Н.М. считалась одним из лучших украшений Малого театра и пользовалась огромным авторитетом и влиянием -- впрочем, никогда не употреблявшимся ей во зло: она пользовалась им разве для помощи и поддержки молодым талантам, и дух интриги был чужд ей. Когда она почувствовала, что стареется и устает, она выразила желание "уйти на покой", на пенсию; тогда ее вызвал Александр III и сказал ей:
-- У меня в театре Медведева должна играть, когда захочет, чтобы не уставать, но отпустить ее я не могу.
Она осталась на прежнем содержании, но играла, только когда хотела, и, составляя еженедельный репертуар, дядя Сережа всегда посылал к ней справиться, угодно ли ей играть на этой неделе. Таким почетом была окружена ее старость.
В молодости в свое время Н.М. жила открыто и весело. Поклонников у нее было много. Но женщиной уже лет сорока она вдруг вышла, к общему удивлению, за маленького актера В.А.Охотина, много моложе ее, и от этого брака у нее родилась единственная дочь Маня (которую, впрочем, всю жизнь звали Маня Медведева, как и вообще было принято почему-то в театре: называть детей по сценической фамилии матери, -- так, прелестную дочку М.Н.Ермоловой так и звали "Маргариточка Ермолова", моего брата "Мика Щепкин" и т.д.).
Брак Н.М. был не из удачных. Бедный Охотин, человек неглупый, не без способностей и со страстной любовью к театру, страдал приступами помешательства на почве алкоголизма. Иногда во время представления, на сцене, он начинал терять нить своей речи, путать слова, глаза его становились блуждающими, и он с тоской и ужасом смотрел на своих партнеров, -- самое тяжелое было то, что он сознавал, когда это на него "находило", и только потом уже совершенно терял рассудок. Жизнь его проходила то дома, то в лечебнице для душевнобольных, так что в доме он присутствовал не как хозяин, муж и отец, а скорее как временный гость, занимающий диван в кабинете и "не знающий ни дня, ни часа", когда его неумолимый враг опять вытолкнет из этого уютного угла в мрак и ужас психиатрической лечебницы. Он был большей частью смирен, мало заметен, иногда только оживлялся за стаканом пива, и то с оттенком желчи и раздражения: меня пугал взгляд его глаз, всегда точно налитых кровью. Иногда он делался таким, что Маню приходилось поспешно закутывать и увозить куда-нибудь ночевать, а его с помощью докторов водворять опять в лечебницу на неопределенное время.
Может быть, благодаря этому в доме Н.М. всегда чувствовалась -- не умею сказать -- какая-то неуловимо грустная атмосфера! Он не был светлым домом, в нем не было настоящей радости. И это, несмотря на ее большое радушие, любовь и умение принять, угостить, устроить карты для взрослых, игры для детей. Но тем не менее у нее бывало много народу -- из театра, из литераторов, для театральной молодежи ее "приходите" звучало приказанием и равносильно было великой милости. По праздникам вся Москва езжала к ней с поздравлениями.
Росшая среди пожилых женщин, Маня тоже, казалось мне, не была ребенком, а маленькой взрослой, до смешного напоминавшей мать. Полная безбровая девочка, с солидной поступью, с уверенностью манер, заимствованной у взрослых. В доме ее обожали: мать, бабушка, няня жили только для нее. С тех пор как Н.М. вышла замуж, ее личная жизнь как бы кончилась. Никогда никто не смел бы заподозрить возможности какого-нибудь романического увлечения у нее, и Н.М., так неподражаемо игравшая молодящихся старух, отставных львиц, не потерявших претензии нравиться, в жизни была в этом смысле настоящей римской матроной, которой не смело коснуться никакое, даже театральное, злословие.
