В то время в Москве был обычай развозить по домам благочестивых москвичей из купечества считавшуюся чудотворной икону Иверской Божией Матери. Возили ее в таком же допотопном рыдване, как и актеров, причем перед иконой горела свечечка... И вот одной из излюбленных шуток М.П.Садовского было зажечь восковую спичку и держать ее перед собой. Прохожие, видя в зимних сумерках карету, в которой мерцал огонек, принимали ее за карету с Иверской, и богомольные салопницы останавливались при ее проезде и крестились и кланялись, а М.П. от души хохотал.
В огромных боковых карманах карет кучера держали запас хлебных корок, и, когда приходилось ехать в гору, в каком-нибудь Козьмодемьянской переулке, кучера вставали с козел и шли впереди лошадей, приманивая их коркой хлеба -- единственное средство, которым можно было заставить подняться в гору старых росинантов...
У каждой кареты был свой маршрут, они заезжали за теми артистами, которым было по дороге, и привозили в театр от 4 до 6 человек. И сколько в этих старых колымагах происходило объяснений и примирений, сколько торопливых рукопожатий, а иногда и беглых поцелуев при слабом свете уличных фонарей... Сколько стараний прилагалось и сколько двугривенных давалось кучерам, чтобы сначала заехать за "ней" или отвезти "ее" после всех других. Сколько также там бывало зевоты и потяготы, а подчас и засыпал в ней от усталости какой-нибудь старый комик, и кучеру приходилось слезать у особнячка в переулке и расталкивать сладко спящего: "Михал Провыч, приехали..."
Эти кареты, пропитанные и тонким ароматом любимых Ермоловских духов "Дафнэ", и запахом Горевских сигар, -- сколько они могли бы рассказать интересного! Но они были упразднены, проданы. И кто знает, каких больных, каких арестованных они возили впоследствии вместо тех магов и волшебников, которым имя было "Артисты Малого Театра..."
Как непохожа была тогдашняя "артистическая семья" на теперешнюю! А Малый театр особенно имел свою, ему одному присущую физиономию. Уклад театра, уклад и домашней жизни артистов был крепкий, семейственный, еще не расставшийся с какой-то старомодной патриархальностью, в которой была своего рода прелесть. В Малом театре артисты служили из поколения в поколение: театральные семьи -- Ермоловых, Щепкиных, Садовских, Федотовых, Музилей и пр. и пр. были чем-то неразрывно связанным с Малым театром преемственностью своей. Родственников было так много, что когда поступила в театр окончившая училище ученица Кузина, то шутили, что в афишах ставят теперь уж просто "кузина", не упоминая даже -- чья и как ее фамилия.
Старики старились -- а на смену им подрастали дети, а там являлись и внуки, и все это с первых дней жило интересами Малого театра, не мысля себя вне его стен. Даже курьеры и сторожихи и те служили по полувеку, и в мое время там были старики, помнившие Щепкина, Шуйского и т.д.
Большинство артистов тогда все еще, как велось в старые годы, выходили из крестьянской или мещанской среды, из разночинцев, -- часто это были дети суфлеров, бутафоров, капельдинеров. Если не они, так их отцы или деды были "из простых", как, например, Щепкин, как дед Ермоловой, мать Медведевой, дед Турчаниновой и др. И благодаря этому в их семьях существовал еще простой московский уклад.
Играли -- и отдыхали. По субботам и под праздники не было спектаклей, "чтобы можно было ходить ко всенощной". Не играли и Великим постом. И ходили в церковь, и говели... верили разным приметам: например, Никулина, у которой в доме была необычайная чистота, горевала, что не может с этим совместить черных тараканов "на счастье", и, где ни попадался ей в чужом доме черный таракан, -- просила дать ей его "в коробочку" и увозила его на развод, но так и не удалось ей этого добиться. А старик Дурново боялся чертей и все кругом себя скрещивал, не только выходя на сцену, но даже садясь за карты, сдавая их своей жене, приговаривал, делая в воздухе мелкие крестики: "Христос с тобой, жена моя!"
По субботам любили отправляться в Центральные бани, напротив Малого театра, и мылись докрасна, а любители даже и парились, поддавая на полок "мятки", и тут же пили холодный ядреный квас. По воскресеньям пекли пироги, не представляли себе масленицы без блинов, а чистого понедельника без кислой капусты. В свободные дни молодежь устраивала балы и маскарады с костюмами из цветной бумаги, а старшие садились в "винтик" или в "рамсик". Не было ни телефонов, ни электричества: во всех комнатах было светло, потому что горели керосиновые лампы. Время от времени они коптили. Вернувшись домой из театра, хозяева находили тучи черной копоти и ехали к знакомым ночевать, устраивая из этого веселый пикник.
