Дни моей жизни. Воспоминания. - Щепкина-Куперник Татьяна Львовна 10 стр.


   Скоро к его теме прибавилась другая, так как он стал посвящать стихи и мне. Со студентом, о котором я упоминала, он был знаком, он-то и рассказал мне, что у нас в доме еще поэт. Не помню уж, как это вышло, но вскоре после моего знакомства с молодым поэтом я за что-то решила отчитать его, кажется, за редкое посещение университета, и, сделав это, по обыкновению, в стихах, поручила Наполеону передать ему. Он ответил мне тоже стихами -- и между нами завязалась правильная переписка. Постепенно этого показалось недостаточно, и мы начали встречаться "случайно" в саду или "случайно" же у Наполеона в каморке. Наполеон видел, к чему это ведет, трагически ерошил волосы, иногда убегал из сторожки. Оставлял нас наедине и, возвращаясь, говорил замогильным голосом: "Таня... вас ищет ваша гувернантка!"

   Тут я должна упомянуть об одном обстоятельстве, сыгравшем важную роль в последующей истории. С детства, то есть с рождения сестры, окружавшие беспощадно критиковали мою внешность. Сравнивали с ней, понятно, не в мою пользу, и постепенно внушили мне сознание своего безобразия. Теперь-то уж можно сознаться, что ничего безобразного во мне не было, скорей, была миловидна, но, конечно, проигрывала рядом с хорошенькой, ангелоподобной Алей. В те годы, подростком, я преувеличенно относилась к этой критике: не предполагала, что и я могу нравиться, а часто горькими слезами плакала перед зеркалом, повторяя про себя стихи Надсона: "Бедный ребенок, она некрасива", -- или стараясь утешиться словами Шекспира: "Коль умна, да некрасива -- то красавец уж найдется, для которого по сердцу дурнота ее придется".

   Часто вместо того, чтобы идти куда-нибудь на вечер, где надо было быть особенно нарядной, поглядев на себя в зеркало, я сбрасывала светлое платьице и оставалась дома, чувствуя, что такую некрасивую девочку наряжать и в люди показывать не стоит. Мое пребывание в доме Ш., общее внимание и приветливость ко мне постепенно начали меня от этого излечивать, и во мне просыпалась робкая надежда, что я буду нравиться не меньше, чем мои подруги... Вполне понятно, что, когда в таком моем настроении нашелся человек, да еще умный, интересный и старше меня лет на 7--8, который не только смотрел на меня с восхищением, но говорил мне и в прозе, и в стихах, что у меня "глаза русалочки", сравнивал мой рот с шиповником, меня со всевозможными цветами -- такие все новые и оригинальные сравнения, но я-то их слышала впервые! -- ясно, что я пришла в полный восторг и решила ему бесповоротно отдать свое 14-летнее сердце. Все это кончилось бы, верно, много скорее и не принесло бы нам обоим столько огорчений, если бы не недостаток дипломатии в окружающих. Бедный Володя испугался за меня, удвоил свой ослабленный из-за университетских занятий надзор, вызывая памфлеты в стихах моего нового поклонника вроде:

   В древнем мире сладкий пряник усыплял зверей...

   Но отвлечь студентов-нянек трудно от дверей...

   и т.п.

   Заахали тетушки, бабушки -- и наконец, узнав обо всем этом, отец решил выказать попечение: обратил особое внимание на мой роман, запретил мне видеться и даже переписываться с моим героем и сослал меня от опасного соседства пожить у Ш. -- Я там очень любила бывать, но, разумеется, когда меня сослали туда, все изменилось: "замок" стал мне казаться темницей, добрая баронесса -- драконом, стерегущим меня, а я сама -- пленной принцессой и уже настоящей героиней романа! Воображаю, как я была смешна, блуждая по осеннему парку со своими мечтами, свысока глядя на моих приятелей -- мальчиков Ш., хоть они и были старше меня на 3--4 года, и поверяя луне свои "сладкие тайны" в стихах. Запреты ухудшили дело.

