— Ты сначала реши, в состоянии ли ты ехать, а в остальном — поможем...
* * *
И вот, через три месяца, пройдя несколько собеседований и даже воспользовавшись преимуществом замужней женщины (в паспорте все еще значилась отметка о браке) для выезжающих за границу, ярким июньским днем, рейсом Москва — Нью-Йорк я прибыла в аэропорт Джона Кеннеди. Двигалась в волнующейся очереди проходивших иммиграционный пост и боролась с нервным ознобом и внутренним саботажем. «Это — ошибка, конечно, это — большая ошибка вот так приехать в чужую страну, полагаясь только на некоего Александра Петровича Боброва, пусть даже замечательнейшего человека. Что если он не придет? Что делать тогда? Но Самойлов уверял, что Бобров надежный, ждет, встретит и устроит, в доме, где сам живет с семьей, нашлась там свободная комната... все будет нормально...».
После просмотра документов, краткого интервью с офицером о цели визита, беспристрастных вопросов, неясных ответов, вдохов и выдохов, подменяющих слова, чрезмерной жестикуляции, временной потери смысла всего происходящего вокруг, я, наконец подхваченная нетерпеливым потоком, оказалась в огромном, заполненном людьми, голубым электричеством и высоким напряжением ожидания павильоне прибывших и встречающих.
Толком я не знала, как должен выглядеть Александр Петрович Бобров, однокашник моего добродушного редактора. Полученная краткая справка сообщала: мужчина с приятным лицом, пятидесяти двух лет, лысоват, полноват, простоват — ну, что можно сказать о человеке, которого не видел пятнадцать лет? Предполагалось, что мы найдем друг друга, как всегда делается в таких случаях, по табличке с моим именем у него в руках. Пришлось обойти несколько раз ряды встречающих, но ни Александра Петровича, ни таблички с именем своим я не нашла. Уже объявили прибытие других рейсов, и новые группы пассажиров, их родственников и друзей заполнили пространство, а Бобров так и не появился: осталось неизвестным, был ли он действительно «простоват и полноват» или похудел и тяжелое бремя иммиграции облагородило его черты светом мудрости. Оператор справочного бюро, сочувственно покачал головой и вежливо, с ноткой профессионального сожаления сказал:
— I am sorry, madam, we do not have any messages for you from Мr. Bobroff. May I help you with anything else? (Прошу прощения, мадам, но мистер Боброфф не оставлял для вас никаких сообщений. Могу помочь чем-то еще?)
Странное чувство отстраненности от текущей действительности, прерываемое накатами отчаяния, владело мной в эти часы, проведенные в многолюдном, небесно-голубом аэропорту Кеннеди. Все двигалось и текло, казалось нереальным, будто происходящим с кем-то другим, не со мной. Как пугали меня такие состояния раздвоенности! Другая, параллельная реальность, словно вторгалась в мое сознание и, внося смуту в мысли, тащила в опасное замешательство. «В крайнем случае, поменяю билет и вылечу через пару дней, — успокаивала я себя, борясь с подступающей паникой, — погуляю по городу, переночую в гостинице и вернусь обратно». Теперь мне ужасно хотелось домой, все, что осталось там, особенно в дедовой усадьбе, казалось необыкновенно милым и родным.
В записной книжке хранился запасной адресок родственника давней школьной подруги, с которой судьба свела неожиданно перед самым отъездом. Можно позвонить, передать привет, даже попросить о ночлеге, хотя, конечно, это не совсем удобно — все-таки я решила отложить звонок до вечера.
Манхэттен, множество раз виденный в рекламах город-мираж, вызывавший всегда чувство почти инстинктивного ужаса и восхищения, творил свою чудную жизнь совсем рядом, в нескольких десятках милей, и не ощутить, хотя бы на пару часов его непостижимую круговерть было недопустимым.
Я вышла из терминала и на улице сразу же окунулась, как в несвежую ванну, в липкий летний нью-йоркский воздух. Проезд на такси стоил трети моего долларового состояния. Водитель-индус, слегка обескураженный неопределенностью пункта назначения, довез до центра, остановился на одной из главных улиц и, помогая с моим незначительным багажом — одним легким рюкзачком — сумочку я всю дорогу плотно прижимала к себе — напутствовал:
— Хорошего вам отдыха, мадам. Будьте осторожны. Вы попали в большой город.