Любили, конечно, иногда и покутить, но в общем невинно. Собирались к "Мартьянычу" есть осетрину или к Тестову на расстегаи и поросенка. Молодежь не знала ни кокаину, ни морфию, ни эфиру: в лицах у молодых женщин не было никакой загадки, и почти все они своевременно выходили замуж и становились верными женами и хорошими матерями. Нравы в театре были строгие. Помнится, как один актер, красавец и пользовавшийся славой донжуана, играя лакея и подавая по пьесе калоши хорошенькой молодой актрисе, позволил себе ущипнуть ей ножку. Она в слезы, пожаловалась режиссеру, дошло и до директора -- и актеру хоть в отставку подавай! Долго об этой истории говорили и в театре, и около него: так были возмущены его обращением "с товарищем по сцене и во время игры". Что делалось за стенами театра -- никого не касалось; но за кулисами соблюдалась большая строгость нравов, и уборные никогда не служили ни местом выпивок, ни иных развлечений, как это допускается теперь.
Старушки во главе с великолепной Н.М.Медведевой жили по старине, с приживалками, барскими барынями, моськами и пр. По большим праздникам к ним на поклон съезжались младшие артисты, а по субботам под воскресенье и в праздники у них собиралась молодежь из школы, из балета: родственники, воспитанники, стипендиаты и пр. Каждый и каждая непременно кого-то "прикармливали" из молодежи, кому-то помогали, учили и выводили в люди. Как, бывало, еще у Щепкина всякий день меньше сам-двадцать за стол не садились, так и теперь редкая семья жила только для себя: царили хлебосольство и старинное радушие.
Генеральные репетиции и премьеры были чем-то вроде интимных праздников культурной Москвы. Тут можно было видеть "всю Москву". Красивый, плотный профессор Веселовский с переводчицей-женой и поэтом-сыном, добродушный профессор Стороженко с красоткой дочерью, оперный певец Корсов, "последний джентльмен в опере", как его называли, подтянутый, с нафабренными усами, но прекрасный артист и образованный человек, с бывшей знаменитостью, контральто Крутиковой, похожей на графиню из "Пиковой дамы", "Русские Ведомости" в лице "серебряного" дедушки Саблина, приходившего в театр в мягкой рубашке, и корректного Соболевского. "Русская Мысль", представленная Гольцевым и Лавровым -- основателем журнала, из купцов, человеком большой начитанности и хорошим переводчиком, долговязый Куманин, тоже из купцов, и говорливый Боборыкин со знакомой всем лысиной, постоянно попадавшей в карикатуры, и изящный Урусов с барственным видом и больной ногой, опиравшийся на трость, и мягкий, скромный А.П.Чехов в пенсне -- все, знакомые друг с другом, спорящие, оживленные, раскланивающиеся направо и налево. В ложах бенуара и бельэтажа восседало именитое московское купечество -- все эти Хлудовы, Морозовы, Востряковы, Найденовы и пр., бравшие себе жен обыкновенно "за красоту". Московские красавицы -- большей частью статные, темнобровые, без петербургской томности и загадочности, цвели, как пышные цветы, в туалетах работы славившейся тогда Т.С. Войткевич, одевавшей "Марью Николаевну". Тоже интересный московский тип: начала свою карьеру с того, что босенькой девчонкой в Нижнем булавки у портнишки подбирала, а потом гремела на всю Москву, дружна была с артистами, художниками, ездила каждый год в Париж, жила открыто и широко, со своих купчих брала, не стесняясь, а зато артисткам давала и неограниченный кредит, и совсем другие цены из-за страстной любви к искусству, вложенной в ее широкую натуру. После каждой пьесы, для которой она шила Марье Николаевне туалеты, к ней приезжали несколько дам заказать "точно такое же платье, как у Ермоловой в 4-м акте", мало принимая в соображение, что то, что было прекрасно на божественной фигуре Ермоловой, может совсем иначе выглядеть на какой-нибудь восьмипудовой красавице...
