Произошло нечто столь необычайное в мире, что все бывалое, привычное будто заколебалось в своей власти над жизнью. Не только в Алексее, но во всех, кто его окружал, в короткий миг возникло новое сознание, и это новое сознание за какие-нибудь трое суток после того, как возникло, успело настолько подчинить себе все мысли, что старое сознание послушно уступило ему место во всем.
2
Трое суток назад в Феодосии, в доме отдыха, где Алексей проводил отпуск со своим товарищем — плановиком завода Бегичевым, его застигло известие о начавшейся войне.
Раннее утро этого дня прошло особенно хорошо. Ездили в большой компании на автомобилях в Коктебель, купались, собирали на пляже камушки нежнейшего лунного свечения, и Бегичев, за неимением иной упаковки, завязал полупудовую коллекцию, на общую потеху, в мокрые купальные трусики. Вернувшись, Бегичев и Алексей сходили еще раз на море — освежиться — и после завтрака, усталые, решили спать.
Когда, часу в двенадцатом, Алексей проснулся, дверь в комнату стояла настежь, какие-то люди в пижамах отдергивали, на окнах занавески, из коридора слышались голоса.
Бегичев, спустив босые ноги на пол, сидел косматый, с полуоткрытым ртом, видимо не понимая, откуда явились и что делают эти люди. Но вдруг он потянулся с такой силой, что хрустнуло в плечах, и громко сказал:
Вставай, Алексей. Кончились наши отпуска. Отдохнули. И вообще, брат…
— Война, товарищ Пастухов! — перебил Бегичева сосед по комнате, бодренько затягивая на животе тесемочный пояс пижамы.
— Напали немцы, ночью, — сказал кто-то глухо.
Алексей привскочил на локти. Он услышал шумные толчки в ушах, но этому внутреннему шуму в то же мгновенье будто ответила тишина огромного дома, в которой удивительно прояснился каждый звук. Неожиданно из гостиной нижнего этажа всплыл торжественный голос радио с гитарным отливом и через окно медленно вошел далекий накат морской волны.
Только потом Алексей догадался, кто произнес, как ему почудилась, неприятным тоном «напали немцы». Это был недавно приехавший на отдых другой его знакомый, тоже заводской служащий, по фамилии Сочин. У Алексея были с ним счеты, при встрече в доме отдыха они едва раскланялись. Но в тот момент, который позже Алексей назвал пробуждением в войне, все люди, нечаянно оказавшиеся в комнате, потеряли отличие друг от друга, да если бы тогда Алексей и узнал Сочина, он не удивился бы, что тот пришел. Все это стало не важно.
Дом был словно манием руки переброшен в мир тревожный и странный. Установилось непрерывное хождение по лестницам, коридорам, вестибюлям, всюду хлопали двери, народу будто прибавилось, хотя многие ушли в город. Среди отдыхающих находились приезжие из Москвы, Ленинграда, но были и киевляне, одесситы. Они сразу бросились на телеграф, запрашивать свои семьи о благополучии, самым страшным и чудовищным для них казалось сообщение о воздушных налетах на мирные Киев и Одессу.
Алексей и Бегичев решили выехать из Феодосии в тот же день — в воскресенье. Оба они числились на военном учете в Колпине, под Ленинградом, где служили на Ижорском заводе. Сочин присоединился к ним, и Алексей принял это молча: поступками руководили новые обстоятельства, и было некогда вдаваться в чувство обыденной неприязни к человеку.
На вокзале у билетных касс шумели чуть ли не битвы. Нетерпеливые людские очереди выползали из дверей на площадь. С азартной энергией Сочин пробился к осажденному народом коменданту и, козыряя документами, вырвал у него талоны в военную кассу. Очередь к ней змеилась в самой гуще толпы; выделяясь своим составом, — тут были почти сплошь мужчины и множество — в военной форме.
Бегичев, Алексей и Сочин дежурили за билетами, сменяя друг друга, чтобы после духоты вокзала отдохнуть и размяться на воле. К полудню жара стала нестерпимой. Алексей вручил свои документы Бегичеву и пошел к морю.
Берег был пустынен, только вдали у портовой пристани пестрела подвижная масса людей.
Алексей прилег на горячую гальку. Лениво шелестела по ней утихшая волна. В воде шла мраморная перекличка красок. По поверхности моря расходились круги, как от ныряющих поплавков. Алексей различил близко от берега лоснящийся купол медузы ветчинной окраски. Он поднялся и стал на камень у самой береговой кромки.
