— Почему такое? Очень даже задалась, — останавливает ее Матвей.
Она смолкает, и ему становится не по себе, что первые слова его сказались жестоко.
— Что это вы так укутались? — спрашивает он.
Она отвечает обрывисто, коротко, что болит лицо, лицевые нервы, что это давно. Они стоят близко друг к другу, и она все время смотрит прямо ему в лицо, но тут опускает глаза.
— А моя жизнь не задалась. Из-за мужа. С тех пор и хвораю. Он переступает с ноги на ногу, говорит тихо:
— Лечиться надо.
— Лечусь.
Они молчат. Потом она поднимает глаза и вдруг стесненным голосом медленно выговаривает:
— Красивый вы.
Он отворачивает голову.
— Так, может, повидаемся? — спрашивает она.
— Я завтра уезжаю, — не глядя на нее, говорит он и спустя секунду слышит ее вздох.
— Все, стало быть?
Он насилу удерживает себя, чтобы не крикнуть, резко взглядывает на нее, хватает как попало ее руку, жмет и — уже сорвавшись с места — выталкивает на ходу свое прощальное слово:
— Ну… будь здорова!
«Только бы не бежать! Только бы не бежать, как тогда!» — думает он, отмахивая улицей что ни на есть широкий шаг.
Влетев во двор, он швыряет под поветью удочки наземь, идет огородом к вязу и, привалившись к стволу, ждет, когда отшумит в висках кровь.
Зачем понадобилось смотреть заброшенную кузницу? Не пойди он туда, не встретил бы Агашу. Не встреть ее, не мучился бы сравненьями, какой она была, какой стала. Ведь и сам он был когда-то не тот, что теперь. Может быть, он остался бы с Агашей в деревне или увез бы ее с собой, если бы она оставалась прежней? Но ничего не остается таким, каким было. Все другое.
Впервые с настойчивой силой ясности задал себе Матвей вопрос о переменах в жизни и впервые так ясно ответил на него. И когда нашел ответ, с болью думая о прежней Агаше, воображение повторило ту минуту восхода, когда он следил с Антоном на пруду за курочкой, исчезнувшей бесследно. Так было и с Агашей: ранним утром нежданно вынырнула она перед его глазами, всплеснула солнечными брызгами, да и канула в воду навсегда. Ушло на дно счастье, затянулось илом — нечего его искать! Пришла пора другим счастьем жить, другим и дорожить…
Этот последний день перед отъездом Матвей был молчалив. Не отозвался даже Мавре, сердобольно заметившей его грусть. «Жалко небось уезжать из деревни-то?»
Не скажешь ведь, что и жалко и не жалко. Не признаешься, что уже чувствуешь себя не столько дома, сколько в гостях. Иной правдой можно обидеть, и лучше держать ее при себе.
Не мог Матвей нанести обиды и своему папане, робко попросившему добавить все-таки сотенку к тем деньгам, которые получил взаймы от сына и уже истратил на поросенка, — долг за корову не переставал мучить Илью Антоныча больше всего. Матвей обещал с первых двух получек присылать по полсотни и сам был рад своему великодушию, увидав засиявшее от радости лицо папани.
Но обещанью суждено было остаться обещаньем. И что удивительно, — не только Матвей, но и батюшка Илья Антоныч — оба они позабыли думать о несдержанном слове.
Впрочем, удивляться нечему, потому что вскоре наступило время, когда из памяти стали исчезать куда более важные намерения, чем исполнение однажды данных обещаний выручить деньжонками.
Зато не забывал Матвей недолгих мгновений прощанья с родной семьей.
Утро сеяло мжичкой. Колхозный грузовик, отправлявшийся на станцию и по великой просьбе Ильи Антоныча завернувший в Коржики за попутчиком, стоял перед веригинским домом, словно только что из-под мойки. Мешок картошки, подаренный от доброты родительской, лежал в кузове, покрытый рогожей. Полегчавший чемоданчик был сунут в кабину. Заведенный мотор ворчал.
Антон, обхватив шею Матвея, висел на нем, то горячо прижимаясь, то заглядывая ему в глаза. Что-то он шептал на ухо брату, чего не могли понять ни мать, ни отец, и что-то ответил ему шепотом Матвей, согласно кивая.
Мавра потянула мальчика к себе ласково-ревниво:
— Да ладно уж, отцепись!
