Бремя - Наталия Волкова 6 стр.


Двое старых, любящих, почти святых людей в полной тишине заброшенного на край света дома, в преддверии вечности. Так мне это виделось.

А что в молчании их было? Остывшая свеча, развешанные серьги по березам в безветренную ночь; беззвучные часы с секретом времени, затихший «королек» в совке, немая грусть и дар терпенья. И давняя великая вина, и взгляд в себя — все то, что не сказать, но, что сильнее крика: безмолвие, молчание, молитва. Да не отвергнется она!

* * *

В середине декабря вдруг наступила оттепель. Зазвенел талый снег, стекая с крыш; обнажились опавшие мокрые листья, смешивая свой терпкий аромат с неповторимым пряным запахом земли; неожиданно-яркие лучи разросшегося до гигантских размеров светила, дразня мерцающей прыткой пестротой, зазывали в небо, а оно — ультрамариновое, без единого облачка, как счастливая многодетная мать детенышей-шалунов, одобряло их игру, пребывая в грациозном спокойствии. Смотрите, вдыхайте, ликуйте, люди! Сама бесконечность открыла вам щедрое лоно!

Пришла благодатная пора для творчества, я много писала в журнал, и наше с Вассой денежное состояние улучшилось. Мы совершили несколько поездок в город, чтобы купить все необходимое для хозяйства, кой-какую одежду и, конечно, травы, чаи, мази, порошки для Василисиных подопечных. Время, как послушный зверь, улеглось и затихло у порога: ни прошлое, ни будущее не врывалось в размеренное существование. Умиротворялся мой разум, а у Вассы он всегда был и оставался с миром, глубоко смиренным. «Живи, как эта женщина, — подсказывала мне совесть. — Только в такой жизни — правда. Только в ней нет тлена».

А потом быстро наступил март. И в тот, ранневесенний день, весь прошитый оранжевыми солнечными строчками, наполненный еще чем-то неуловимым, что мешало сосредоточиться на серьезной беседе с редактором о новой должности для меня в журнале, в тот день, когда, как обычно в потепление, у Василисиных больных случилось обострение, и с утра она поспешала от одного к другому — подлечить, утешить, поддержать словом, и уже под вечер, уставшая, по дороге домой увидела в соседнем дворе навзничь лежащего на крыльце человека, бросилась к нему и, поскользнувшись на ступеньках, упала сама; когда соседи принесли ее на огородных носилках и, уложив в постель, не знали, что дальше делать; когда я, подчиняясь странному предчувствию, прервав важный разговор с редактором, сорвалась и на такси примчалась в наш поселок, — в тот день раскрывшаяся передо мною дверь дедова дома затмила вдруг весь белый свет, а вместо него запрыгали кляксы будто другого мира: согбенные спины, какие-то пузырьки с лекарствами, несколько пар напуганных, устремленных на меня старческих глаз и сама Васса, белая как полотно, неподвижно лежащая с окровавленной марлевой повязкой на голове.

Наконец, из города прибыла «скорая». Врач, обработав рану и сменив повязку, отказался везти Вассу в больницу, объясняя голосом, не терпящим возражений, что больную нельзя транспортировать и что к тому же по причине возраста ее не примут ни в какой стационар, так как городские клиники и «и без того» переполнены пациентами. Он показал мне, как делать перевязки, положил рецепты на стол и уехал.

Василиса пребывала в бреду двое суток, а на третьи, вернувшись в сознание, попросила послать за священником, многолетним своим исповедником отцом Ильей, за которым съездили в соседний поселок. После исповеди и причастия дыхание ее стало ровнее, лик просветлел. Она пожелала, чтобы ее приподняли на подушках. Тело у нее сильно исхудало за последние дни и было маленьким и легким, как у ребенка, когда я поднимала и осторожно двигала его, пытаясь сдерживать слезы. Потом Васса полусидела какое-то время молча, и по взгляду ее я видела, что она смотрит на фотографию Деда, ею же как-то повешенную над кроватью. Меня поразило, что внимательный взгляд тот излучал глубокое успокоение и ясность. Казалось, что к этой минуте и к этому состоянию души она шла всю свою жизнь — жизнь, как она ее понимала, неизбежно ведущую к смерти, тоже понятую ею и принимаемую теперь со смирением. Но я все думала, что если не отпущу Вассину руку, не отведу глаз, не прерву этот живой поток любви между нами, она не умрет. И почувствовав, как всегда, безошибочно мое состояние, тихо и ласково она произнесла:

«Детка моя, напугала я тебя... Теперь уже все хорошо. Поди сюда, — и привлекла к себе. — Я наклонилась, уже не сдерживая слез, и она, положив дрожащую, сухую ладонь на мой горячий лоб, прошептала: — Господи, сохрани чадо мое под кровом Твоим Святым», — и перекрестила.

