Бремя - Наталия Волкова 9 стр.


— Через неделю меня должны выписать, обычно меня не держат здесь дольше, а ты, может, останешься, еще... ненадолго... умоляю, подчинись им, пусть это будет твоей целью — выйти отсюда любой ценой.

* * *

Через шесть дней утром тяжелые тучи, как ни пытались, не смогли разорвать небо, и к полудню оно, цельное и целомудренное, подвинулось ближе, поднялось выше, раскинулось и вширь, обнажив ослепительно сияющую синь. Эрику выписали. Ее прощальный взгляд перед самым расставанием — когда в Ванессе на разные голоса кричали сомнения и тревога, когда показалась такой невозможной потеря единственного друга, когда чехарда мыслей уже готовилась внести сумятицу в ее, пока сражающееся за стабильность сознание, — тот взгляд, излучая невидимое, неизмеримо более важное, чем любая видимость, — драгоценное тепло, — вселил в нее надежду.

Все оставшиеся в «Желтом круге» дни прошли в полном и безоговорочном послушании. Несса кооперировалась и подчинялась, признавая себя душевно больной, которую лишь психиатры в состоянии были приспособить к более или менее нормальному существованию, и только им следовало доверять свою дальнейшую жизнь.

И потому, вызванная через несколько дней на внеплановый прием к врачу, она шла с хорошим предчувствием.

— Ванесса, мы рады за вас, — сказал врач дежурным голосом. — Теперь вы достаточно здоровы, чтобы покинуть госпиталь. Мы желаем вам всего наилучшего. Рекомендую вам продолжить еженедельную психотерапию в одной из нестационарных клиник, — и протянул бумаги на подпись и лист с именами и адресами в частном порядке практикующих психиатров.

В сопровождении охранника Ванессу привели в комнату, где ее ждала приветливая, средних лет женщина. «Я — Эрикина тетя, Кристина, — сказала она, улыбаясь и протягивая руку. — Здесь вот одежда для вас. Надеюсь, что будет впору».

Они поехали на красивой машине по красивой ровной дороге и скоро оказались за чертой Нью-Йорка. Зелень, синь, солнце в белой сетке облаков! Несса не могла поверить тому, что случилось. Неужели, освобождение?

О, здравствуй, свобода! Живи и здравствуй, бескрайняя вольность! Поющий, летящий навстречу бриз с океана! Шелк неба, стекающий прямо к твоим плечам, моя земля! Как хороша ты, одетая в голубое!

* * *

Дом Эрики, где она жила со своей матерью, расположился неподалеку от стройной аллеи кленов, рядом с которой улегся, словно вышитый гладью ковер у ног красавицы, маленький пруд.

— Мама, познакомься, моя подруга — Ванесса, — с какой-то даже гордостью в голосе объявила Эрика, когда они с Кристиной прибыли.

Миссис Харт (и в замужестве сохранившая благозвучную фамилию отца), утонченная, учтивая, сдержанная до холодности, слегка коснувшись протянутой руки гостьи, вежливо приветствовала:

— Добро пожаловать, Ванесса. Много слышала о вас хорошего. Как вы себя чувствуете? Мы разговаривали с вашим лечащим врачом. У него замечательные прогнозы на ваше выздоровление.

— Спасибо, миссис Харт. Я, действительно, чувствую себя гораздо лучше. Надеюсь, что это был всего лишь нервный срыв...

— Прекрасно. Прекрасно. Дочь, проводи Ванессу в ее комнату. А к ужину мы вас ждем in dining room.

Эрика была счастлива от того, как все быстро и ладно устроилось. Кристина Беднар, младшая сестра миссис Харт, не имевшая детей и обожавшая Эрику, как своего собственного ребенка, по ее просьбе уговорила мужа, добродушного уже старика, имевшего влияние в городской администрации, связаться с «Желтым кругом» и уговорить их выписать Ванессу на попечение семьи. В финансовом плане пребывание анонимной пациентки без медицинской страховки и сколько-нибудь возможных выплат в будущем (хотя счет за лечение ей все же был предъявлен при выписке) клинику тоже не совсем устраивало. К тому же Ванесса в самом деле обрела, по заключению докторов, «оптимальную стабильность»: принимала лекарства, участвовала в групповой терапии и вообще проявляла во всем «здравый смысл». Так что получить положительный ответ было не сложно. Ванесса лишь поражалось той безоглядной, самоотверженной борьбе, которую Эрика вела за ее спасение.

