Всё на свете, кроме шила и гвоздя. Воспоминания о Викторе Платоновиче Некрасове - Кондырев Виктор Леонидович 4 стр.


Советская власть решила применить испытанную методу: чтобы рыбка задохнулась, достаточно слить воду из аквариума – отпугнуть и отогнать от Некрасова всех друзей, приятелей и знакомых. И сильно, надо сказать, в этом преуспела. Для Некрасова это была беда.

Друзей он никогда не осуждал и не позволял их хулить другим.

– Мои друзья плохими людьми быть не могут! – не раз говорил В.П. – На то они и мои друзья!

Поэтому, когда наступили отвратные и тяжёлые для него времена, он отказывался верить, что многие из них согласятся на разрыв. Всегда искал любой повод, ничтожный или даже идиотский, чтобы оправдать бывших друзей. Продолжая не понимать, как можно изменить многолетней дружбе. Горько отмахиваясь от доводов, что у всех есть свои соображения, своя жизнь, семья, проекты, служба. И в один прекрасный момент советская власть вынудила всех их признать, что как это ни обидно, досадно, больно, но Некрасова надо сторониться…

После смерти Лёни Волынского и Исаака Пятигорского и особенно после кончины в 1971 году Зинаиды Николаевны Вика остался абсолютно один. Многие, слишком многие из его старых знакомых и даже друзей не отвечали на телефонные звонки, на письма или даже не замечали на улице, избегали здороваться! Верные, многолетние, любимые друзья! В.П. это очень обижало, он переживал, дёргался, замыкался в себе, совсем потерялся.

Его не печатали, шпыняли на собраниях, бранили на партийных и писательских комиссиях, недоучки поучали, а хамы издевательски ухмылялись ему в лицо…

И говорил он мне как-то грустновато, что надо же, мужик в коридоре ему локоть одобрительно жмёт, дескать, молодец, так держать, а на собрании той же рукой голосует за осуждение. При этом В.П. считал, что имеет дело с какими-то извращенцами, не понимая, что это обычные ухватки советских партийных писателей.

– С тобой могут, – жаловался, – выпивать в буфете и распахивать объятия при встрече, а с трибуны – оплёвывать говном!

А потом оправдываться, удручённо кивая головой, вспоминая о дружбе и о службе…

Наиболее бесшабашные и отчаянные люди произносили слова в его защиту, порядочные помалкивали, выражая сочувствие. Изворотливые заболевали и отсутствовали на собраниях, чувствовали себя счастливо отделавшимися…

В 1969 году я заехал в Киев, едучи в отпуск из армии.

– Ты помнишь, – говорил Вика через несколько лет, – как ты зашёл ко мне вечером, без звонка? Когда ты позвонил, а потом я услышал возглас Гани и топот сапог по паркету? Я подумал, ну всё, за мной пришли! То есть уже тогда, нагрянь кагэбисты ко мне, я бы не очень удивился…

Усадив меня за стол в большой комнате, Вика тогда уселся напротив и закурил. Ганя подала борщ с огромным комком сметаны.

Она благоволила ко мне и с одобрением наблюдала, как я бесшумно ел, не стуча ложкой о тарелку, и отламывал хлеб кусочками. Развязных за столом гостей Ганя не терпела и, бывало, полупрезрительно отзывалась на кухне об ушедшем госте, мол, говорят, талантливый поэт, «алэ исты не вмиэ, повыснэ над тарилкой, кыдь-кыдь – и нема!». На десерт подан был кисель в блюдечке, и принято было попросить добавку, чтоб польстить поварихе…

А утром Виктор Платонович повёл меня на заброшенное и разрушенное еврейское кладбище.

Странный, тоскливый вид являли сотни памятников, лежавших вповалку и вперемежку на земле, как бурелом в тайге. Мы шли по необъятному полю руин, мимо поверженных стел с надписями на иврите, мимо разбитых на куски плит со звёздами Давида и семисвечниками, искорёженных оград, выпотрошенных могил, загаженных склепов с оторванными дверями. Уже сброшенные на землю плиты были старательно расколоты, поставлены дыбом и стянуты в кучи. Обходили осколки керамических портретов, табличек, веночков, шестиконечных звёзд…

Невольно оглядываешься, ждёшь какой-то беды, тишина смущала, хотя чего тревожиться, мы одни…

Трава по колено, тёплый ветерок, шум далёких автомашин… Но жутковато, хотя и ясный день.

