Так вот, фигура Ермоловой в виде статуи, в белых одеждах, с мраморным лицом, как-то особенно освещенная, так, что казалась словно изнутри озаренной алебастровой вазой, была изумительно прекрасна и могла бы служить моделью Фидию и Праксителю.
Но особенно часто вспоминала я эту фигуру, когда смотрела на М.Н. в жизни. Какой бы я ни видела ее за долгие годы нашего общения: веселой или печальной, в домашней обстановке или в обществе, -- никогда я не могла мысленно отделить ее от прекрасной мраморной фигуры сказочной царицы, как она стояла там, -- не статуя и не смертная женщина, не обыденное существо. Я вовсе не хочу сказать, что она была холодным мраморным созданием. Но вот в жизни я знала многих артисток, художниц, певиц, всяких известностей и знаменитостей: и все они были прежде всего обыкновенные, обыденные женщины, только одаренные каким-нибудь талантом. И женщина в них всегда брала верх над артисткой. Мария Николаевна же -- это была прекрасная оболочка только для своего великолепного гения, какой-то "небесный дух, прикованный к земле". У нее не было ни одного свойства, составляющего неотъемлемую принадлежность почти всякой артистки: самоуверенности, самолюбования, честолюбия, зависти никогда, ни в каких случаях нельзя было найти в ней, ни в каких положениях. Ее "скромность" вошла в пословицу, но это была не скромность, не сознательно воспитанное в себе настроение, а врожденное благородство и целомудрие, подобных которым я не встречала в театральном мире никогда, да и никто, я думаю. Вот уж к кому подходило выражение "не от мира сего"! Я не знаю другой женщины, которая так равнодушна была бы к вещам, к нарядам, к какой бы то ни было собственности.
Ее муж был известный адвокат и очень богатый человек, но она как будто и не чувствовала этого. Жила всегда на свои заработанные деньги и в своем доме была точно гостьей, а не хозяйкой. Вообще она жила по-настоящему только на сцене, в своих произведениях, в тех образах, которые она воплощала.
Москва эпохи моей молодости преклонялась перед нею от мала до велика. Толпы молодежи ждали ее у театрального подъезда, чтобы уловить ее взгляд, когда она приезжала в какой-нибудь ресторан, все бросали свои дела, чтобы посмотреть на нее, если она входила в какой-нибудь магазин, приказчики покидали всех остальных покупателей и служили ей, как королеве. Громадной популярностью она пользовалась и среди низших мира сего: театральных служащих, прислуги и т.д. -- и это уже не только благодаря своему таланту, а благодаря полному отсутствию надменности, манере обращаться с людьми и своей доброте. Ее обращение со всеми было одинаково -- от московского генерал-губернатора до последней театральной сторожихи; для меня в этом признак необычайной душевной благовоспитанности, никогда она ни перед кем не заискивала, не льстила, хотя бы это был человек, от которого все зависело, как в ее молодости от Островского, например, долго не склонявшегося перед безусловностью ее таланта под влиянием других актрис. Солгать или покривить душой она физически была неспособна. Вместе с тем ни для кого у нее не было презрительного, резкого тона. Она была она и ни для кого не изменялась.
О доброте ее стоит сказать отдельно. Это не была обычная, общепринятая доброта и даже не была доброта активная. М.Н. никогда не выискивала бедных, не шла навстречу несчастным, -- активность ее целиком уходила на творчество. Она, скорее, как-то бессознательно отмахивалась от лишних неприятных впечатлений, тяжелых сцен и т.д., но делала это не из сознательного эгоизма, а из какого-то инстинкта самосохранения, чувствуя, что ее всегда трепещущая отвлеченными, воображаемыми, но от этого для нее не менее живыми человеческими страданиями душа не выдержит прикосновения еще и к действительным страданиям; что всегда туго натянутая струна может оборваться. Однако стоило чьему-нибудь не только несчастью, а просто затруднению попасться на ее дороге, поднять голос, заговорить о себе -- как она немедленно делала все, что было в ее возможностях.