Я вышла в мир, похожий на фантастический сон. Влажное нью-йоркское солнце висело высоко. Оно, как перезревший диковинный плод, проливало мутно-оранжевый, забродивший от жары сок на город. Небоскребы подрагивали в некоем непрекращающемся, непозволительном экстазе. Свет и тени замирали на миг, о чем-то перешептываясь, и вдруг, внезапно сорвавшись с мест, неслись, перегоняя друг друга, наслаждаясь своей завораживающей безостановочной игрой, создавая потрясающе-одушевленные отражения на стеклянных боках строений, а они — голубые, дымчатые, берилловые — страстно льнули к куполам, словно поклонники к недосягаемым станам возлюбленных. И везде — люди, люди, люди. Машины, машины, машины. Неоновое царство! Манхэттен! Гигантская галлюцинация, сопровождаемая неумолчной музыкой бьющего контраста. Место, где человеческое «я» то возносится до чудовищной дерзости превосходства, то отвергается, как неуместный каламбур.
Посреди этого разноцветного танцующего и орущего великолепия мне еще сильнее и неудержимее захотелось туда, где серебристая тополиная аллея, смыкаясь ветками в плавном хороводе, напевала многоголосьем листьев и птиц совсем иную мелодию, исполненную негромкой и естественной радости. О, если б можно было в эту минуту, обернуться голубем с сильными крыльями и улететь домой, в покои родины...
Почему-то вспомнился случай, когда ребенком, желая испытать себя, по крутой лестнице с узкими ступеньками, к которой нам, детям, строго запрещалось даже подходить близко, я забралась на крышу дома, но покат ее оказался таким крутым, что мне пришлось лечь на спину, чтобы не свалиться тут же вниз. Так и лежала, боясь пошевелиться, и только могла смотреть в небо, где веселые облака, дразня свободой, передвигались по голубому воздушному морю с завидной легкостью. Пробыв все же в положении лежа достаточно долго и наконец собравшись в обратную переправу, я осознала быстрее, чем увидела, что лестницы не было. Край крыши обрывался, отрезая меня от всего и всех.
Вот и сейчас, в чужой далекой дали, на «крыше мира», задыхаясь от странного, давящего изумления, я вновь переживала чувство головокружительной оторванности и холодный страх невозможности возвращения. В голове все перепуталось, поплыло, подступила мутная дурнота и показалось, что город вдруг взорвался от избытка собственных противоречий и вседозволенности. Но нет, это не город, а мое сознание треснуло, перегруженное недавними душевными травмами и новыми, непосильными впечатлениями, ноги стали свинцовыми и, словно прилипли к асфальту, сильнейший ветер обхватил со всех сторон, пытаясь повалить или унести, и, чтобы удержать равновесие, я начала раскачиваться, балансируя, жадно заглатывая воздух... Любопытствующие же американцы и туристы, вероятно, могли обозревать бледное, болезненное существо с вытянутой вперед рукой — напуганная птица без крыла с забытым ощущением полета — посреди уличного гама и суеты. Еще мгновение, и свершится непредвиденное — обморок, падение вниз, к земле, вместе с которой закручусь в бешеном ритме, оставляя уже в иной реальности бедлам небоскребов, прохожих и реклам. Непростительная оплошность — обморок в чужой стране в первый день прибытия без единого существа, способного идентифицировать твою личность.
* * *
...Не знаю, сколько дней и ночей носила меня карусель смятенного рассудка по сыпучим хребтам памяти. Спелый виноград, запах сырой земли, мое погребение, плачущий Дед, несущий на руках полумертвого ребенка с поля, Андрей, уходящий к другой, Васса с окровавленной марлей на разбитой голове, небо в малиновых подтеках заката — все мелькало, прыгало и взывало. Но в какой-то момент стихло, исчезло — ни лиц, ни дат, ни образов. Пустота, немота. Я иду по знойной пустыне, но уже не одна: кто-то другой, другая — порождение моего воспаленного сознания — другая, но и близкая странной, болезненной близостью, явилась и пошла рядом, взяла на себя ношу, с которой я уже не в силах была справиться, разделила и страдание мое — молча, почти обреченно, и мысли, и чувства, и саму жизнь. Кто теперь я и кто она? Как могла я отдать ей свое «я»? Почему разделилась надвое? Не потому ли, что мне нужно было что-то забыть... Но что именно мне нужно было забыть? Не помню, уже все забыла. Память ушла... А вместе с памятью ушла и я сама...
