тучи, — сказал я, наливая пятую чашку.
Он тоже налил пятую, ведь чай вроде пива — не оторвешься. Паша-то хоть и нудный, да разумный. Голос у него хриплый, ветрами продутый, морозами прогнутый, но есть. И этим вот вдруг неузнаваемым голосом он поддел меня, как слезами:
— Ты, Коля, жены моей первой не видел. Это которая в войну погибла. Год мы с ней и прожили. Неказистая была, маленькая, ни рожи ни кожи. После войны я королеву взял. Видная из себя, как наше озеро. Двадцать лет прожили. После ее смерти и другие бабы имелись. Но скажу тебе, дружок мой Коля, вот ту, неказистую-то, до сих пор на душе имею. Мы с тобой всего повидали, слезы у нас давно все иссякли. А как увижу ее во сне — проснусь и заплачу, как покинутое дите…
— На хрена ты лезешь в душу! — взъярился я, бросил чай и отошел к окну…
На тополе, на моей построечке, торчал аист и кивал своим длиннющим клювом-шилом. Постоял, поозирался и улетел. Язви его. Потом откуда ни возьмись опять спланировал на мою площадку. Все чего-то приглядывался — вертел своей резиновой шеей. Видать, подвоха ждал. И так, считай, весь день. Ну и язви его.
3
А на второе утро, батюшки мои, их уже пара. Аистиха появилась. Стоит, утаптывает, укладывает, а ейный муженек носит сучочки да сухую травку. Вкалывали, дай боже, до самого вечера.
В конце дня она села и сидит себе. Он ей принесет что, она все под себя или около. И вот ведь птица какая взаимоуважительная: он подлетит с веткой в клюве — так она не то чтобы ноль внимания или похамничать, а и пощелкает, и встанет, и покивает. Смешно, но приятно и аисту, и нам, с земли смотрящим.
К вечеру у аистихи, считай, один клюв торчал на длинной шее — всю он ее обложил мягким разным материалом для теплоизоляции.
— Никак она на яйца села, — сказал Павел.
— Леший ее знает. Кого б спросить про образ их жизни.
— Сходи к профессору наук.
— Что за зверь?
— Профессор малахольный, приезжает на летнее жительство…
— А чего малахольный?
И рассказал мне Паша про него.
Этот профессор стал колоть дрова, засадил топор в сосновую чурку и тащил его оттуда два дня. А на третий Федька Лычин за рубль вытянул топор одной рукой, левой.
Этот профессор захотел вырастить небывалую клубнику и вместо навозу поставил меж грядок приемник — мол, от музыки все растет спорее. Клубнике эта музыка оказалась до лампочки, а приемник украли, поскольку распевал всю ночь.
Этого профессора соседка попросила загнать овец, а сама в сельмаг побежала. Профессор загнал. Во-первых, не соседских, а чужих; во-вторых, не овец, а коз; в-третьих, не в хлев, а в избу…
Много Паша поведал мне подобного. Получалось, что такой малахольный и может знать про аистов. Пошел я…
Деревенская улица вечером — что тебе городской проспект. Коровы идут, как павы, — несут свои тяжелые вымени. Барашки блекочут и уже взбивают пыль, хоть и май. Звуки разные странные, вроде львиного рыка, откуда-то берутся. Гуси белой ниткой вдалеке прошивают мой путь. А в палисадниках уже чего-то зреет.
У окна крайней избы помахивал молотком высокий, два меня, старик в обвисшей шляпе. Очки на носу. Белая борода махонькая, как одолженная. Натуральный профессор. Паз конопатил.
— Не клин да не мох, плотник бы сдох, — поприветствовал я через калитку.
— Понимаете ли, дует.
— Я к вам по делу, Аркадий Самсонович…
— К вашим услугам.
Он бросил окно и подошел к заборчику. Лет на десять подревлее меня. Нос крупный, как у аиста. Лицо красное, уже ветром и солнцем тронутое. Натуральный профессор.
— Что-то вас не припомню…
— Дружок я Павла Ватажникова, Николай Фадеич, гощу у него.
— Тогда прошу в дом, — решил профессор по-людски, но ведь и я к нему подошел с культурной стороны.
Внешне изба избой, а внутри, извините, жизнь городская. Одна русская печка и осталась. Все шло по одной стеночке в своем порядке: диван, телевизор, шкаф, торшер… По другой стенке книг было столько, что, упади они все враз, мы бы с профессором имели контузию.
— Я первый приехал, без жены, но чаек организую, — как бы начал оправдываться профессор.
— Как аист…
— То есть?
— Он тоже наперед аистихи прилетает разузнать насчет лягушек, поскольку его супруга их кушает.
— Моя супруга лягушек не кушает, — насупился профессор.
Подсел я к столу, как и положено гостю. Хозяин звенит чашками, а попутно интересуется:
— Так какое у вас дело?
— Научное, как к профессору.
— Э, профессор-то профессор, но на пенсии.
— Всё перезабыли?
— Нет, разумеется. Что вас интересует?