Как сказочная королева, она рассыпала милости направо и налево, не спрашивая, стоит ли этого человек или нет, не делая разницы между своими и чужими, достойными и недостойными, как солнце, что одинаково светит на злых и добрых. И не ждала, и не хотела благодарности, так как это делала не потому, что хотела, старалась, а потому, что не могла поступить иначе. Стоило ей услышать, что какой-нибудь горничной в гостинице не хватает нескольких десятков рублей, чтобы выйти замуж, она их, давала; что какой-нибудь курсисточке не хватает на взнос за право учения -- она платила за нее. Этим часто пользовались люди плохие, громко говорившие о выдуманной нужде и получавшие по своим просьбам, и, наоборот, может быть, от этого страдали близкие даже ей люди, которые не умели и не хотели просить. Но уж такова она была: вдумываться за кого-нибудь в его психологию она не умела, привыкнув иметь дело с психологией, написанной черным на белом или высказанной ясными словами.
Это, пожалуй, единственное свойство, мешавшее М.Н. быть совершенством; пожалуй, оно и было-то у нее только потому, что совершенств не может быть в природе...
Частная жизнь М.Н. шла как-то по инерции. Она -- с неохотой, правда, -- бывала в обществе. Я не помню ее иначе, как молчаливой, зябко кутающейся в ангорский платок, смотрящей глазами "из другого мира" на окружающих. Она немногословно отвечала на вопросы и никогда не задавала их. Никогда не говорила лишних и банальных слов, ненавидела лесть: даже от самых искренних восторгов боязливо сторонилась, точно не хотела благодарности за то, в чем была "не виновата", так как играла так не потому, что хотела, а потому, что иначе не могла.
В доме у нее, как это всегда было, находились люди, для которых "не было пророка во отечестве своем". Истеричная, грубая сестра ее мужа -- тип патологический, помесь Щедрина и Достоевского -- относилась к ней странно, имея от нее неограниченное баловство и доброту, "кусала руку, кормившую ее". Постепенно забрала в свои руки хозяйство, домоуправление, систематически развращая и подкупая прислугу. Старалась какими-то мелочами словно отмстить ей за величие. Стоило М.Н. в неурочный час захотеть чаю -- его не находилось в доме, попросить лимон -- оказывалось, что за лимоном некого послать, -- это в доме, где было до 18 человек прислуги...
Ее дочь, жившая после замужества отдельно от нее, возвращаясь домой, иногда плакала, видя, каким недостатком заботы и внимания окружена М.Н. в собственной семье. Эта любимица Москвы, служить которой многие почли бы за счастье... Но М.Н. не плакала: она просто не замечала мелочей. Царственно "проходила мимо", как проходила и мимо почестей и поклонения, идя своей, ей одной понятной, дорогой. Криков, гнева, рыданий -- всего, что она так щедро расточала на сцене, напрасно стали бы ждать от нее. Так как-то изумленно взглянет -- и смолчит.
Свои редкие досуги она заполняла не выездами и развлечениями, а чтением, иногда -- переводами, так, например, перевела одну вещицу Терье "Бигаро" -- историю бесприютного, как теперь говорят, беспризорного мальчугана, которая была издана в ее переводе. Кроме того, -- совершенно неожиданная улыбка на этой трагической маске, -- она иногда писала стихи, почти исключительно юмористические, главным образом для своего маленького внука. Читать она любила Диккенса, Вальтера Скотта, Эберса... все вещи спокойные, точно вознаграждая себя за трату нервов на сцене.
Когда она стала стареть -- около пятидесяти лет, она решила, что ей пора перестать играть роли героинь, и сообщила свое решение в дирекцию, причем прибавила, что так как она не будет больше нести репертуара, то она просит, чтобы ей наполовину сократили жалованье. Николай II оказался не таким джентльменом, как его отец по отношению к Медведевой, и ее просьбу "уважили". Должна лишь сказать, что, пока это прошло инстанции, тогдашняя контора получила ассигновку на все ее жалованье, и половина его пошла в карманы начальства. Черта чиновничьих нравов. Все это происходило к великому негодованию М.Н.Савиной, видевшей в этом совершенно нежелательный прецедент. Знаменитая петербургская артистка, в свои 50 лет еще чаровавшая, блиставшая и не отказавшаяся от молодых ролей до самой смерти, да и выглядевшая со сцены совсем молодой, так же как и М.Н., приезжая в Москву, шутливо пробирала М.Н. и, возмущаясь, говорила своим характерным, "в нос", голосом с неподражаемой интонацией:
-- Да что же это такое за московские актрисы! В такие годы, когда другие штурмом публику еще берут, они сидят у себя за печкой и орехи грызут!