После театра иногда ездили к Яру или в Стрельну, слушать знаменитую Варю Панину. Цыган Москва любила... Меня с ними познакомил дедушка Саблин, бывший моим Виргилием в Москве. Но цыган любили и Пушкин, и Апухтин, и мне они казались пережитком прошлого века, их пение волновало и совсем не напоминало так называемые "цыганские романсы", а Варя Панина была большая артистка. Ее то унылые, то жгучие напевы, ее низкий, почти мужской голос производили сильное впечатление.
Часто собирались у кого-нибудь из литераторов, у Урусова, у Тихомирова -- редактора "Детского Чтения", серьезного и хорошего детского журнала, где писали все "настоящие писатели". Все это было ново для меня и после моего провинциального Киева захватывало страшно.
Хочется вспомнить некоторые из тогдашних образов... Начну с Н.М.Медведевой.
Надежда Михайловна Медведева
Когда я еще девочкой познакомилась с Н.М., она была уже старухой. С Щепкинской семьей ее связывала многолетняя дружба: она была ученицей Щепкина, очень любившего ее, в его доме она провела много счастливых и веселых дней и впитала все его традиции и уроки.
Я помню ее величественной, грузной старой дамой. Полна она была необычайно, так что дядя Сережа, любивший пошутить, уверял, что, когда она купается в Мазилове, где она любила жить по летам, то небольшой Мазиловский пруд выходит из берегов. Я в детстве верила этому и все бегала смотреть, как это бывает, но мне ни разу не удалось поспеть к той минуте, когда она входила в воду!
Лицо у нее было из тех, что к старости становятся красивее: в молодости, по отзывам знавших ее, ей не хватало красок и огня. У нее были приятные черты, умные, выразительные глаза, волосы, гладко причесанные на пробор, всегда прикрыты каким-нибудь черным кружевом, "фаншончиком", или наколкой. Шелковые платья, облегавшие ее массивную фигуру, темные, солидные, и вместо брошки какой-нибудь брильянтовый знак или царский подарок. Она была довольно неподвижна, благодаря своей полноте, но зато ее разговор, ее смех и интерес ко всему окружающему были в ней полны оживления, и в этом тяжелом теле жил легкий и живой дух.
Впрочем, преобладающим выражением у нее всегда было величественно-благожелательное, и мне в детстве казалось, что такими должны быть старые королевы в волшебных сказках.
Все кругом нее было так же массивно, прочно и по-своему красиво, как она сама. В гостиной стояла крытая шелком мебель той эпохи, которую англичане называют "эпохой королевы Виктории". Не старинная, но старомодная. Висели портреты Щепкина и других ее знаменитых современников и стояла стеклянная горка, полная всевозможных подношений, где наряду с золотыми венками, серебряными бюварами и пр. бережно хранились фарфоровые куколки и старинные чашки с пестрыми цветами. Но самым очаровательным старинным предметом во всем доме была Акулина Дмитриевна, мать Надежды Михайловны, прелестная старушка с белыми букольками, выбивающимися из-под белоснежного плоеного чепчика, с зеленым "зонтиком" над глазами (к последним годам своей жизни она совсем ослепла), в белых распускных кофточках. Она жила в небольшой комнатке рядом с гостиной, неизменно сидела в своих глубоких вольтеровских креслах с вязаньем в руке, и ей не хватало только прялки, чтобы как две капли воды походить на старую волшебницу из "Спящей красавицы". Я любила забегать к ней: после гостиной, где раздавались голоса молодежи, где Ленский читал новую пьесу или юная Дуничка Турчанинова пела своим очаровательным голосом новые романсы, где все было полно жизни и оживления, в ее комнатке охватывала странная тишина почти мистического очарования. Я ведь знала, что она родилась в 1796 году, в том самом XVIII веке, который так занимал и волновал нас, детей XIX века, гораздо больше, чем детей XX века волнует XIX.
Помню, как-то раз у Н.М. за столом читали вслух "Старую Москву" Пыляева. С нами сидела и бабушка Акулина Дмитриевна. Там есть, между прочим, описание приезда императора Александра I в Москву и дававшихся по этому поводу празднеств. Не помню точных слов, но было там написано, что, мол, "воспитанница такая-то удостоилась петь и плясать перед его величеством" (кажется, "Ах вы сени, мои сени") и была весьма одобрена высочайшими гостями. И вдруг из уголка раздался спокойный старушечий голос:
-- И все он врет: одобряли меня, это точно, но пела я "Я пойду, пойду косить"!
Помню, какое на меня тогда произвело впечатление это живое свидетельство истории...