Матвей вскакивает в кабину и сверху бросает взгляд на мачеху, на отца. Мавра стоит вплотную к сыну, держа большую, рабочую свою руку на его плече. В глазах ее — спокойствие, счастье, в застывшей улыбке — далекая от всякой тревоги грусть. Илья Антоныч быстро мигает. Голова его, с каждым коротеньким поклоном, вздрагивает.
И, наконец, последний взгляд на Антона, встречный разящий ответ во всю ширь раскрытых, жарких мальчишеских глаз и трепетанье высоко поднятой тонкой руки.
Все это — сквозь частый ситник теплого дождика, почти как во сне. Машина уже рванулась, шофер спешит. Шоферы всегда спешат — Матвей это отлично знает.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Дорога от станции вела мимо усадеб, огороженных штакетником, обтянутых проволокой либо кружевными полосками жести, выкинутыми за ворота штамповальных фабрик и рачительно подобранными владельцами дачек.
Давно отцвели петушки, и лиловый водосбор уже не покачивал на жидких ножках колокольцами в шпорах, и стручки лупинов начинали чернеть, — все странно торопилось созреть этим знойным летом. Стояла сушь, обильная листва подорожника сизовела от пыли. Но беззаботны казались на солнце домики с излюбленными под Москвой резными наличниками оконцев и раскрашенными карнизами мезонинов.
Лет пять назад, еще студентом, Алексей Пастухов прошел этой чуждой ему дорогой единственный раз и, хотя она теперь изменилась, легко ее узнавал. Он снова направлялся с той же целью, как и тогда, к своему отцу, однако, думая о встрече с ним, не испытывал ни прежнего стеснения, ни тяжести.
За эти истекшие пять лет отношение Алексея к отцу нисколько не менялось. Горечь и обида обратились в привычное разочарование и не мучили сердца, как первое время, когда отец внезапно ушел из дому.
Памятным далеким утром в Ленинграде Александр Владимирович позвал к себе сына и, стоя у отворенного книжного шкафа, без пиджака, с закатанными по локоть манжетами голубой рубахи, проговорил безжизненными губами:
— Пока ты доучиваешься, будешь получать от меня… свое содержание. Это я хотел сказать, чтобы ты знал.
Он не подымал взгляда на сына, делая вид, что поглощен отбором книг, раскиданных на полу, и оба постояли несколько секунд неподвижно.
— Я буду переводить матери для тебя, — сказал отец и, отвернувшись, договорил: — И для нее… насколько возможно.
Он порылся в книгах, вынул одну, отнес на конторку, за которой обычно работал, и перелистал нервно.
— Мы еще увидимся. Я уезжаю вечером, «стрелой».
Алексей не мог сразу уйти. У него что-то небывалое творилось в горле, он боялся, что все эти тяжи, которые его душили, лопнут и он либо закричит, либо разрыдается. «Лишь бы удержаться, не заговорить», — думал он, все еще не двигаясь и не сводя глаз с головы отца.
— Ты как будто читал «Пармский монастырь»? Принеси. Стендаля я беру, — сказал отец.
Алексей знал, что роман читает мать, и видел, что отец не хочет еще раз заговорить о матери или, может быть, создать впечатление, будто что-то отнимает у ней.
Но Алексей продолжал молча стоять.
— Я все оставляю матери. Только кое-что возьму из кабинета, — сказал отец резко.
Он тут же обратил голову к сыну, и Алексей встретился с невиданным, пылающим, отчаянным взглядом его небольших зеленых глаз.
— Мне ничего не надо. Ничего! — вырвалось у отца придушенным криком, и он тотчас опять залистал книгу.
В эту минуту открылась дверь, и Алексей увидел мать.
Анастасия Германовна, словно нарочно празднично одетая, как она одна умела одеваться — почти скупо, но с удивительной красочной тонкостью (отцу раньше нравилось полюбоваться: «Я говорю, Ася, у тебя — адова бездна вкуса!»), — вошла с букетом душистого горошка и приостановилась.
— Что это? — спросил отец.
— Смотри, какие огромные! И совершенно покоряющего аромата! — мягко выговорила мать, делая шаг и глядя на мужа с каким-то восхищенным испугом и растерянной, извиняющейся улыбкой.