Маню баловали, закармливали, кутали. Помню, когда к ней приходили "гости", сразу поднимался шорох, шепот за перегородкой в спальне Н.М., где стояла ее кроватка, Маню наскоро переодевали по моде того времени в платьице с открытой шеей и короткими рукавчиками, розовое или голубое, чтобы она не отличалась от других детей: но оставляли под открытым платьицем белую ночную кофточку, как у бабушки Акулины Дмитриевны, "чтоб не простудилась", и дети подсмеивались над этим, как и над неизменными чепчиками, тоже плоеными, как у бабушки, которые ей надевали даже под соломенные шляпки. Когда она подросла, ей давали какое только могли воспитание: у нее была француженка, учительница музыки, но о театре и речи не было, хотя у нее были хорошие комические способности. (Уже после смерти Н.М. Маня была принята в труппу Художественного театра без всякой подготовки, и Станиславский нашел у нее блестящее дарование, но, кажется, болезнь помещала ей выступить на сцене.)
Правой рукой Н.М. была няня Прасковья Алексевна. Важным членом дома. Видная, рослая, в шелковых, с плеча Н.М., платьях, в белых воротничках и нарукавничках, она имела необыкновенно барственный вид. С ней все здоровались за руку. За обедом она неизменно стояла за стулом Н.М. и фамильярно-почтительно наблюдала за порядком. Всех друзей Н.М. она знала, все их вкусы изучила. "Вот у вас, Танечка, кусочек нехорош... я знаю, вы крылышко любите". Мигнет глазом, и прислуживавшая за столом девушка повинуется как команде. Все дела Н.М. были няне известны. Вся ее бурная молодость прошла при ней. В театр она всегда ездила с ней и не позволяла чужим рукам касаться ее. И куда бы Н.М. ни уезжала -- за границу ли, в Крым ли, где в последние годы своей жизни она купила Мане чудесный уголок в Ай-Тодоре, няня всегда ездила с ними, а после смерти Н.М. положительно осталась для Мани самым близким человеком на свете. Теперь редко встречаешь таких людей, и воспоминание невольно ласково улыбается образу этой умной, доброй женщины -- достойного друга большой артистки.
То, что Маня не училась у своей матери, удивляло нас всех, потому что лучшей учительницы, чем Н.М., трудно было себе представить. Она не преподавала в школе, но у себя на дому занималась много. Не скупилась и щедро делилась своим замечательным искусством. Приходившей к ней молодежи -- даже артистам других театров -- никогда не отказывала в совете и в помощи. Я помню, в те времена, когда актеры частенько учили свои роли, не прочитав пьесы, у Н.М. был совсем другой подход. В самую пустячную роль она вдумывалась, как в большую, и любила повторять слова своего учителя Щепкина: "Нет маленьких ролей -- есть маленькие актеры!"
Помню ее советы мне, наши долгие беседы. Она любила мне рассказывать о щепкинском доме, о своих счастливых годах там, о людях, которых она у него встречала, об отношении Щепкина к театру: в нем она всегда видела идеал артиста, каким он должен быть. Очень много говорила она со мной об искусстве.
Жалею, что не записывала всего, что слышала от нее в наши частые встречи. Почему-то ясно остался в памяти один разговор: она учила меня, как подходить к роли:
-- Всегда читай не только слова роли, но старайся разобрать, что за этими словами. Вот, положим, написано: "Папа!" Ты восклицаешь: "Папа!" Но как ты это восклицаешь? Обрадовалась ли ты? Испугалась ли? Хочешь ли чего-нибудь от него? Все это можно обдумать, только внимательно прочтя всю пьесу, и тогда каждое восклицание, каждое междометие у тебя заполнится содержанием. Или вот, например, написано "входит". Ты входишь на сцену... и больше автор ничего не говорит. Если ты прочла пьесу -- ты легко можешь себе представить: откуда ты пришла? Что ты делала за кулисами? Может быть, ты была занята, тесто месила и прибежала подсыпать сахару? Может быть, книгу читала и пришла за новой? Может быть, ты просто слонялась без дела? В каждом случае ты придешь совсем другая. В первом -- с засученными рукавами, в муке, раскрасневшаяся от усилий. Во втором -- серьезная, деловым шагом подойдешь к шкафу, вынешь или поставишь книгу, в тебе будет чувствоваться вдумчивость, захват прочитанным... В третьем случае ты появишься заспанная, вялая, шлепая туфлями и волоча юбку со скучающим видом, и т.д. -- можешь сама подобрать примеры. Но от этого зависит вся твоя дальнейшая сцена, весь ее тон. Только помни: ты не только потому вошла на сцену, что это понадобилось автору, а потому, что ты что-то делала за сценой, чем-то жила, -- вот эту-то жизнь и принеси на сцену.