* * *

Было решено, что Несса отдохнув неделю-другую, если позволит состояние, начнет почасовую работу в качестве переводчицы в офисе дяди, который, занимаясь успешно международным бизнесом, сотрудничал, в том числе и с Россией, а Ванесса, владея довольно сносно английским, хорошо говорила по-русски к общему для всех удовольствию, за исключением, конечно, миссис Харт, явно избегавшей всяческих разговоров, касающихся чего-либо русского или русских. Дело было в том, что Элеонора Харт никогда, с самой молодости, не любила Нану, бабашку Эрики, до конца своих дней не забывшую своего первого мужа, русского по происхождению. Нана благоговейно и беззаветно вспоминала его на протяжении всей жизни, несмотря на то что спустя несколько лет после его трагической гибели, по семейному преданию, в горах во время одной из сложнейших спасательных экспедиций, снова вышла замуж — за американского ученого — географа, биолога, историка Антония Деколло (итальянца по происхождению). Мистер Деколло по окончании Второй мировой войны возобновил свои научные исследования в области натурологии и, собирая материал для очередной книги о ландшафтах Норвегии, случайно встретил в одном из живописных пригородов Бергера статную северянку, печальную, как утренний северный цветок, молодую Нану, и горячо полюбил ее. Несмотря на бедность возлюбленной, незнание ею английского, мистер Деколло женился на ней и привез вместе с маленьким сыном в Америку, в тихий пенсильванский городок, откуда был родом. Человек чрезвычайной энергии, честный и преданный служитель природы, воспевший ее в своих трудах, он во всем умел видеть загадку и тайну — в рождении бабочки, в поразительной интуиции птиц, мудрости камней и звезд, в содроганиях вулканов, языке рыб и, конечно, в назначении человека — не властелина и потребителя, но скромного проводника любви и света. Он написал об этом множество статей и три объемные книги. Антоний и Нана прожили вместе три года. А потом в одной из своих научных поездок ученый Деколло, по досадной ошибке, как стало известно позже по некоторым свидетельствам, принятый по ошибке советской разведкой за международного шпиона, был расстрелян на одной из тихих загородных улиц Праги, которую полюбил и куда собирался в следующий раз привести свою семью...

* * *

Светлой ночью, заполненной стрекотанием и возней насекомых в траве палисадника, особым шумом дубов и охающими всплесками волн в озерке, возбужденном, вероятно, встречей с совершенно полной луной; той ночью, исполненной также и волнением Эрики, после короткого стука таинственно и важно, как романтический парусник, причаливающий к берегу, вплывшей в белоснежной фланелевой сорочке в комнату Ванессы («о, сестра моя, не смотри на меня таким искристым взглядом, иначе сердце мое разорвется от любви и благодарности!»), приложившей пальцы к губам («ш-ш-ш-ш, все уже спят») и потянувшей ее к обшитым дорогим ковром ступенькам лестницы, ведущим на третий этаж, по которым много лет назад вел ее саму отец, — в ту самую необыкновенную ночь обе они — Ванесса и Эрика — очутились у таинственной двери (по-прежнему запертой, хотя теперь лишь символически, потому что ключ всегда висел на панели) мастерской неразгаданного гения.

Эрика вошла первой и включила лампу. И в то же мгновение по стенам и потолку забрезжил трогательный румяный рассвет, с каждым новым дыханием набирая силу, и, наконец, захватил, увлек в неистовое свое ослепляющее пламя. Ах, вот она, долгожданная волшебная алость! Вот он, переливающийся бархат зари... Вот, он, алый ангел, унесший Вассу. Вот, оно, детство, расцветшее вновь пенисто-маковым полем! Как будто прошлое и будущее сошлись в огненных полотнах невероятного провидения. И тогда Эрика, насладившись сполна выражением восторга и изумления на лице Ванессы, торжественно, как когда-то это сделал отец, взяла ее за руку и подвела к картине, ради которой и затеяла ночную экскурсию...

Слепящий, вдохновенный полдень, ручей в горах в сопровожденьи диких роз, текущий в бесконечность, скажи, какая радость бытия затмит мгновенье истинного счастья, когда в руке твоей — ладонь ребенка, сына, в ком — жизнь и свет, но все же — омраченный — уколом горькой памяти, мой Дед спускался по тропинке вниз, средь скандинавской буйной благодати, не ведая о (судьба!) моем существованьи ни в тот далекий час и ни сейчас, в минуту первой после долгих лет разлуки встречи...

— Познакомься, мой дедушка, — сказала Эрика и добавила почти по-русски, — Иван Павлович Вольнов.

Глава 11Скажи, что я живу...