   Вечно жить у Ш. я не могла, встречаться с моим героем я опять начала; с его балкона, находившегося над нашим, полетели по бечевочкам записки и стихи -- в конце концов папа так же внезапно, как запрещал мне мой "роман", махнул на него рукой -- и я по 15-му году стала невестой негласно. И это было бы ничего, но беда была в том, что, в сущности, никакого чувства у меня к моему поэту -- да, вероятно, и у него ко мне -- не было: все это было наиграно, взято из пьес и романов и объяснялось главным образом желанием писать стихи. Я сама перед собой играла роль влюбленной и считала себя навек связанной с моих женихом. Но в глубине души я всегда чувствовала к нему -- как это ни странно -- не только нелюбовь, но враждебность и -- легкую боязнь.

   Я помню эти минуты, когда я сижу в дождливый вечер и играю в куклы с моими маленькими сестрами: делаю вид, что это для их удовольствия, а сама увлекаюсь. У них так уютно в детской... А я смотрю на часы: скоро восемь! А в восемь я обещала зайти в сторожку к Наполеону, чтобы без помехи повидаться с моим женихом. И не хочется мне идти до слез... Но... я боюсь не пойти. И иду скрепя сердце, к отчаянию Наполеона, который сидит за своими книгами, запустив руки в шапку черных волос, и делает вид, что не слышит наших разговоров... Бедный Наполеон! Судьба разделила нас, но мы с ним встретились дружелюбно и радостно много лет спустя, когда он навестил меня проездом из Сибири, где служил на железной дороге. Вот чем кончились его грандиозные замыслы... Он был по-прежнему одинок, но Наполеона в его сердце заменила революция... и конец ему судьба приготовила трагический: он был убит в Томске в первую революцию.

* * *

   Отношения мои с моим женихом тянулись долго и принимали самую худшую форму: рутины. Он с годами как-то сильнее привязывался ко мне, а я, становясь старше, переставала его бояться и освобождалась из-под его влияния. На меня уже мало действовали его угрозы, что он так меня скомпрометировал, что на мне "никто другой не женится" или что он сам не женится на мне, если я буду поступать не по его воле... Я начинала понимать жизнь и видеть ему цену. Больше из самолюбия перед отцом делала вид, что не меняю своих чувств...

   И вот когда мне было 16 лет, ко мне постучалась первая настоящая, весенняя любовь -- так же непохожая на то, что мне раньше казалось любовью, как живой цветок -- на те жалкие цветы, что неумелые детские пальцы рисуют на листке бумаги.

Первая любовь

   Вспоминается мне необычайно теплая августовская ночь на даче у тети Саши под Москвой. Вспоминаются сильный запах белых цветов табака и лунный свет, преображающий скромный садишко подмосковной дачи в волшебно-таинственный сад красоты.

   Я гостила у тети и на другой день должна была уехать обратно в Киев. Кто-то из знакомых собрался у них, кто-то приехал из города, стол был накрыт к ужину под деревьями, и слабый свет свечей, защищенных от ветра стеклянными колпачками, кругом которых бились ночные бабочки, смешивался с лунным светом.

   Между прочим пришел, как мне показалось, старый, седой господин с женой, и тетя познакомила нас:

   -- Константин Степанович Щ-й, мой товарищ по театру.

   Он был высокий, грузный человек с серебряной гривой волос и какой-то львиной головой. От него пахло хорошей сигарой и чуть-чуть духами "Свежее сено", как я потом узнала. Жена его была бледная миловидная женщина с очень красивыми руками, открытыми до локтя: она за весь вечер не сказала ни слова. Ужин шел своим чередом, тетя, как всегда, была оживлена, смеялась, напевала, потом вдруг обратилась к К.С. и сказала:

   -- Теперь вы должны спеть нам: гитара ждет.

   Он было стал отказываться, но тетя быстро уговорила его и прибавила:

   -- Мне очень хочется, чтобы Таня вас послушала, -- она завтра уезжает.

   Я из вежливости тоже присоединилась к ее просьбе. К.С. улыбнулся и взял гитару в руки. Впервые в жизни я услыхала гитару, да еще прекрасную, кремонскую... И то, как прозвучали первые аккорды и переборы под рукой такого несравненного мастера, каким был К.С, отозвалось во мне точно электрическим толчком. Я невольно насторожилась и стала слушать. К.С. запел...

   Кто никогда не слыхал его необыкновенной красоты голоса, его удивительного пения -- не может и представить себе, что это было. Я в жизни много потом слышала прекрасных профессиональных певцов и у нас, и в Италии, и в Париже -- но никогда никто уже не вызвал во мне того впечатления, как он. Он пел такую запетую вещь, как ария из "Травиаты":

   Ah, quel'amor, quel'amor ch'io palpito...