Все ее указания и советы всегда были проникнуты духом жизни и правды, и беседа с ней всегда была интересна, говорила ли она о прошлом или живо и остроумно обсуждала театральные события. Одна маленькая слабость у нее была: она, в сущности здоровая для своих лет и полноты женщина, ужасно любила говорить о своих болезнях и воображала, что они все у нее есть. Выходя в гостиную, она иногда с торжествующим видом сообщала, как будто что-нибудь приятное: "Ну вот я опять всю ночь не спала!" Или: "У меня приливы, шум в ушах -- я вам ручаюсь, что у меня больное сердце!"
Так что мы все старались с этого конька ее как можно скорее свести. Для этого стоило заговорить о театре, интерес к которому она сохраняла до последних дней своей жизни.
Перед сценой Малого театра у Н.М. есть еще одна заслуга, и такая, что, если бы не было других, одной этой было бы довольно, чтобы навсегда запомнилось ее имя: Н.М. открыла, угадала и дала Малому театру звезду первой величины -- М.Н.Ермолову. В истории театра всем известен рассказ о том, как Н.М. в свой бенефис взяла ставить пьесу Лессинга "Эмилию Галотти", где играла роль герцогини Орсини. Артистка, которая должна была играть Эмилию Галотти, молодая тогда Позднякова (Г.Н.Федотова) заболела, говорили, что болезнь была вызвана желанием испортить бенефис Н.М. Бенефициантке предложили выбрать среди молодых актрис, но она подходящей на эту сильно драматическую роль не видела среди них. У Н.М. бывала по праздникам воспитанница балетной школы, которая и рассказала ей, что у них в балете есть необыкновенно способная девочка, Машенька Ермолова, и что она "необыкновенно играет". Н.М., у которой выхода не было, решила "попробовать" ее. Она поехала в балетную школу, велела привести себе Ермолову -- тогда еще неловкую, застенчивую, безнадежно неспособную к танцам 16-летнюю девочку с глубокими глазами и глубоким голосом, и что-то, видно, в этих полудетских глазах заставило ее "поверить". Она дала девочке роль, велела ее обдумать, выучить и прочесть ей. Через несколько дней чтение состоялось. После первого же монолога Н.М., взволнованная и со слезами на глазах, воскликнула:
-- Вы будете играть Эмилию!
Так день ее бенефиса стал первым днем появления на сцене той, кто долгие годы была потом светом, радостью и вдохновением Малого театра. И, верно, не раз в глубине души Г.Н.Федотова пожалела о своем отказе от роли, которым приобрела себе затмившую ее соперницу...
Н.М. до самой своей смерти оставалась другом и учительницей Ермоловой. В первые годы деятельности той, пока гениальный талант не пробил косности и окаменелости "начальства" и сценической рутины и не завоевал Москвы, она была поддержкой и защитой артистки.
Редкий это пример -- чтобы стареющая первая актриса со слезами приветствовала молодую, чтобы отрекающаяся от трона королева отдавала корону радостно: и этого одного, мне кажется, довольно, чтобы понять, какая редкая и исключительная артистка была Н.М.Медведева.
Мария Николаевна Ермолова
Когда, бродя по Москве, я заходила в церковный домик Спасского переулка и видела маленькую лачужку, в которой прошли первые годы жизни Марии Николаевны, я невольно думала, что жившему там когда-то скромному театральному суфлеру Николаю Алексеевичу Ермолову и в самых смелых мечтах не представлялось того величия, которого со временем достигла на русской сцене его дочь.
Он страстно любил театр и с самых юных лет уже предназначил ее для сцены.
В первый раз Ермолову вынесли на сцену на руках трехлетней крошкой в какой-то мелодраме.
В следующий раз ребенком лет четырех она сказала на сцене свою первую фразу... Она сама рассказывала мне про это. Не помнила ни содержания пьесы, конечно, никаких других обстоятельств, но самую фразу помнила отчетливо:
-- Мама, дай тете, что она просит.