Нет, не погиб Иван Вольнов в спасательной экспедиции в горах Норвегии, как рассказывала Нана. И одному Богу известно, чего стоила ей самой, прямой и богобоязненной, легенда о его героическом конце. Но как было передать сыну и внучке образ любимого человека, его отвагу и волю к жизни? Сколько бессонных ночей провела она в мучительных догадках: удалось ли ему вернуться к своим, или он, действительно, разбился на горных скалах, не подвели ли наспех сделанные документы, не расстреляли ли его на первых же допросах на границе и не закрыли ли потом в отечественных лагерях. Единственное короткое письмо, полученное от него из Финляндии, Нана перечитывала бесконечно, вглядываясь в неровные, неуверенные строчки, в которых заключались и горе, и счастье ее жизни. Образ любимого всегда оставался кристально чистым, не тронутым ни одной мутной краской ординарных эмоций, а с годами, в мерцающей дымке лет еще более высветлился, возвысился чуть ли не до святости.

Да, ведь таким Дед остался и для меня. Что я любила в нем больше всего? Наверное, тишину, которую он всегда носил с собой. Ему было о чем молчать и что вспоминать. Вся его жизнь исполнилась непростыми испытаниями. Он вышел из крестьян. Отец его Павел Иванович Вольнов имел свою ферму и небольшую мельницу. Хозяйство кормило многочисленную семью, кроме моего Деда — самого младшего — у него на попечении было еще два сына и три дочери, жена Пелагея Семеновна и престарелые родители. В двадцатых годах Павла Вольного раскулачили, отобрали все, что, не досыпая ночей, он строил, выращивал и поднимал, — разбросали муку по усадьбе, вынесли все, что было сколько-нибудь ценного в горницах, даже позолоченные женские часики Пелагеи, подарок от мужа, прихватили, вывели со двора корову, гусей и уток и, угрожая судом, вынудили записаться в колхоз. Павел Вольнов, как ни тяжело ему было, преодолевая ненависть к большевикам, воспалившуюся еще более после разорения нажитого, подчинился, нужно было кормить детей, жену и стариков. Работали все в поле, садили и жали рожь и пшеницу, таскали лен. Однажды кто-то обвинил Павла в воровстве зерна из колхозных складов, его взяли и насильно впрягли в плуг вместо лошади, в качестве наказания, и заставили тащить по полю. Дед рассказывал, что отец вернулся в тот вечер с окровавленными плечами и шеей и долго потом сидел один, не раздеваясь, а ночью ушел и с двумя своими товарищами поджог дом председателя колхоза, деспотичного и жестокого человека, которого многие боялись в поселке. Поджог не был доказан, но обвинение сразу пало на Вольнова, и через несколько дней его сослали на три года в исправительно-трудовой лагерь. Там он и умер. Вскоре от горя и тяжелого труда умерла и мама моего Деда, а за ней брат Петр, и обе близняшки Маруся и Малаша, и потом один за другим старики. «Не успевали гробы выносить из хаты, — сказал Дед, когда рассказывал мне, что сделал только однажды, историю своего детства. — Да так было почти в каждой семье».

Позже, после смерти Деда, я узнала, что по возвращении на Родину из немецкого плена он сидел до реабилитации в том же лагере, за Уралом, где и его отец, и до сих пор мне становится жутко от мысли о том, как, вероятно, чувствовал он там повсюду присутствие его, может, искал хоть что-нибудь узнать о его кончине. И как, наверное, пытался соединить в одном сердце всех, любящих и любимых, тех, осиротевших на далекой северной земле, и этих, кто ближе, но ранены его ранами тоже?

Что спасало его от тлена и отчаяния? Ведь присутствовало же в нем нечто, что держало его на плаву и придавало сил? Во всем внутреннем устройстве Деда замечалось одно особенно важное, редкое качество — согласие со временем, смиренное ему подчинение. Он довольствовался тем, что жизнь преподносила ему, и не мечтал о большем или лучшем для себя. Наверное, им в меньшей степени, по сравнению с другими, управляла гордость, он, видимо, обходился без нее, хотя, кто знает, легко ли ему это давалось. Может, внутри шла борьба, не обойтись же человеку совсем без гордости, но это никак не проявлялось внешне. Если он и впадал в гнев на кого-нибудь, то только за поруганную истину, как гневался, например, на «вождей народа» за поруганный виноград. Но никогда не проклинал.