Действительно, у М.Н. в гостиной был любимый уголок у самой печки, а перед ней для приходящей детворы и молодежи из родственников на столе стояло немудрое угощение -- орехи и пряники. Савиной, привыкшей к обстановке петербургских "файф-о-клоков", это должно было показаться очень забавным.
У мужа М.Н. были два имения, одно -- настоящий тургеневский уголок, но жизнь помещицы была чужда ей. Она предпочитала уезжать для отдыха за границу или в Крым, а еще любила крохотную лачужку под Москвой, во Владыкине, где жили ее старики родители до своих последних дней и где она проводила до последних лет летние месяцы. В своих поездках за границу она тоже жила отшельницей, не ища и не поощряя знакомств, а всецело отдаваясь необходимому ей отдыху и бесконечным прогулкам, -- она была неутомимый ходок.
В личной жизни М.Н. не была счастлива, и, думая о ней, я всегда вспоминаю приведенные мною слова Сафо:
"Я ставлю сладкий жизни кубок -- и я его не пью".
Когда приходила земная жизнь и ставила перед ней этот сладкий кубок личного счастья, -- она поступала, как великая Сафо: она его не пила. У М.Н. был свой кодекс нравственности, почерпнутый из двух источников: необычайно патриархальной семьи (отец ее был большой ригорист, а мать -- женщина старинной добродетели) и из романтизма тех вещей, которые она играла. Это был кодекс большого благородства с повышенной требовательностью к себе и другим, часто очень мешавший в современной жизни. С годами все больше выступало первое начало; а роковой поворотный пункт в ее жизни -- такой же, как тот, после которого Сафо бросилась в волны Эгейского моря, ее заставил так же, без оглядки, кинуться в пучину мистической религиозности, с той же идеей искупления -- как у Сафо...
* * *
Мир М.Н. все больше суживался с годами, пока из всего большого мира, большого города, большого дома не осталась одна ее большая комната, в которой она находится безвыходно, окруженная уходом и любовью (дочь живет теперь с ней), погруженная в свои, ей одной понятные думы. Эта комната, может быть, теперь одна такая осталась во всей Москве... В ней, в окружении "старого быта", тихо догорает великая артистка. В Музее Бахрушина хранятся золотые латы Иоанны д'Арк и умолкшая лира Сафо. А в этой комнате почти ничто не выдает следов театральной жизни. В ней все нетронуто за последние 20 лет: на месте старые иконы, старые портреты, на местах старая няня и верная спутница этих 20 лет жизни М.Н. Александра Александровна, тот же священник приходит иногда служить молебны, и за этими молебнами страстно плачет М.Н. -- так, как когда-то плакала Ермолова на сцене и никогда не плакала в жизни.
* * *
И когда мне случается войти в такую минуту в ее комнату, с цветами и лампадой у киота, со спущенными белыми занавесками на окнах, за которыми зеленеет и шумит Тверской бульвар и мимо которых несется быстрая, оглушительная жизнь современности, и увидеть эту уходящую от нас королеву, единственную, которую Революция не захотела лишить ее трона, уходящую от нас так смиренно, безмолвно и терпеливо, в моей душе наряду с восторженной благодарностью за прошлое поднимается благоговейная грусть.
* * *
Я не успела еще сдать в печать этого тома, как настал тот день, которого мы и ждали и боялись. И хотя мы, в сущности, ждали его весь последний год, с тревогой и тоской следя за ее угасанием, все же он пришел неожиданно и был несказанно страшен... Марии Николаевны не стало.
Никогда не забыть мне той ночи, которую мы просидели у ее постели, -- ее дочь Маргарита, ее верный друг Александра Александровна, В.В.Федоров -- секретарь Малого театра, близкий нам всем человек, и доктор Напалков.
Уже знали, что это конец. И прислушивались к ее дыханию, с хрипом вырывавшемуся из груди, с какой-то надеждой на чудо... Но чуда не свершилось. Дыхание становилось все слабее, прерывистее... Она была без сознания -- так и не проснулась от своего сна, и (как говорит Виглер о Гете) "в дремоте, подобно тому, как Одиссей к брегам Итаки, причалила она к берегам смерти". В 7 ч. 20 м. утра доктор взял ее за руку и сказал: "Конец".