— Ну и ешь, пожалуйста, сама, — ответил отец, в то время как раздражение его сменялось нарастающей злобой. — На здоровье, — вдобавок, буркнул он, сдерживая себя.
Мать так и осталась с протянутым букетом и с той же улыбкой. Алексей выбежал вон из кабинета.
У него долго не проходила боль за мать, за праздничный, надушенный ее наряд, и за цветы, и особенно за смятенную ее улыбку и страх, который она силилась прикрыть неправдоподобным восхищеньем. Ведь, значит, хорошо знала, что от отца можно ждать оскорбленья, если страшилась. Зачем же унизила себя до такой прозрачной игры, — будто все доброхотно принимает, со всем мирится, будто все происходит по обоюдцому душевному согласию, тогда как отец ее бросал, бросал семью, дом и уходил к другой женщине? Вот и получила за вымученное свое великодушие, сразу холодно разгаданное отцом, как готовность терпеливо все снести, лишь бы он не рушил ее жадную надежду, что когда-нибудь все возродится, вернется и ее дом станет вновь его домом. Мать предлагала на будущее мир, в сущности, просила о милосердии. Отец отвергал ее заискивающее предложение, хотя вся вина лежала на нем, а вся правота была за ней.
Алексей глубоко понимал мать, делил с нею обиженное человеческое и женское чувство, слабость ее казалась ему оскорбительной. В отце же его поразило, что он был так непонятно безрадостен и рассержен, хотя ведь будто бы уходил от плохого к хорошему — за своим новым счастьем.
Год спустя Алексей, уступая просьбе матери, согласился поехать к отцу, которой словно запамятовал о своем обещании помогать Анастасии Германовне.
Александр Владимирович принял сына у себя на недостроенной подмосковной даче, водил его по участку, где разбивался сад и были выкопаны ямы под яблони, показывал саженцы, завернутые в рогожу, неостекленные рамы для теплиц.
Подошли к мокрой куче грунта. Рылся колодец. Худенький подросток залезал в бадью, вымазанную глиной. Перепачканное личико его жалко высунулось между острых коленок.
— Давай, — скомандовал он грозно, подбадривая себя.
Землекоп начал крутить ворот, парнишка исчез в яме.
— Сколько вынули? — хозяйственно спросил Александр Владимирович, — До песка дошли?
— Какое песок, — ответил землекоп, кивнув на комья глины, по которым срезы лопаты лоснились, как полировка.
— Любопытная наука — колодезное дело, — сказал отец с медлительной улыбкой. — Позвал я инженера, чтобы определил, где рыть. Тот мудрил, мудрил, говорит — копайте здесь. Пришел колодезник, кинул наземь прутик, посмотрел на него: тут, говорит, вода навряд будет. А где будет, спрашиваю. Потоптался он по участку, опять кинул прутик, раскумекал, говорит: вот тут вроде должна быть, копай. Рассказал я о прутике инженеру. Смеется, говорит: народ премудрый! Где же все-таки копать, спрашиваю, — по вашей выкладке или по прутику? Выкладка моя, отвечает, правильная. А сам усмехается. Ошибался я, говорит, редко, но и древним опытом не пренебрегаю: копайте по прутику!..
— А что? — обидчиво сказал землекоп, плюнув на ладонь, и взял заступ. — Вот еще кубометру вынем, пойдет песок.
А там и вода.
— Колдуны! — засмеялся Александр Владимирович.
Жена его находилась в отъезде, он спешил окончить дом к ее возвращению, видно было, что ему все нравится, — он пошучивал с печниками, которые клали плиту, пробовал, хорошо ли подогнаны дверные замки, лазил на чердак и через слуховое окно любовался отдаленными холмами, побуревшими от поднятой зяби.
— Смотри, воздух сверкает паутиной, — говорил он с одышкой, — продержится сухая осень. Надо сразу заложить весь сад.
Вероятно догадываясь, зачем мог приехать сын, он небрежно сказал, когда наконец уселись в сторожке:
— Чертовских затрат стоит это обзаведение. И не видно конца. Я в долгу как в шелку.
Алексей подождал, пока хлопотавшая у самовара женщина не вышла за дверь.
— Мама хотела бы знать, что она может продать из обстановки, — сказал он, краснея.