Дед вставал спозаранку, с петухами и всегда находил себе какое-нибудь дело: что-то чистил, мастерил, рыхлил, полол, поливал, вязал веники для бани или плел корзинки, которые потом раздаривал соседям. Он вообще любил делать подарки и при этом всегда смотрел в глаза принимающему с улыбкой и ожиданием, пытаясь разглядеть в них радость. Радость других была его хлебом.

Дед верил в Бога, но не выказывал сильно своей веры, молился и крестился только в церкви или когда уединялся. К службе ходил каждое воскресенье, особенно в последние годы, даже если прихварывал. Он носил в себе веру как-то спокойно и уверенно, как тайну. В чем заключалась его тайна? Не разгадать. Потому и тайна, что от большинства скрыта. А с виду казался неспешным, избегал суеты, проживая годы в глубину. Никому не завидовал. Нежно любил природу и животных, особенно лошадей. Уважал их за понимание и молчание. Сам казался таким же, больше слушал, чем наставлял. То и дело присаживался на обочину уставшего от погони за мимолетной маятой дня и, всматриваясь в хрусталь воздуха, погружался в покой. Думал ли он о чем-нибудь в те минуты или просто пребывал мыслями и всем внутренним своим существом с Богом и не хотел расставаться с Ним даже на кратковременные дела свои?

И даже когда эфирный занавес начинал медленно шевелиться, дыша все глубже и полнее, и небо надламывалось с легким хрустом, пропуская вперед темнеющие, подтанцовывающие облака, а они, в свою очередь, подбирая ритм, уже готовы были пуститься в нелегкую, и внезапно на долю секунды все замирало; вмиг семь ветров, словно разом выпущенные из неволи гигантские летучие мыши, мчались и мешались с косматыми тучами, сухими листьями, пылью и пыльцой и начинали кружить все, что попадалось, в черно-серо-оранжевом вертеле (о роза ветров, загадка природы, завораживающая бешеной скоростью вращения и меня в далеком детстве), даже тогда Дед оставался недвижим и свободен, терпеливо ждал, пока, исчерпав весь свой запал, изнемогшая стихия смолкала, замирала, и снова до глади выпрямлялся воздух, переводя дух.Дед не спешил, и нам не угнаться за ветром судьбы. Поэтому и ты, моя Ванесса, не торопись, отдохни на тихой лужайке утра, останься в настоящем, в том, что всегда ускользает от тебя в прошлое или будущее, не успев родиться. Можешь ли ты знать вкус воды, если даже, не сделав одного глотка, с момента пригубления уже несешься мыслями в другое — дело, чувство, событие, незаконченный разговор, назначенную встречу... — обгоняя данное тебе, как дар, мгновение — единственное, что, в сущности, у нас есть? А потом с горечью сознаешь, что вот именно то слово, тот взгляд, цвет, вкус, аромат, звук, прикосновение, всплеск — и было настоящей жизнью, бросаешься вдогонку, чтобы вернуть, воскресить, оживить и завладеть им заново, — но нет, оно уже кануло в лету, оставив после себя один лишь неясный след утраты.

* * *

Ванесса долго не могла уснуть, снова и снова проигрывая в памяти ночную экскурсию с Эрикой в галерею отца, и образ Деда, узнанный на превосходящей разумение, соединившей множество жизней картине, всплывал и разрастался, не размерами, а некой непостижимой аурой потустороннего, затмевающей действительную осязаемую реальность. Странное беспокойство владело ею, как будто кто-то звал ее куда-то. Она прикрыла веки, и все поплыло, и лето, показалось, внезапно кончилось, и за окнами зашумела сухим золотом ранняя осень. Прислушалась к зову и подчинилась. Встала тихо, чтобы никого не разбудить, быстро собрала сумку и вышла на улицу. У ворот усадьбы миссис Харт уже стояло такси, но она и этому не удивилась. Не говоря ни слова, села на заднее сиденье, уютно погрузившись в его мягкую прохладу. Водитель обернулся, и Ванессе показалось, что на глазах у него повязка, какие обычно завязывают дети, когда играют в прятки (а может, это только игра отраженного света?): «Вам удобно, мадам?» — спросил водитель вежливо. Ванесса кивнула, и машина двинулась очень медленно, раскачиваясь, как люлька. «Вы знаете, куда ехать?» — поинтересовалась она. «Конечно, мадам, мы же обо всем договорились по телефону...». Ванесса с досадой подумала, что опять у нее начинаются провалы памяти, но с готовностью подтвердила: «О, да, сэр, вылетело из головы». Таксист довез до аэропорта, она поднялась на верхний этаж, разыскала регистрационную стойку и протянула билет.

Назад Дальше