Годы спустя, мучительно воскресая, обретая себя заново, я с особым интересом изучала психологию в американском университете, и феномен раздвоения личности, о котором исписаны сотни страниц учебников, не переставал занимать меня. Этот феномен, уже ставший привычным и весьма распространенным в нашем разъединенном мире, всегда в той или иной мере присутствует при глубоких душевных травмах, но в редких случаях, один из которых выпал мне, сопровождается амнезией.
Однако главного я так и не нашла в претенциозных учебных текстах — чем соединяется раздробленная душа, как собрать распавшиеся ее фрагменты в единое целое — не разум только, но надломленный и расщепленный дух.
И только с верой пришел нужный ответ и ниспослано было желанное исцеление.
Глава 9В желтом заведении
Ванесса — разновидность необычайной бабочки, совершившей труднейшую миграцию из Африки в Россию и названная «бабочкой судьбы» за выносливость и редкую окраску.
Из записок натуралистов
— Не могли бы вы назвать имя президента Соединенных Штатов?
Человек с узким, сырым, сероватым лицом чуть откинулся в кресле, потом надел очки, скосил взгляд влево, рассматривая пациентку, как картину в музее, требующую особого угла обозрения.
— ...
— Так... — живо отреагировал он на молчание и что-то быстро черкнул в раскрытом блокноте. — Можете ли припомнить имя вице-президента Соединенных Штатов?
— ...
— Ваше имя? Вы помните, как вас зовут?
— А вас?
— Я — психиатр Шварц. Ваш доктор.
— А почему вы решили, что мне нужен доктор?
— Очень хорошо, — сказал Шварц без малейшей интонации одобрения в голосе. — Тогда скажите мне, что происходило с вами в последние три дня?
—...
— Вы говорите с акцентом. Вы — иммигрантка?
— Нет.
— При вас не оказалось никаких документов. Есть ли у вас родственники, с кем бы мы могли связаться и установить вашу личность?
— Нет.
— Как вас зовут?
— ...
— Попробуйте вспомнить, как вас зовут.
— Ванесса.
— Ваша фамилия?
— ...
— Где вы живете?
— Третья авеню, двадцать седьмая улица...
— Вы уже называли этот адрес. Дом принадлежит банку. Мы так же проверили списки бывших съемщиков. Вы там не проживали.
Шварц сверкнул стеклами очков и притворно доверительно сказал:
— Мы считаем, Ванесса (если вам угодно так себя называть), что вы эмоционально нездоровы. Какое-то время вам придется пробыть в нашей клинике.
— Но я…
Сопротивляться было бесполезно. Доктор встал и открыл дверь комнаты, где состоялось интервью. Крепкая санитарка, скучая, поджидала, прислонив к косяку свое грузное тело.
Потянулись коридоры, скользкие и гладкие, как змеи, сторожащие мрачную обитель страха. Он был повсюду: в воздухе, в скрипе дверей, в шарканье шагов. Он поблескивал ледяным, запрятанным ужасом в глазах пациентов, врачей, санитарок, охранников, только, первые, более слабые и уязвимые, уже окунулись в его жуткую омутину; вторые же, третьи и четвертые все еще балансировали на краю, и, казалось, вот-вот тоже перешагнут, оступятся и очутятся среди тех, над кем пока имеют временный контроль и превосходство. Человек, породивший страх, уже не в силах сам противостоять своему порождению. Нужен более сильный, кто мог бы защитить его. Ванесса почувствовала, как все внутри нее сжалось и глухо, тупо насторожилось; она шла в сопровождении конвоя, то и дело оглядываясь, ожидая нападения сзади.
«Как легко здесь стать параноиком, даже нормальному», — подумала она. В голове у нее звенело, похоже, в этом заведении, звенел сам воздух, сжатый, лишенный каких-либо живительных эмоций.
Женщина ввела Ванессу, наблюдая за ней заспанным тяжелым взглядом в маленькое помещение, которое и размерами, и наготою стен напоминало увеличенную в размерах коробку. Низкий потолок, стул, четыре мрачных угла.
— Садитесь, — приказала ей санитарка. — Сейчас вам принесут кровать... Медикаменты будете принимать под наблюдением.