Когда стемнело, разошлись соседи по домам. Пушистыми плавными хлопьями посыпал вдруг мартовский снег. Вместе с ним в воздух поднялись и мы с Вассой, закружились в белом хороводе. Обе улыбались, обе плакали, обе знали о предстоящей разлуке, и я смотрела на нее, не отрываясь, пытаясь запомнить дорогие черты. И вот полетел нам навстречу алый ангел, и сияющий изумительно розовый отсвет от его излучения пал на лицо Вассы.

Не покидай меня, моя опора, мой славный спутник, мудрый дух, несущий сквозь туман на крепких крыльях и сотворивший голос мой и слух. Не тело, что отсчитывает время, но суть, что рвется в мир иной — вне лет, вне суеты, вне тлена, мой дух, мой поводырь, пребудь со мной...

А потом все затихло. И прекратился снег, приглушив до утра свой необыкновенный блеск.

Угасла в Боге, Которому принадлежала безраздельно, Васса, жизнью своей доказавшая бессмертие души.

Глава 7Чужой, кто мог бы стать своим

Прими меня, мой хрупкий мир, я здесь одна, во внеземное время года. Вдруг стукнет в дверь чужой, кто мог бы стать своим, я не поверю и не отворю, сомкнусь, спускаясь в свой кувшин, в котором не заплещется вода, но существует все же отраженье иного света и иных глубин, тобой не понятых, как жаль... Миг пролетел, другой — ни звука. Опять одна: чуть страшно...

Я лежала в холодных простынях в доме, где уходили в вечную жизнь оба дорогих мне человека. «Только не остывай, — твердила себе, — только не остывай. Остынешь — не согреешься».

Во время моей болезни Васса повесила над кроватью икону Пресвятой Богородицы с младенцем Иисусом Христом. На ней волхвы, по Вифлеемской звезде узнавшие о рождении Сына Божия, пришли с дарами поклониться Господу и Святой Матери. Счастливые, они знали, куда идти. В какую же сторону двинуться мне? Где мой ориентир в этом мире, так похожем на запутанный лабиринт? Васса говорила, что жизнь полна утрат и приобретений: утрат телесных и приобретений духовных. В тот час, когда перестаем сокрушаться о плоти, мы празднуем дух. Мой праздник еще не наступил, но должно же Василисино бессмертие когда-нибудь прорасти во мне...

Короткий сон прерывал беспорядочно скачущие, наплывающие густым, липким туманом мысли; во сне, в страхе, я убегала от кого-то, и этот кто-то потом оказывался Андреем, преследующим меня всюду желтым магическим взглядом. Очнувшись, я долго лежала в темноте, думала о Деде, о Вассе, с усталой завистью о волхвах-звездочетах и о странных своих сновидениях (интересно, почему мой бывший муж всегда неизбежно тревожно являлся в них?) и о том, конечно, что дальше делать.

Часы уже пробили три после полуночи. За окном блестел, переливался темным серебром под матовой луной влажный сад. Наверное, только что прошел дождь. А я ничего не почувствовала, ничего не видела. Вдруг послышался глухой стук. Я обомлела. Кто это может быть в такое время? Неужели соседи? С кем-то плохо? Нужна моя помощь? Но нет, предчувствие подсказывало совсем иное, и я осталась лежать в оцепенении и ждать. Стук прекратился, но через несколько минут дверь в комнату тихо отворилась, и в проеме обозначился силуэт. Дыхание присутствующего было учащенным и горячим. Я ощутила это даже на расстоянии, и жар прилил к голове. Я села в кровати, спустила ноги на прохладный пол, готовая ко всему. И... в следующее мгновение узнала Андрея.

— Извини, — сказал он так просто, как будто мы расстались только утром, — вошел без разрешения. Никто не отвечал.