И в этой фразе, как в амфиоксе первобытных времен, таились все биологические зачатки человека -- таились все возможности, все образы, которые Ермолова принесла на сцену русского театра.
Маленькой девочкой она постоянно сидела с отцом в пыльной суфлерской будке и жадно смотрела на сцену... Когда она немного подросла, ее отдали в балетное училище. Она простилась с заросшим одуванчиками двором, на котором играла с младшими сестрами, и поселилась в школе. Балетная школа была в то время единственным театральным училищем: драматического -- не существовало. Балетных учеников выпускали в случае надобности в драматических ролях и способных принимали в драму. В школе девочек кое-чему учили. Инспектором школы был Обер, а дама его сердца, м-м Либеро, заведовала школой. У них был и учитель французского языка Сент-Аман, он хвалил девочку, когда она декламировала ему стихи, и находил, что у нее "много души". Учителя у них были убогие: один из них, например, уверял их, что сталактитовые пещеры -- это такие пещеры... в которых "сто локтей" длины... и т.п.
Но все же тогда уже были 60-е годы, и даже за крепкие стены казенного здания, куда прежде только удавалось проникать любовным запискам обожателей из золотой молодежи да мечтам о романах, каретах и жемчугах, начало достигать веяние совсем других настроений. Правда, часть школы по-прежнему висела на окнах, наблюдая за тем, как к находившемуся рядом ресторану подкатывали балетоманы, перемигиваясь с поклонниками и восклицая: "Да, девицы! Вот ужас! Мой промчался мимо!" или "Да, девицы! Вот душка офицер, я готова его обожать!" Но образовалась и другая серьезная группа -- между прочим, Карасева, "лидер" школы, "народница" (поскольку балетная воспитанница могла быть "народницей") и та самая родственница Н.М.Медведевой (Семенова), которая подала Н.М. мысль занять Машеньку в бенефисе. В этой группе были горячие поклонницы Машенькиного таланта. Часто у себя в школе, после того как они видели в театре Надежду Михайловну, умиравшую в традиционном белом платье, они устраивали в дортуаре спектакли, и Машенька в белой ночной рубашке изображала мелодраматические сцены, копируя Н.М., -- а потом, отчасти под влиянием нового учителя словесности, они стали читать и разыгрывать и серьезные вещи, например "Марию Стюарт", и ее, конечно, досталось играть Марии Николаевне, причем для костюма, как она рассказывала мне, взята была у няньки Степаниды черная юбка.
Очевидно, уже тогда было что-то особенное в этой девочке, что для подруг не было большего удовольствия, чем слушать Машенькину декламацию. Но, когда ей было лет 13, Николай Алексеевич в свой бенефис выпросил дать ей рольку, и ей дали роль Фаншетты в водевиле, кажется, "12 невест и ни одного жениха". Она вышла на сцену робко и неловко. Вдобавок у нее нарывал палец и завязан был белой "куколкой", что ее очень смущало. Да еще отец не позволил ей гримироваться, и она была бледна как смерть, рядом с другими накрашенными "невестами". Это удивительное лицо, призванное изображать трагедию, понятно, никуда не годилось для водевиля. Она не была "хорошенькой", она была... только "прекрасна": но этого еще никто кругом не отгадал, кроме нескольких восторженных девочек. Ее глубокий, низкий голос тоже совершенно не подходил к порхающим водевильным куплетам, как и ее лицо юной Сивиллы, -- и дебют ее был неудачен, к большому огорчению отца, который знал, что и к балетным танцам она неспособна. Самарин резко отозвался об ее бездарности, отказался с ней заниматься... и казалось, кроме танцев "у воды" (на заднем плане, куда ставили самых неспособных танцовщиц), ей ничего не оставалось. Но судьба в лице ее подруги Семеновой решила иначе... Как я уже рассказывала, художественное чутье Н.М. выделило Машеньку, и таким образом случайность и каприз Федотовой дали русской сцене эту жемчужину. Безвестная 16-летняя ученица штурмом взяла Москву. Я еще застала очевидцев этого изумительного спектакля. Для описания его подробностей отсылаю к биографии М.Н., но все мнения сводятся к одному: "Что-то небывалое по силе и таланту". И при этом ей не было 16 лет.