Тут же вошла другая, в лучшего покроя униформе, более подвижная и менее заспанная, наверное, медсестра, с водой в пластиковом стакане и протянула три крошечные таблетки: две голубые, одну желтую.
— Ваше лекарство, мадам.
Ванесса отвернулась.
— Вам необходимо принять эти препараты...
Ванесса не пошевелилась. И тогда женщина резко двинулась всем телом и, ловким натренированным движением запрокинув ей голову, втиснула пилюли в рот. Ванесса тут же сплюнула.
— Вам уже было сказано, мадам, — с раздражением отреагировала санитарка, — что сопротивляясь режиму, вы делаете хуже только себе. Если вы отказываетесь принимать медикаментозное лечение, вам сделают инъекцию.
— Мне незачем принимать ваши лекарства. Я не больна. Вы не имеете права, — возразила Ванесса и, резко поднявшись со стула, попробовала двинуться к двери, но в следующую минуту противно завизжала сирена, и комната наполнилась людьми, мелькнул шприц...
Потом вдруг стало холодно, очень холодно, и тяжко, вязко, ей померещился заброшенный чужой дом, в который она непременно почему-то должна была попасть, но не могла: ноги вязли, уже проглотила новые лаковые туфли чавкающая глина, и Несса пробиралась босиком, хотела звать на помощь, но и голос не слушался, и, в конце концов, смирившись, обессилев совершено, легла навзничь в грязь и закрыла глаза. Инъекция завершила свое дело.
На следующее утро, подавляя тошноту и пульсирующую по всему телу слабость, Ванесса сидела среди несчастных пациентов «Желтого круга» — в психиатрической лечебнице, о месте расположения которой не имела ни малейшего представления, так же как и о том, каким образом она в ней оказалась, — сидела среди маньяков, параноиков, наркоманов, неудачников-самоубийц, жертв депрессии на сеансе групповой терапии и думала о том, что же все это значит? Голова болела нещадно, но больше всего Ванессу пугало то, что она не могла, как ни пыталась, вспомнить важные детали и сведения из своей собственной жизни.
— Не хотели бы вы рассказать нам о себе? — обратилась к ней ведущая, женщина неопределенного возраста с взлохмаченной прической, полная, заполнившая собой до краев пластмассовое кресло, низенькая, ступни ног едва доставали до пола, с внешностью неухоженной, так что невозможно было бы в ней распознать психотерапевта или психолога, или кем еще являлась она по должности, если бы не вопрос, заданный поставленным, профессиональным голосом, и не деловая папка в кожаном черном переплете в пухленьких коротких ручках. — Ну, пожалуйста, что вы можете рассказать нам о себе? — снова прозвучал вопрос, на этот раз слегка видоизмененный, более вкрадчивый, и сразу несколько пар мутных от лекарств, бессонниц и скверных наваждений глаз уставилось на Ванессу. В ту же минуту она почувствовала, что стала объектом интереса этого печального общества, и ей стало не по себе, стало до слез жаль себя, захотелось заплакать громко, во весь голос. Однако Ванесса сдержалась, приложив усилия, не давая крику прорваться — это там, где-то, в некоем лучшем мире можно звать на помощь, когда вокруг люди, но не в этом, только не в этом, в котором такая выходка может навлечь еще большую, непоправимую беду. Она не забыла про вчерашнюю инъекцию.
— Извините, я не совсем хорошо себя чувствую. К тому же мне трудно делиться подробностями о себе с людьми, которых мало знаю… — стараясь казаться вежливой и логичной ответила Несса («Сколько энергии уходит на то, чтобы думать и говорить по-английски!»).
— По крайней мере, скажите нам ваше имя, мы все уже представились, кроме вас, — не отступала ведущая.
— Ванесса...
— Замечательно. Что вас беспокоит, Ванесса? Мы здесь, как одна семья. Вы — среди друзей. Здесь каждый желает вам только добра. Не так ли, Брюс? — обратилась она к сидящему по правую от нее сторону мужчине. Мужчина, смуглый, со следами былой тяжелой красоты на рыхлом лице, кажется, дремал с полуоткрытыми глазами, пользуясь преимуществом своего месторасположения. Он вдруг весь встрепенулся, услышав свое имя, дернулся и посмотрел нервно и бессмысленно на окружающих.