Одиннадцать часов пятьдесят девять минут
Когда появились первые наручные часы с загорающимися цифрами на микротабло, я воспринял их как способ отличиться от других. Всегда ведь найдутся желающие привлечь к себе внимание. Например, некоторые автомобилисты вместо обычного сигнала предпочитают маршеобразный пассаж из фильма «Мост через реку Квай». Что же удивительного, если кому-то нравится в ответ на вопрос: «Который час?» — нажать кнопку и на минуту заворожить остальных.
Но теперь ситуация меняется. Часы со световым индикатором, похоже, станут событием века. Через несколько лет, по предсказанию экспертов, почти треть часов, производимых в мире, будет относиться именно к этой разновидности. Цена их может опуститься до 15 тысяч лир, преимущество перед обычными часами будет состоять в большей простоте обращения (достаточно приобрести небольшую электробатарейку, действующую в течение года) и в высочайшей точности (максимальное отставание или забегание вперед — сто секунд ежегодно).
Все это очень грустно. За пределами зала ожидания аэропортов и вокзалов, где каждая минута отмечается шорохом металлических планок на табло, я воспринимаю только время, указываемое стрелками часов. Час, спрессованный в виде цифры, — это бюрократическая выдумка.
Время, которое мы, простые смертные, привыкли определять по часам, относится не к арифметике, а к геометрии. Другими словами, это угол, образуемый двумя стрелками. Мне нравятся часы железнодорожников со стрелками в виде древних луковых стрел. Из уважения к стрелкам я смиряюсь даже с часами в форме сердечка, которые носят хиппи.
Но если не врут, что кварцевые часы будут стоить дешевле, а идти точнее обычных, значит, нет ничего плохого, если они войдут в нашу жизнь. Ведь точно так же на смену бензиновым зажигалкам пришли газовые, а колодочным тормозам — дисковые.
Я не собираюсь проливать слезы по уходящим в прошлое часам со стрелками, которые, быть может, исчезнут так же быстро, как наш старый знакомый — четырехмоторный винтовой самолет, уступивший место современному реактивному лайнеру. Но мне хотелось бы трезво взглянуть на некоторые аспекты грядущей эры господства кварцевых часов.
Оставим в покое башни и колокольни (установили же на них в пятнадцатом веке куранты со стрелками, так почему же не заменить их сейчас светящимися неоновыми табло) и обратимся к родному языку. Для каждого из нас день состоит из двенадцати часов. Только бюрократы и дикторы добавляют к ним время от тринадцати до двадцати четырех часов. Когда объявляют: «Митинг начнется в восемнадцать тридцать», тут все ясно, но если вашему другу вздумается сказать: «За шутками и разговорами мы засиделись до двадцати трех часов сорока двух минут», то невольно возникает сомнение: а в своем ли он уме?
Итак, с массовым распространением электронных часов неизбежно исчезнет из обихода привычное для нас обозначение времени. Люди будут смотреть не на циферблат, а на цифры. Разве что какой-нибудь пурист при взгляде на цифру 16.45 переведет: без четверти пять. Остальные же, механически повторяя цифру, назовут точное время, как по телефону.
С миниатюрным табло, загорающимся на запястье, возникнут бесконечные сложности: ведь при взгляде на стрелки люди округляют время, а при виде светящейся цифры — дело другое. Один скажет: сейчас одиннадцать часов пятьдесят восемь минут, другой поправит: нет, пятьдесят девять, но никому и в голову не придет сказать: полдень.
Склонные к опозданиям оставят привычку переводить вперед стрелки или ссылаться на отстающие часы: ведь кварцевый механизм ошибается всего на сто секунд в год. Главное же — исчезнет приятное разнообразие в выборе выражений: три четверти двенадцатого или без четверти двенадцать. Конечно, это мелочь, но сколько в ней радующих душу оттенков. Еще какой-нибудь год, и девицы из ночных клубов будут запросто говорить: в ноль часов восемнадцать минут. То есть как при отправлении скорых поездов.