Когда мы, молодежь, заходили к ней в комнату, она была всегда очень приветлива и ласкова и рассказывала нам интересные вещи: как в 1812 году их школу вместе с театром всю вывезли "от француза" в Кострому, как в Костроме они играли в губернаторском доме...
Акулина Дмитриевна там и выдвинулась своими способностями. Одна из тех "Акуль", "Луш" и "Параш", которые красовались Псишами, порхали зефирами и пели любовные жалобы пастушек, -- она была и хорошей певицей, и танцовщицей, участвовала в операх, и в балетах, и в драме -- идеал, к которому понемногу возвращаются современные артистки. Она была любимицей публики и в свое время даже получила от Александра I брильянтовый фермуар, о чем вспоминала с гордостью. Но "по слабости здоровья" рано покинула сцену -- лет в 26--27. Это слабое здоровье не помешало ей дожить до глубокой старости. Она была ровесницей германского императора Вильгельма, и у нее была маленькая слабость: она почему-то решила, что умрет с ним в одно время, поэтому она очень интересовалась состоянием его здоровья и его самочувствием, и ее зять любил иногда подразнить старушку, рассказывая ей, например, как на параде под Вильгельмом взбесилась лошадь и чуть-чуть не сбросила его. Старушка волновалась, сердилась и говорила:
-- Экой какой, ну можно ли быть таким неосторожным! Сумасброд, право, сумасброд!
А ее утешали:
-- Но, бабушка, вы же на параде верхом не ездите! Смерть его, однако, от нее скрыли. Она пережила его и тихо скончалась в тихий летний вечер, не дожив всего 10 месяцев до ста лет!
Благодаря ей Надежду Михайловну в свое время приняли в балетную школу не как чужую. Рассказывают, что, когда ее привели в школу, со сцены как раз уходила тогдашняя знаменитость Надежда Репина.
Директор посадил малютку на стол и сказал:
-- Ну вот одна Надежда уходит от нас, а другая приходит к нам!
Надежды Н.М. оправдала и стала первой актрисой. Щепкин занимался с ней. Она переиграла все первые роли в тогдашних драмах, а особенно в модных в то время мелодрамах. Играла она все больше вещи "жестокие", например, "Серафиму Лафарж", в которой ей приходилось из гроба вставать, и т.п. Сколько раз она на сцене топилась, сходила с ума, стрелялась и была убита, -- она сама, смеясь, говорила, что сосчитать не может. Из гроба "просто" не встанешь, и потому видевшие ее в молодости вспоминали ее всегда в белом, с распущенными волосами и слегка напыщенной манерой говорить. Ее полная и в молодости фигура не могла немного не мешать впечатлению, и поэтому общий голос был, что, несмотря на ее большое дарование, она только с переходом на пожилые и старые роли "нашла себя". Тут в ней открылась и та щепкинская простота, которую он старался вложить в нее и которой трудно было проявляться в ходульных ролях прежнего репертуара, и тот неподражаемый юмор, которому в них тоже нечего было делать, и масса новых возможностей дала ее таланту заиграть и заблестеть всеми переливами. В молодые годы она не могла дать всего того богатства, которое развернула она в ролях старух, где благодаря ее наблюдательности и острому проникновению не было границ разнообразию и жизненности созданных ею типов.
Кто видел ее, например, в Хлестовой в "Горе от ума", сошедшую со старинной гравюры, воплощение грибоедовской Москвы, в Мурзавецкой из "Волков и овец", этом русском Тартюфе, в черных одеждах ханжи и лицемерки, в Гурмыжской из "Леса", бывшей львицей, жадно цепляющейся за остатки женской жизни, чувственной, злой и сентиментальной, тот вообще ничего совершеннее в этой отрасли не видел. Как бы ни была посредственна пьеса, Н.М. из того лица, которое играла, всегда создавала живую жизнь и заставляла верить в радости, горести, слабости своих героинь. Не перечислишь все образы, созданные ею, и их разнообразие, включительно до библейски трогательной матери в "Уриель Акосте" и слепой в "Побежденном Риме", поднимавшейся до настоящей трагедии. И в трагедии, и в драме, и в комедии она всегда находила верные тона. Но об этом надо бы писать не в беглых заметках: это достояние историографа театра. Жаль, что Н.М. ушла из жизни, не оставив всех своих концепций записанными, подробно разобранными: тогда об этом не думали. Теперь -- думают, но второй Н.М. уже нет...