Замерла Маргарита, все время державшая ее за другую руку, -- и никто из нас не мог двинуться, сказать слово. В это время в окно ярко блеснуло солнце, только что вышедшее из-за противоположных домов бульвара, и прямо озарило лицо покойной -- такое строгое, такое скорбное в смерти...
Вся последующая неделя запечатлелась в моей памяти навсегда. Она была насыщена такой патетикой торжественности, скорби и вместе какого-то светлого умиления, что невольно заставляла сопоставлять ее со всем путем творчества М.Н. -- таким благородным, строгим и исключительным.
Эта отрекшаяся от трона королева -- ушедшая со сцены более пяти лет тому назад и для многих бывшая уже почти легендою, -- и после смерти своей привлекала и волновала. Вся Москва всколыхнулась при известии о ее кончине. В дом ее стекались тысячные толпы поклониться праху, так что к вечеру приходилось вывешивать объявление у подъезда, что доступа к праху больше нет: мы положительно боялись, что старинные деревянные лестницы дома не выдержат такого количества народа.
М.Н. скончалась в ночь с воскресенья на понедельник, но хоронили ее только в субботу, так как Малый театр решил отменить спектакль в день ее похорон, а раньше субботы по каким-то соображениям этого нельзя было сделать. И четыре дня гроб стоял в ее бывшей гостиной. Все время кругом него сменялся почетный караул из артистов и служащих театра.
Насколько почетный караул больше производит впечатления, чем монотонное чтение какой-нибудь наемной монашки, я только тут поняла. Эти как бы застывающие в молчаливой скорби фигуры, сосредоточенно и благоговейно охраняющие последний покой умершего, запечатлелись в памяти. И молчание так подходило к великой артистке, бывшей в жизни такой молчаливой. Вообще отметилось: ни громких рыданий, ни выкриков, ни истерик не было ни разу за все время. Целомудренно молчала скорбь и близких, и друзей, и тех, для кого с ней вместе уходила навсегда лучшая страница истории Малого театра. Но такие потрясенные лица, такие глаза... Их не забудешь. Все время прибывали все новые венки и цветы. Служились беспрерывно панихиды. Пел то хор Малого театра, то других. Приходили все новые и новые лица. Артисты Малого театра: друг М.Н. -- А.А.Яблочкина, Е.Д.Турчанинова, М.Ф. Ленин и др., и др. -- не расставались с нами. Не могли уйти от нее. В волнах ладана, застилавшего комнату, я видела скорбные лица и удержанные слезы.
Четыре дня весь дом жил странной жизнью. Что-то делалось... Скульптор Андреев снимал маску с М.Н., приходили фотографы, депутации -- а она лежала строгая и прекрасная, и казалось, что она немного недовольна той пышностью, тем почетом, какими в последний раз окружала ее жизнь.
В пятницу рано утром гроб вынесли в церковь Большого Вознесения у Никитских ворот: церковь, где венчался Пушкин, где хоронили Щепкина. Теперь втройне историческая. Там была торжественная служба, при стечении огромного количества народа, длившаяся с перерывами почти весь день. Оттуда уже в 11 часов вечера состоялся вынос в Малый театр.
Была теплая мартовская ночь, звездная и синяя. Путь колесницы освещался факелами, два оркестра сопровождали ее. Непосредственно за колесницей шли близкие, вокруг которых артисты Малого театра сделали цепь, а за ними -- несметная толпа провожавших, тоже сделав цепь, сохраняя идеальный порядок. Когда колесница, дрогнув, останавливалась перед каким-нибудь препятствием, вся толпа, не в состоянии сдержать разбега, как лавина, накатывалась совсем близко к колеснице -- и тогда раздавалась в ночном воздухе команда Волконского, Ленина, Рыжова -- звучные и сильные голоса артистов и других державших цепь: "Стоп!"... как на корабле... И вся огромная толпа замирала послушно... На Театральной площади -- после остановок у Камерного театра и студии имени Ермоловой, -- где колесницу встречали оркестр и речи, эта толпа должна была влиться в толпу ожидавших процессию у Малого театра.