Мне становится не по себе, когда кто-нибудь из моих друзей, вглядевшись в цифры на световом табло, прикрепленном ремешком к руке, объявляет время. Потребуется, наверно, немало лет, чтобы я не вздрагивал при возгласе какой-нибудь милой женщины, гуляющей с детьми в саду: пора домой, уже девятнадцать часов двадцать восемь минут.
Точность электронного механизма обернется новым ударом по живому языку. И так уже пять миллионов учащихся в начальных школах вынуждены привыкать к тому, что отец не «ругается», а «сердится», что надо говорить «дам по лицу», а не «по морде», что время может лишь идти, а не лететь и не бежать, что слова «я тебе покажу» означают только «наказание». Бюрократический лексикон внедряется теперь и с помощью часов. Дело кончится тем, что мы станем говорить жене: четырнадцать часов одна минута — пора двигаться, не то не видать мне аэробуса на Рим.
Немеркнущие ценности
О балаганах на площади Сиены как-то забыли: никто не кидает тухлые яйца, внепарламентские группировки не устраивают больше сидячих забастовок, солдаты, закрыв лицо платком, не маршируют с плакатами: «Мы устали от препон, чинимых красными жакетами».
Площадь Сиены осталась в стороне от мировых катаклизмов. Палатки, плюмажи, обнаженные сабли, юнги, поднимающие флаги из-за кустов азалий вопиюще красного цвета, как на картинах художников-дилетантов, — все это выдержало испытание временем. Вот уже тридцать лет, как там все остается без изменений, даже братья Д'Индзео. Они прославились еще во времена знаменитых Бартали, Фанджо, Марчелло Дель Белло, Пиолы. Все проходит и забывается, кроме братьев Д'Индзео. Дольше держатся, пожалуй, лишь министры от христианско-демократической партии.
Развенчаны сказочные морские динозавры, оплеваны постоянные выставки, утратили привлекательность монументы, священные ритуалы и светские рауты. Даже папа римский идет в ногу со временем и благословляет верующих из джипа последней модели. Новые веяния еще не дошли до площади Сиены. Даже политические партии упустили ее из виду и до сих пор не придумали для нее какого-нибудь комитета, подобно фестивальному в Сан-Ремо. Никто еще не обсуждал, могут ли офицеры с шашками наголо расцениваться как открытый вызов общественному порядку. Социалисты и социал-демократы пока не сталкивались друг с другом по вопросу, надо ли карабинерам в плюмажах, приставленным к карусели, объединяться в профсоюз.
Знаки отличия
Все согласны, что автомобиль — не цветок в петлице. Но это относится лишь к роскошным средствам передвижения и к имущим классам, которые одно время всячески украшали свои машины, но теперь считают украшения павлиньим хвостом, не сулящим ничего хорошего. Но средняя и мелкая буржуазия, по-моему, все еще весьма чувствительна к внешнему виду автомобиля как к признаку социального отличия. Я живу в большом доме, населенном симпатичными людьми: чиновниками, лицами свободных профессий, торговцами. В воскресенье утром гараж в полуподвальном помещении превращается в гигантскую мойку — все что-то намыливают, чистят, натирают до блеска пастой. Так и кажется, что не сумевшие приобрести новый автомобиль из-за инфляции что есть сил начищают старую машину, стараясь омолодить ее или, как говорится, индивидуализировать; магазины запчастей никогда еще не продавали столько колпаков из легкоплавких материалов, столько кожаных протекторов для руля типа grand prix, а жестянщики не перекрашивали столько капотов в цвет «ралли» матово-черного оттенка и не прилепляли стольких завитушек на пресловутых боковинах.
Автомобиль как символ благосостояния слишком укоренился в нашей жизни, чтобы исчезнуть под давлением кризиса. Автоконструкторы это поняли, и сзади, на багажниках, никогда прежде не расцветал столь пышный букет из всякого рода хромированных надписей и табличек, подчеркивающих разную степень престижности машины: «специаль», «суперспециаль», «гранд-спорт-люкс». На одном багажнике я даже прочел надпись, сообщавшую непосвященным во избежание недоразумений, что машина «с искусственным климатом».