   Голос его, бархатный, вместе и сильный, и нежный, вливался в меня, как волшебный напиток Тристана и Изольды. Каждый мой нерв вибрировал в унисон с этими звуками и отвечал им. Я замерла и, открыв рот, смотрела на него во все глаза, как на чудо. Как я могла подумать, что он старый и некрасивый? Я была слепа! Да он молодой и прекраснее всех красавцев мира! Он чародей! Он меня околдовал. У меня сердце билось, как когда входишь в холодную воду. Голова горела. Когда он кончил, я протянула к нему руки и могла только вымолвить:

   -- Еще, еще!

   Все другие тоже начали просить его петь. Он улыбнулся мне, видимо, поняв, что со мной творится, и, прямо глядя мне в глаза (и как это я могла подумать, что он стар и некрасив?), сказал:

   -- Сегодня я буду петь для этих шестнадцати лет.

   Он пел... Это были настоящие песни любви: его собственные романсы, итальянские песенки, арии из опер... и с каждым звуком он словно руками брал мое сердце все сильнее и сильнее.

   Наконец он устал и положил гитару. Очарование исчезло... Поднялся общий разговор, жена его пошла укладывать детей (они жили рядом), было уже поздно. Я не помню, как, -- но мы очутились с ним одни в аллее, на садовой скамье. Мне казалось, что вообще, кроме нас двоих, нет никого на свете. Он спрашивал меня, кто я, откуда, что делаю; я отвечала ему, как будто он был мой лучший друг... Помню, его характерное бритое лицо иногда освещалось красноватым огоньком сигары... Помню белые звезды табака, чей аромат был похож на его песни... Помню, как мы с ним уговаривались увидеться в Киеве:

   -- Я буду там постом... Можно прийти к вам?

   -- О, я буду вас ждать!..

   И я стала его ждать. Ни о чем и ни о ком другом я не думала эту зиму. "Забаюкали песни его", как Садко, мое сердце и мои мысли, и я как во сне жила. Чем ближе подходил пост, тем сильней я его ждала. Странно: ни одной минуты у меня не было сомнения, что он не придет ко мне; я чувствовала, что он так же должен хотеть видеть меня, как я его. По ночам я слышала его песни, повторяла себе каждое его слово и с плохо скрытым пренебрежением смотрела на моего жениха, не подозревавшего, что со мной случилось, но упрекавшего меня в холодности и в недостатке сердца. А я только теперь поняла, что сердце у меня есть...

   Настал пост: по городу расклеили большие розовые и зеленые афиши, возвещавшие о приезде московской труппы и сотни раз повторявшие фамилию Ш-го... Увидав эти афиши, я должна была остановиться и постоять смирно, так у меня перехватило дух. Все во мне пело и ликовало. Весна была ранняя, на улицах продавали цветы. Я купила пучок белых нарциссов, напоминавших мне мой любимый табак, и несла их домой, вдыхая их тонкий запах, сливавшийся у меня с тонкой и сладкой радостью.

   Первый спектакль был назначен через несколько дней. Я прожила эти дни в счастливой мечте, улыбаясь невпопад на сердитые замечания учителей, ничего не понимая, что мне говорят, и смотря отсутствующими глазами на моего жениха.

   В день первого спектакля я получила записку из гостиницы...

   К.С. спрашивал, может ли прийти ко мне передать привет от московских родственников, и когда. Он только что приехал. Я поспешно, на клочке его же записки, написала: "Сегодня же, после спектакля, и с гитарой, да?"

   Я была в театре в этот вечер... видела К.С. в роли какого-то старого мирового судьи: но это был "не он", я это знала, и мне было смешно, что вот, мой жених, бывший со мной в театре, смотрит и видит какого-то актера в парике -- и не подозревает, что это мой волшебник, мой "седой баян", которого я жду и которого зовет моя душа...