Что тут непонятного, спокойно говорил Виктор Платонович, сделали это люди, ненавидящие евреев. Вкладывали душу и силы. Не считались со временем. Но размах этой ненависти не укладывается в голове, прямо-таки страшно…

Сейчас уже не так тягостно, тихо рассказывал В.П., когда мы бродили среди могил, стараясь не наступать на плиты. А вот когда он впервые попал сюда, глаза вылезли из орбит. Пугала беспричинность изуверства. Вандалы? Варвары? Громилы? Просто хулиганы такое не сделают, тут нужен импульс, мощный порыв или приказ! Да и зачем потом оставлять такой ужас, не убирая руины, в назидание, что ли?..

Вика оборачивался, посматривал, мол, что скажешь?.. Он сделал несколько фотографий, на горькую память. Пачку этих фотографий забрали во время обыска и не вернули, несмотря на напоминания. Снимки на экспертизе, отвечали…

Окончательно исключили Некрасова из партии в конце мая 1973 года, на заседании Киевского горкома КПУ.

А началось всё около десяти лет назад, когда после издания некрасовских путевых очерков «По обе стороны океана» в «Известиях» появилась заметка «Турист с тросточкой».

Его вроде бы беззаботные заметки об Америке довели чуть ли не до икоты партийных вышестоящих товарищей. Ничего страшного на первый взгляд, приятный и несколько простодушный рассказ об увиденном в Америке…

Ясное дело, понимающе улыбались умельцы читать между строк, он вроде описывает пороки и язвы капитализма, а на деле приглашает нас сравнивать их нравы и порядки с неповторимой дремучестью нашей социалистической родины.

А Некрасов, рассказывая об Америке, и не думал проводить идеологические диверсии, подрывать основы. Думал, что рассуждает по справедливости – есть с чего брать пример и нам у них, и им у нас. И там, и здесь прекрасные люди, красивые города, раздольная природа и великая литература. Давайте не ругать, а хвалить друг друга, для начала хотя бы фифти-фифти, пятьдесят на пятьдесят…

Это потом он начал понимать, что именно вот такие невинные, казалось бы, кухонные разговорчики о взаимопонимании и мягкие призывы к взаимным уступкам и есть самая страшная угроза для советской власти!

Раньше о Некрасове говорили как о мастере диалога, а теперь открыли в нем умельца междустрочного повествования. За это его и кусали, и облаивали, и рвали в куски.

А благодарные читатели, едва приоткрывшие щелочку на западную жизнь, мельком увидев её набросок, восхищались отважной наивностью и эзоповскими ухватками автора.

Некрасов вспоминал, как в Сталинграде вступал он в партию, веря в правое дело, в великого Сталина, в настоящих коммунистов. Хотел быть как они.

«Вступал с открытым сердцем, с чистой душой».

И дошёл он таким искренним коммунистом до самой Польши, и был тяжело ранен, и вернулся в родной город, и отпраздновал Победу, не сомневаясь, что эту войну выиграл не только наш народ, но и коммунистическая партия…

И теперь, вернувшись из обкома после исключения и полежав на диване в кабинете, он впервые почувствовал некую досаду, которая томила его всю оставшуюся жизнь, в Киеве, Париже, Лондоне или в Осло.

«Почему не бросил этот самый партбилет, давно жёгший тебе грудь, в лицо тем, кого не уважаешь?.. Ну, не бросить, а спокойно положить на стол и сказать: “У нас разные взгляды на многое. И на главное в том числе. Я не могу состоять больше в этой партии”. И как бы все засуетились, забегали бы, просили не делать этого шага, забрать билет обратно… Надо было так сделать, но не сделал. И даже не из трусости. А по глупой уверенности, что надо биться до конца…»

Позже, за границей, Некрасов обескураженно вздохнёт:

– Одним словом – мудак!

Мы не будем столь категоричны, хотя раздражение писателя понять можно…

Подумать только, ещё несколько лет, и умрут все свидетели тех времён, а сами времена будут казаться такими же нереальными и стародавними, какой нам в детстве казалась эпоха, скажем, аракчеевщины…

Гелий Снегирёв

В предотъездные, очень трудные для Некрасова времена одним из самых верных и близких среди малочисленных оставшихся с ним киевских друзей был Гелий Снегирёв, писатель и режиссёр Киевской студии документальных фильмов.