Суета сует
Смазливые девицы на званых вечерах то и дело заводят разговор об убийствах. Меня станут презирать, но я все-таки скажу несколько слов по этому поводу. Женщинам всегда нравился Роберт Митчум, а теперь нравится Роберт Редфорд. Какой-то юнец в коричневой паре небрежно приоткрывает пиджак, чтобы в глаза бросался ремешок от кобуры под мышкой. Разговор тут же переходит на «смиты и вессоны», «вальтеры», «кобры». Кто показывает на последних электронных зажигалках, как это делается, щелкают замки, мгновенно вспыхивают дискуссии, обнаруживающие неожиданную осведомленность, сравнимую с познаниями в малолитражных автомобилях: стреляют-то быстро, но с отдачей, поражают только на близком расстоянии, с десяти метров, а это все равно что слону дробинка. За возбужденными возгласами все те же престижные соображения: и что этот Карло вбил себе в башку, кому он нужен, даже умирающий с голоду не станет его похищать!
Телохранители
Немецкая овчарка влетает в мою калитку и начинает рыскать по двору, в то время как хозяйка с удовольствием наблюдает за ней издали. Собаки мне нравятся, пока они не выходят из дому. Поэтому я подхожу к калитке и, как только пес опять выскакивает наружу, резко захлопываю ее. С рычанием овчарка бросается на меня. Тогда я заношу ногу, чтобы размозжить ей череп. Должно быть, ярость моя производит впечатление: собака с пеной у рта останавливается. Теперь я готов встретить ее каблуками, хотя молодая женщина кричит, что я с ума сошел, что я не должен двигаться, а стоять руки по швам. Наконец она подбегает к нам и хватает пса за ошейник. И тут же начинает читать мне нотацию. Сначала объясняет, что собака приучена к защите, что ее натаскивали в собачьем питомнике в Террачине, что она ведет себя образцово, если люди не допускают оплошностей. Закрыв калитку, я совершил непростительный психологический промах. Мой враждебный жест чудом не повлек за собой трагических последствий, потому что ее овчарка имеет обыкновение хватать за горло.
С трудом удерживая сердцебиение, я говорю синьоре, что если она через десять секунд не возьмет на поводок своего ягуара из Террачины, то я башмаком разобью голову и ей.
Сейчас бум на немецких овчарок, неаполитанских сторожевых, доберманов и догов, отличившихся на собачьих состязаниях по защите и нападению, — это хорошо всем известно. И мы прекрасно понимаем тех, кто опасается стать заложником или жертвой грабителей. Спору нет — итальянское общество не состоит сплошь из миролюбивых граждан, которые не позволят волоску упасть с головы ближнего, а найденные кошельки неизменно относят в полицию. Но все же псы-телохранители ужасны сами по себе.
С этими дрессированными, мгновенно реагирующими монстрами мы сталкиваемся в ресторане, где они лежат у ног хозяина, в баре, на пляже. И повсюду они скалят на нас зубы, стоит только повысить в споре голос, похлопать по плечу друга, закинуть ногу на ногу, чтобы завязать шнурок. Тут же заботливые хозяева предупреждают: не делай резких движений, это тебе не пекинес, а овчарка, она не понимает, завязываешь ли ты шнурок или собираешься дать мне под зад.
Я порвал дружбу с владельцами сторожевых псов, которые, когда я объяснял через микрофон у калитки свои опасения, поднимали меня на смех: не валяй дурака, трусишка, входи смело и не обращай на собаку внимания, она кусает только боязливых. Так вот, я никогда не мог смириться с тем, что именно мне, а не собаке надо напускать на себя беззаботный вид. Ныне злые собаки стали профессиональными телохранителями, они свободно бегают без поводка и намордника (ведь их специально дрессировали), а я должен стараться не чесать в затылке, иначе это может быть понято как недружелюбный жест.
По тем же соображениям официально сообщаю: я не только не намерен притворяться бесшабашным парнем (потому что этим бестиям с голубой кровью не нравятся робкие), не только не хочу следить за своим голосом, жестами или калиткой в доме, чтобы не вызвать недружественных реакций с их стороны, а в свою очередь считаю для себя оскорбительным всякое рычание и угрожающее приближение на расстояние не более двух метров: помимо каблуков, у меня есть еще разрешение на ношение оружия.