   Судьба благоприятствовала мне в одном смысле. Папа, предоставивший мне полную свободу во многом, почему-то ограничил ее одним условием, выполнявшимся мною честно, как все, на что я соглашалась и давала обещание: чтобы мой жених никогда не засиживался у нас дольше 11 часов. Отец знал, что в 11 часов у нас обыкновенно весь дом спит -- и бонна детей, и домоправительница, и прислуга, -- и предпочитал, чтобы я не оставалась с ним одна. Не предполагала я, соглашаясь когда-то против воли на это условие, с надутыми губами и ощущением "стеснения моей свободы" и "отцовского деспотизма", что придет время, когда я буду благословлять этот деспотизм!

   Жених мой, проводив меня из театра, огорченно поднялся к себе, а я быстро простилась с ним -- и побежала посмотреть, все ли в порядке к приему дорогого гостя. Я сказала ему, что ко мне приедет тетин друг из Москвы, и он очень сердился, что не может пойти к нам. Отец был, как всегда, в отъезде; да я и знала, что, когда я скажу ему, что у меня бывает друг тети Саши, человек 42 лет, почти его ровесник, он ничего не будет иметь против этого, и с ним я могу сидеть хотя бы до утра, да и вообще с кем угодно, лишь бы не с тем, кого он считал опасным... Я заранее предупредила нашу домоправительницу, что у нас будет гость: был сервирован обильный чай, закуска, торт, ранние черешни. Самовар пел... не успела я переменить платье на домашнее -- я даже свое платье помню, батист бледно-красный, сшитый греческой рубашечкой, с открытой шеей и руками... -- как раздался звонок -- и он пришел.

   Сразу было такое чувство -- "Наконец-то!"

   -- А гитару принесли? -- был мой первый вопрос.

   -- Со мной! -- улыбнулся он. -- В передней оставил.

   Я усадила его пить чай, познакомив с нашей домоправительницей, в то время почтенной старой дамой Марией Адольфовной. Она скоро стала клевать носом, слушая неинтересные ей разговоры о Москве, о тете, о театре, и извинившись, что ей завтра рано вставать, спокойно ушла спать: она ведь тоже дальше его седых волос ничего не видела!

   А мы перешли в мою собственную маленькую угловую комнатку рядом с гостиной, где только помещался мой письменный стол, этажерка с книгами и угловой диван, -- и там как будто возобновили не прерывавшийся с августа разговор.

   На этот раз больше, впрочем, расспрашивала я, а он рассказывал мне о себе все... как будто говорил не с 17-летней девочкой, которую видел во второй раз в жизни, а с самым задушевным другом. Вот это ощущение необычайного доверия друг к другу с первой минуты мне кажется первым признаком как настоящей любви, так и дружбы. Нам не надо было ничего объяснять друг другу, говорить о своих чувствах, настроениях, все было как-то ясно и понятно само собою, и та блаженная легкость "быть вместе", которую я испытывала впервые, видно, передавалась и ему. Он рассказывал мне о своей молодости, о своей жизни, о том, как он поступил в театр... Время летело незаметно. И вот он стал говорить о самом своем тяжелом переживании, как он выразился.

   Его любимым искусством была скульптура, но он не мог прокормить ею себя и семью и недостаточно чувствовал себя мастером в ней. Когда он после большого богатства разорился и ему пришлось продать свое подмосковное имение со старинным домом, парком, оранжереями -- оно досталось с молотка какому-то купцу. Там в парке, в его любимом уголке, стояла его работы статуя "Моление о чаше". Он очень любил ее. Перевезти эту вещь было немыслимо: не было на это средств, не было куда поставить ее... Так как он оставался буквально на улице, он вынужден был пойти в театр, чтобы не умереть с голода. А оставлять статую новому хозяину он не хотел, потому что в эту работу вложил когда-то всю душу. И вот, рассказывал он, взял он молоток -- и разбил статую на куски... Точно убийство совершил.

   Когда он говорил об этом, я увидела слезы на его глазах. У него были очень красивые глаза, редкие по выразительности для голубых глаз, и менялись все время, то сияли как лазурь, то делались серыми, как сталь, то совсем чернели, когда расширялся зрачок.

   Когда я увидала эти слезы, -- я все еще думала, что мужчины почти никогда не плачут, -- во мне все всколыхнулось. Я поднялась с места, вскинула ему руки на плечи и невольно крепко поцеловала его в лоб. Он как-то ахнул от неожиданности -- потом наклонил голову, положил ее мне на плечо, и мы долго так оставались. Во мне было ощущение жалости и радости -- все вместе.

Назад Дальше