Вся история с поездкой и разговором о деньгах представлялась ему обидной для самолюбия. Он не был согласен с матерью, что старое имущество принадлежит одинаково ей и отцу, но она считала, будто «вместе нажитым» она не может распоряжаться одна, и все это теперь надо было объяснить отцу.
— Может быть, рояль? — спросил Алексей, принуждая себя не торопиться. — Маме как-то теперь не до музыки… Если ты не хочешь ей помогать… За рояль дадут… не знай… Нам хватило бы на год… Через год я кончаю институт.
— Ты все еще не куришь? — спросил отец, доставая портсигар.
Нет, Алексей по-прежнему не курил. Он сказал себе в эту секунду, что больше не проронит ни слова. Отец медлил, раскуривая папироску. Потом крупными глотками опорожнил наполовину стакан чаю, отставил его, прищурился на Алексея и немного удивленно подтянул вверх редкие брови: сын возмужал, но юношеской красотой все еще был похож на мать.
— Прошу тебя, Алеша, — проговорил отец не строго, даже сердечно, — никогда больше не бери на себя роль посредника. Это роль неловкая, особенно для молодого человека. Когда у тебя будет личная жизнь, ты мой совет оценишь.
У него погасла папироса. Он взял новую, закурил, ленивым помахиванием руки затушил спичку, недовольно кинул ее далеко на пол. Все в этом жесте было хорошо знакомо Алексею.
— Но раз уж ты взялся за такую роль, — продолжал отец, — я помогу тебе ее исполнить. Скажи маме, чтобы она перестала рассчитывать на мое возвращение.
Он еще сильнее прищурился, выпытывая в неподвижных глазах сына, так ли понимал тот намерения матери, когда принял ее порученье.
— Я не вернусь, — произнес Александр Владимирович черствее, — это надо выбросить из головы. Что же до обстановки, рояля и вообще… финтифлюшек, то я в свое время сказал: мать может всем, что у нее осталось, распорядиться, как хочет. Я не в состоянии ее поддерживать… сейчас. У меня — видишь?
Он мотнул головой на окно: перед домом, фыркая выхлопной трубой, развертывался грузовик с цистерной известки.
— Тимофей! — вдруг закричал Александр Владимирович. — Тьфу, черт, опять заехали на вскопанное.
Он вышел из сторожки. Тимофей — мужчина с густо-желтыми, как гречишный мед, усами — бежал к цистерне, яростно махая кулаком.
— Стой, куда, ах, паразит! — приговаривал он негромко, фальцетом, чтобы брань его слышал только хозяин, но не шофер.
— Вот так все время: одни делают, другие портят, — с брезгливой усталостью сказал Александр Владимирович.
Он направился проводить сына до ворот, но подошли рабочие, он затолковался с ними, и Алексей покинул его, дав себе слово больше не бывать в этом новом отчем доме.
Он уходил подавленный телесным ощущением, что не любит человека, которого должен называть отцом и которого в детстве обожал. Ему казалось непостижимым, что из всех качеств, некогда изумлявших в отце, он заметил теперь лишь одно — проницательность, чутье, с каким отец распознал тайную надежду матери (Алексей сам подозревал, что она хотела выведать — может ли надеяться на пимиренье). Другие, прежде столь привлекательные черты отцовского характера улетучились, — его ненасытное любопытство к людям, уменье пошутить с серьезным видом — все было словно вытеснено пошловатым хозяйским запалом. Такого скучного безразличия, которым Алексей был встречен, он никогда бы не мог заподозрить в отце, и это настолько его обидело, что он даже не написал ему, когда окончил институт и стал инженером. Единственно, что облегчало ему воспоминанье о тяжелом визите, это тогдашнее отсутствие новой жены отца, Юлии Павловны, — «мадмазель», как ее называл Алексей.
И вот он нарушил данное себе слово и после пятилетней разлуки или, вернее, после разрыва с отцом, без сторонней просьбы или подсказки, решил заехать к нему опять с тем же разговором о матери.
Он был давно не юношей, ему шел двадцать девятый год, он вряд ли мог бы, как тогда, по нечаянности оказаться в оплошной роли «посредника». Однако вовсе не эта зрелость, исключавшая риск выслушать новый урок от отца, толкнула Алексея к уже испробованному шагу. Да он и не рассуждал долго — испробован однажды этот шаг или нет, разумен он или глуп, достоин или унизителен.