— Зачем ты здесь? — растерянно спросила я, хотя внутри моментально что-то воскресло, новорожденный, несмелый комочек радости: «Наконец-то разыскал меня, значит, любишь, о, если бы ты знал, как мне одиноко, если бы только знал». Но я сдержала себя: не вскочила, не бросилась тебе на шею, а так хотелось...

— Можно мне сесть?

И, не дождавшись приглашения, сел на табуретку у порога. Мне показалось, что тебе тоже не по себе, немного жутковато в этой бледной лунной темноте в доме, в котором еще пребывал дух умершей, и жалость уколола, удивив своей неожиданностью.

— Я хотел узнать, как ты? Я слышал, что...

— Зачем ты здесь? — повторила я, но уже примирительнее, спокойнее.

— Хотел узнать, как ты... Как ты без меня...— о, было непривычно, невозможно видеть тебя в замешательстве. Ты никогда, насколько помню, ни при каких обстоятельствах не был в замешательстве.

— Нет, неправда, ты хотел узнать, как ты без меня... Ну, что? Счастлив? — слезы уже не давали мне говорить. Случаются моменты, когда смотришь на человека и вдруг отчетливо осознаешь, что будешь любить или ненавидеть его всю свою жизнь, и ничто никогда не сможет это изменить. «Но почему сейчас, в эти минуты, когда даже не разглядеть лица?»

Стало тихо, только сердца наши отстукивали каждое свое. Горечь обиды опять разлилась во мне, но мысль о том, что мы можем начать все с самого начала, оказалась сильнее. Впрочем, они всегда пребывали вместе — мое отчаяние и моя надежда.

Наконец, ты встал, подошел и сел рядом. Потом подвинулся еще ближе, так близко, что забрал весь воздух вокруг, и дышать стало трудно. «Я так скучал по тебе...» — шепнул мне в волосы, коснулся щеки. В голове у меня раскатилось эхом: «скучал по тебе, скучал по тебе»...

— Я ничего не понимаю, — тоже шепотом с трудом произнесла я. — Понимаю только, что хочу быть с тобой.

— ...Так скучал по тебе... — продолжал повторять ты.

И я снова поверила, снова, в один миг, забыла о том, из-за чего ушла от тебя, забыла наши ссоры и различия, забыла твою ревность и то холодное неверие в счастье, которое ты поселил во мне. Что же происходит там, в глубине нас, когда мы вдвоем? Какая непреодолимая сила притяжения-отторжения действует между нами и готовит нам муку? Хотя бы однажды, пусть потом она забудется, улетучится из памяти, но сейчас, в эту минуту разгадать эту трудную загадку, постичь ее. Внезапная нежность вдруг растопила и обиду, и недоверие. Я прижалась к тебе. Благодарность за то, что ты здесь в такой страшный час горя и одиночества, смягчила меня, как полуденный луч молодой воск. Прогремел гром. Взметнулись руки, словно четыре птицы; вспыхнула молния, прошив множеством электрических разрядов и соединив две непримиримые наши разности в мгновенную, мнимую гармонию. Каждое новое движение — полет тел и чувств, быстротечный, как падение звезды, — порождало, казалось, единство, а на самом деле, бросало между нами еще более непроходимую пропасть...— Все будет теперь иначе, — выдохнула я потом. — Я изменю в себе все, что тебе не нравилось. Буду такой, какой ты меня полюбил вначале. Только помоги мне и не сердись, если не сразу получится. И это — хороший дом. Мы сделаем его еще лучше, уютнее и будем жить здесь или, где ты захочешь. Я на все согласна. Теперь мы никогда не расстанемся, правда? Скажи, правда? Ну, почему ты молчишь? Почему ты опять молчишь?

Но ты не отвечал, погрустнел, стал почти холодным, почти чужим. И я, помню, спускалась с кровати и стояла пред тобой на коленях, пытаясь укрыть в твоей раскрытой ладони свое заплаканное лицо, и целовала ее. На мгновение мне показалось, что это все — сон, потому что наяву ты бы не молчал так мучительно долго и хоть что-нибудь сказал бы мне. А в том, странном измерении ты лежал неподвижно, уставившись на дрожащую тень на стене, пугая меня своей безучастностью. Потом ты все-таки встал, поднял меня с пола, как ребенка, одним сильным движением и посадил на кровать. Не смотрел в мою сторону, как не стремилась я ухватить твой взгляд, отворачивался и наконец вымолвил тихо, виновато.