Познакомился я с Гелием Снегирёвым в сентябре 1966 года, вскоре после памятного митинга в Бабьем Яре. Там Некрасов публично объявил, что в этот день в 1941-м было расстреляно тридцать тысяч евреев. За один день!

Открытый роскошный лимузин с тремя киношниками с достоинством подъехал к Пассажу. Машину взяли напрокат для каких-то съёмок, и пока суд да дело, они решили шикануть по Киеву. Позвали Некрасова съездить на студию документальных фильмов. Покрутили носами, когда тот сказал, что без Витьки не поедет, но не возражали.

На студии всем гамузом завалились в просторный кабинет Снегирёва, очень растроганного таким счастливым явлением. Гости выставили принесённые бутылки и закуску, без промедлений выпили и безнаказанно зашумели. Гелий принимал как хозяин, выставил на письменный стол стаканы и тарелки, достал деньги и послал кого-то ещё за бутылкой. И как хозяин, он не мог омрачить благодушие дорогих визитёров нехваткой водки! Или огорчить тоскливым состоянием недоперепоя, как говаривал В.П.

Расстались мы тогда с Гелием счастливыми друзьями, с объятиями и клятвами в верной дружбе…

Что мог сделать Некрасов, видя, как Гелий Снегирёв льнет к нему, старается быть рядом, хочет поддержать его, а заодно, вероятно, и себя самого? Он и сам тянулся к Гелию, стараясь не втягивать его никуда, ни в какие диссидентские затеи.

Естественно Некрасову и в голову не приходило прекратить общение с Гелием. Наоборот, он чрезвычайно ценил их дружбу, радовался его приходам, переживал за семейные ссоры.

Перед отъездом Некрасова их беседы участились. Меня не опасались, и я иногда слушал их разговоры. Гелий говорил безудержно и занятно, а Вика быстро утомлялся от такого словесного потока, слушал рассеянно, хотя и не прерывал. Гелий горячился и всё рассказывал о волновавшем его Спшке визволення Украши – Союзе освобождения Украины, которую в тридцатых годах создало само ГПУ, чтобы потом прозорливо разоблачить эту якобы антисоветскую организацию.

Специально втянули людей в смертельное дело, а потом – бац! – раскрыли заговор! Кто сейчас помнит об этом, а если рассказать – кто поверит? Но сколько под это дело забрали киевских интеллигентов, лучших украинцев. И всех расстреляли, сволочи! А его, Гелия, мама была членом этого союза и, по всему, осведомителем ГПУ!

Вика задумчиво смотрел на киевские крыши. Эта история, вероятно, не была для него особой новостью. Что ты, Вика, помнишь о тех событиях, спрашивал Гелий. Некрасов пожимал плечами, мол, что тут говорить…

В те времена принято было, понизив голос и приникнув телом к собеседнику, сообщить, что пишется кое-что «в стол». Часто разговор на этом и заканчивался, потому что рассказчик, сообщив эту приватную новость, замолкал и на подстёгивающий вопрос нетерпеливого собеседника отвечал мимикой. Мотал головой, закатывал глаза и складывал губки на манер печального Пьеро. Понимавший толк в конспирации собеседник больше не настаивал и начинал мысленно ворошить ящики своего письменного стола, может, там что-то крамольное завалялось…

У Некрасова «в столе» было четыре вещи – «Персональное дело коммуниста Юфы», «Мраморная крошка», «Король в Нью-Йорке» и «Ограбление века». По приезде в Париж «Юфа» и «Крошка» были сразу же напечатаны Виктором Перельманом в его журнале «Время и мы».

Я перепечатал на машинке стыдливо скрываемые вещицы «Король в Нью-Йорке» и «Ограбление века». Вика не хотел их публиковать, слишком уж эти рассказы, на его взгляд, отдавали ребячеством. Потом В.П., вклеив в «книжечку» несколько вырезанных из газет и журналов картинок, попросил переплести. Начертал красиво на обложке «Два рассказа». И вырисовал вензель VN. Эту миленькую штучку я обнаружил за книгами лишь через пятнадцать лет после его смерти!