Не могу смириться с тем, что из нас двоих — собаки и нижеподписавшегося — именно мне приходится поджимать хвост.
ДОБЫЧА КЛЕПТОМАНА
Перевод Г. Смирнова.
Не так уж плохо
Родные и близкие теперь уже не реагируют, если замечают, что мой взгляд вдруг становится отсутствующим, хотя на лице еще написан интерес к тому, что мне говорят. Они знают, что меня поразила какая-нибудь деталь их высказываний и я размышляю, как бы ее использовать в своей статье.
Им известно, до какого помешательства может дойти человек, проводящий годы в поисках идей, дабы отметить исход каждого месяца определенным числом исписанных страниц. Поэтому они с уважением и пониманием относятся к моему внезапному лунатизму и не обижаются, когда я, извинившись, поспешно заношу в блокнот одну из их фраз. Правда, иной раз кое-кто из мило беседующих со мною друзей вздрагивает, но я его успокаиваю: не бойся, я тебя слушаю, а не сочиняю.
Жена тоже иногда не выдерживает и начинает трясти рукой перед моими остекленевшими глазами: пойми, говорит она, нам не статью надо писать, а принять важное решение. Однако в целом я живу в атмосфере добросердечия и терпимости.
Я считаю себя невольником и рабовладельцем в одно и то же время, ибо обречен, хотя и по собственному желанию, приглядываться ко всему происходящему вокруг меня. Я вынужден беззастенчиво использовать своих родственников, старых приятелей или даже мало знакомых мне людей, присваивая их смешные или грустные истории. Разумеется, я перемешиваю карты, меняю имена, названия мест, хронологию событий, но по окончании работы я всякий раз тщетно уповаю на то, что тираж газеты внезапно снизится или что она не попадет в руки заинтересованных лиц.
Как-то за обедом одна синьора с грустью рассказывала мне, что дочь ее исчезла на три дня и только сегодня утром объявилась, сообщив по телефону, что вернется домой лишь на определенных, весьма огорчительных для добрых родителей условиях.
— Не так уж плохо, — прервал я ее, просияв, — это первый случай самопохищения.
Я всегда говорю «не так уж плохо», когда мне что-нибудь рассказывают. Я сказал. «Не так уж плохо» даже домработнице, которая в сердцах мне пожаловалась на то, что, не упомянув в заявлении девичью фамилию, она лишилась права получения дешевой квартиры в «народном» доме.
Иногда мне становится жаль самого себя: например, когда приходится читать газеты, не выпуская ножниц из рук, чтобы сделать вырезки. Или в кино, когда от меня ускользает сюжет фильма — из-за того, что комментарии сидящих впереди зрителей кажутся мне показательными для определенного образа мышления, и я считаю своим долгом немедленно их записать в темноте. Когда другие смеются, мне кажется, что и я мог бы извлечь из этого что-нибудь смешное. Когда другие взволнованны, я думаю о том, как бы получше начать или по-эффектнее закончить очередную статью. У меня такое ощущение, что мне не дано жить естественной жизнью: настолько я одержим мыслью, как все уместить в двух или даже в одной колонке. «Переживать это я буду в процессе написания», — думаю я. Но садишься за стол — и возникают новые проблемы: то не хватает определения, то не подходит глагол, то не клеится вся фраза.
Единственное, что меня утешает, — это сочувствие близких иной раз кто-нибудь рассказывает интересную историю с таким видом, будто не понимает, какую блестящую идею он мне подает, иными словами, пытается мне помочь, но так, чтобы помощь выглядела бескорыстной. Люди, привязанные ко мне должно быть, считают меня клептоманом, то есть человеком, который не может удержаться и не присвоить чужую вещь. Чтобы не обидеть клептомана, надо делать вид, что ничего не замечаешь. А может, я для них лунатик, которого время от времени надо будить, но осторожно, чтобы он не упал и не расшибся.