— Прости, Ивана... Прости, я ничего не могу. Она ... есть одна женщина, давно хотел тебе сказать… она ждет ребенка...

У меня перехватило дыхание, безумно закружилась голова. Красивый ровный свет пролился вдруг ручьем с потолка, и я наблюдала за ним, будто в нем одном была теперь моя жизнь. Я не слышала, как ты собрался, как что-то еще говорил, прощаясь, как затихали твои шаги.

Несомая тем светом, я уже убегала далеко-далеко, не оглядываясь, в попытке найти хоть какое-нибудь место на земле, где можно было бы все забыть — тебя, твое предательство, женщину, вынашивающую твоего ребенка, и свою непростительную надежду на счастье.

Наверное, я бредила не одни сутки и не понимала, приходил ли ты в действительности или, может, все это мне почудилось, но потом, возвращаясь в полное осознание себя и того, что произошло, изо всех сил гнала страшную, блестящую и острую, как дедова бритва в сафьяновом футляре в шкафу — единственное доступное средство самоуничтожения, мысль о том, что жить дальше не стоит, что все кончено, и цеплялась, как утопающий за пресловутую соломинку, за спасительные воспоминания о детстве... Оно одно теперь, детство мое, было отдушиной, в нем одном ничего не поменялось и ничто не изменило мне, и, как и прежде... падала в его полях роса в траву, и лился нежный лепет листьев, и в такт ему подыгрывала флейта, и прятались фиалки от дождя, а мудрая кукушка ждала лета, чтоб подсчитать мои немудрые лета, там яблоня цвела необычайным цветом, который трудно передать в словах, под серебром луны и золотом рассвета, при вольном крике птиц, влюбленных в облака, там небо в неге — без конца и края — купало солнце в голубой купели, и спелый день хрустел, сверкал и таял, и счастье в платье ситцевом кружилось в карусели...

«Галлюцинации, диссоциации, фантазии — в сущности, защита психики от травмирующей эмоциональной боли, перенесенной в реальности, — объясняли позже мои прыжки во времени и пространстве психиатры.

* * *

После визита Андрея снова замелькал рядом полуночный демон тоски, пока не охватил меня всю, как тяжелый угар, и в том угаре, прерываемом островками забвения, прошло, вероятно, несколько сумбурных недель. Однажды утром я встала с непреодолимым болезненным желанием увидеть свои корни. Подошла к зеркалу, взяла ножницы и срезала до пеньков косы. Но вместо корней обнажилась ошеломляющая голая моя беззащитность, а может, солгало отражение.

Глава 8Амнезия

Одним теплым, уже во всю весенним утром, ласковое солнце, расцеловав меня в обе щеки, примирило-таки с жизнью. Я выходила из депрессивной спячки, как зверь из опостылевшего укрытия, слабо, неуверенно, но и в предвкушении освобождения. Заново училась ходить, говорить, думать. Страдание отодвигалось, и вместе с ним снова отбывал в другое измерение тот, кто черпал силу свою в слабости моей, кто, утоляя жажду, выпил жар мой и, ужалив жалом жестокой страсти, убил мою последнюю жалость...

Теперь он уходил навсегда, потому что в дальнюю, без возвращения дорогу собирала я его сама.

В редакции журнала меня встретили тепло, наверное, о чем-то догадывались, сочувствовали — вот и платок на голове вместо волос, и лицо бледное, похудевшее, — но лишними вопросами не мучили. Редактор, Алексей Михайлович Самойлов, добродушный, краснощекий, огромных размеров мужчина, уже сказавший свое веское слово в журналистике и собиравшийся через год-два на пенсию с полным ощущением завершенной карьеры, как-то особенно внимательно, с какой-то даже отеческой тревогой смотрел на меня и вдруг сказал: «Уехать тебе надо отсюда. Сменить обстановку. Чем дальше, тем лучше. У меня друг в Америке, журналист. Я спишусь с ним, может, мы тебе командировку организуем, английский у тебя приличный, привезешь нам идей заморских»...

— Да, как это возможно, Алексей Михайлович? А виза? А деньги? А дом? На ком дом останется?

Назад Дальше