Потом совершенно случайно выяснится, что «Короля в Нью-Йорке» Некрасов читал на квартире у писателя Лазаря Лазарева в Москве, перед отъездом. И Лазарев очень обрадуется, что рассказ этот нашелся, и немедленно его опубликует. А «Ограбление века», где Некрасов отыгрывается на Корнейчуке, я считаю совсем уж мелковатым рассказиком. Но лет пять назад и эту вещицу тоже напечатали, без моего ведома…

Гелий продолжал заходить, приносил цветы. Коротая время на кухне, шутил с польщённой комплиментами Милой и принимал близко к сердцу мелкие домашние жалобы мамы. Рассказывал в лицах за чаем, как его дядя, почитаемый украинский писатель и видный партийный лизун Вадим Собко, предупреждал о пагубных последствиях и яростно ругал его: «Зачем тебе эта дружба! Плюнь на этих подонков-антисоветчиков, пошли их всех… На хера тебе этот Некрасов?! Выведи эту шайку на чистую воду, а мы тебе на партбюро поможем!»

Иногда Некрасов бывал занят, что чаще всего означало – писатель решил в уединении почитать, или подремать, или послушать Би-би-си. Приходилось ждать, терпеливо, как в очереди на квартиру. Когда же объявлялось, что писатель освободился, Гелий с радостью врывался к нему в кабинет, и снова начинались разговоры об украинских националистах тридцатых годов. Он уже тогда, видимо, не только принялся писать книгу о Спшке визволення Украшы, но и решил напечатать её на Западе. Это произойдёт года через три, а книгу он назовет «Мама, моя мама!»…

В марте 1976 года, за пару недель до окончательного нашего отъезда в Париж, я приехал в Киев.

– Повидайся с Гаврилой! Как там у него? – сказал по телефону Некрасов, манкируя конспирацией.

Гаврилой был Гелий Снегирёв, прозванный так для простоты.

Небольшая квартира осталась в памяти неприметной из-за сумеречного мартовского полумрака. Свет почему-то не включался. Гелий встревожил меня своим суетливым беспокойством и нездоровым заговорщицким шёпотом. Усадил в стороне от окна и сам присел рядом на стуле. Снял толстые очки. Мы наклонили головы друг к другу, чуть ли не уперлись лбами.

– Запомни всё, что я тебе скажу. Не записывай, запоминай! – шептал Гелий, положив руки мне на колени.

Из другой комнаты вышла Катрин, в аккуратном халатике, как всегда привлекательная. Мы познакомились с ней в семидесятом году, когда я возвращался из армии через Киев. Гелий гордился своей молодой женой. Его можно было понять. Видная дебелая женщина, с крупным приятным лицом, бойко шутившая и складно говорившая.

– Катрин! Из рода Репниных! – при знакомстве представилась она мне, очарованному и оробевшему перед такой породистостью и чувственностью.

Она сказалась поэтессой, знала по-французски и подарила пластинку Вертинского. Я был сражён, можно сказать, на лету, Гелий светился от самодовольства. Красивый и ладный мужик, он был в то время на пике карьеры, работал большим сценарным начальником на Киевской киностудии. Писал и печатался, даже в «Новом мире». Мы провели вместе два-три дня, шатаясь по Киеву, остря, хохоча, выпивая и приобщаясь к поэзии.

В те годы Некрасов был ещё в относительном фаворе, и Гелий с Катрин иногда приходили к нему на вечерние чаи. Под ручку, веселые, в добром согласии. Некрасов чуть ревновал Гелия к молодой жене и называл её по настроению: или чуть с подковыркой – Катенька, или иронично – Катрин, или нейтрально – Катька.

Сейчас Катрин приветливо поздоровалась, прислонилась к дверному косяку. Помолчала, вышла в другую комнату и… ударилась в дикий крик!

– Всякие сволочи и алкоголики затягивают известных идиотов в трясину, обещают славу и награды, а потом отваливают за границу! Спасают свою шкуру! Как якобы классик Некрасов! Их не волнует семья, плевать на жён и сыновей! Если вы их не знаете, то познакомьтесь – вот один из этих тяжёлых кретинов, муженёк паршивый!

– Не обращай внимания, слушай сюда, – шептал мне на ухо Гелий.

Назад Дальше