Он увидел стадо медуз. Это было нашествие многокрасочных, разнокалиберных тел, игравших на солнце пульсацией своих студенистых тканей. Большинство напоминало по цвету свежую ржавчину с вялым мясным отливом. Среди этих ржаво-красных скопищ то всплывали к самой поверхности, то солидно окунались поглубже особи опаловые или молочно-васильковые. Крупные медузы были подобны гигантским шампиньонам. Их ножки окружались придатками, похожими на стаканы. Маленькие медузы плавали как нефтяные пятна, отличаясь от них только звездочками либо крестами посредине.
Прозрачные, беспорядочно меняющие свою форму существа будто взвешивали себя в чистой воде, толчками погружаясь и восходя. Их наступление из пучины к берегу было притягательно-красиво и, по всей видимости, бессмысленно.
Алексей обладал особенной чертой: он «задумывался». Вероятно, душевная жизнь не знает каких-нибудь границ отдельных своих способностей. Человек не может только чувствовать или только мыслить. Он всегда чувствует, если мыслит, всегда мыслит, если чувствует. Но сила, с какой проявляют себя эти способности, редко бывает одновременно одинаковой. То мысль, то чувство пересиливают друг друга. И вот бывает, что чувство еще не успело захватить человека, пробуждаясь к полной жизни, а мысль, уже перестав вдумчиво работать, еще не задремала.
Эти мгновенья напоминали Алексею переход через ручей. Случалось, он подойдет к берегу и, не мешкая, вступит на мостик. У него нет никаких намерений, кроме одного — перейти лучей. Но внезапно его что-то удержит, и он долго глядит за стремниной ручья над сверкающей донной галькой, чтобы потом взбежать на другой берег с совершенно перерожденным чувством.
Так произошло и теперь.
Зрелище нашествия несуразных морских чудищ наделило Алексея на минуту застывшим равновесием. Он дивился этому все подавляющему обилию жизней и этому отсутствию в них смысла. Но до одиночества у моря тревога рассеивала его мысли. Теперь удивление перед неисчерпаемой и равнодушной к человеку природой сосредоточило и привело в строй его размышленья.
Он с неожиданным спокойствием признал, что пробуждение в войне означало полную перемену его существования. Ему стало ясно, что он уже подчинен новой цели, которой, вольно или невольно, подчинились все, кто встретил это утро. И, вспомнив, что уже пора возвращаться, Алексей отчетливо увидел вокзал, и волнующиеся толпы у билетных касс, и лица, так резко изменившие свое обычное выражение, и вдруг не подумал, а словно выговорил в уме: «Вот качество, которого уже потребовала война, — терпенье». И он двинулся в город, кинув последний взгляд спокойному морю.
Когда смеркалось, Бегичев, выйдя из дома отдыха в Сад, высыпал под старую тую камушки, собранные на память о коктебельском пляже. Секунду он смотрел на них, потом улыбнулся и медленно разровнял их ногой.
Чемоданы были уже заперты. Алексей и оба его спутника, вечером выехали в Джанкой.
Оттого что они и тут действовали согласной тройкой, их настойчивости поддались все препятствия: они попали в московский скорый.
3
С каждой сотней километров война упорнее рвалась в поезд. На узловых станциях ожидающие колонны пассажиров, пошумев с проводниками у запертых тамбуров, оставались на перронах ждать следующих поездов, в то время как толки и слухи алчно проглатывались вагонами и уносились дальше в горячую степь. Кто мог протиснуться из купе в коридор к радиорепродуктору, долго не уступал места под черной тарелкой, дребезжавшей и сыпавшей осколками новостей. Все больше рассказов о первых бомбежках передавалось со слов ухитрявшихся проникнуть в неприступный скорый. Все строже делались лица. И уже нигде не слышно было смеха.
Харьков долго не принимал. Разъезды рокотали под длинными составами платформ. Шли пушки в чехлах и без чехлов. Шли грузовые автомобили, покрашенные однотонно с заводской свежестью. Шоферы-красноармейцы дремали в кабинах за недвижимыми рулями. Странно было видеть застывшие колеса автомобилей над озабоченно бегущими колесами платформ. Как будто пробуя на ощупь рельсы, плыл воинский эшелон. В широких дверях товарных вагонов кучились бойцы. Они поднимали руки в ответ на приветствия из окон скорого. Паровозных гудков не было, — они предназначались теперь только для воздушных тревог, — и непривычной молчаливостью дорога выражала суровый долг своей военизированной службы.
Вокзал наконец принял московский поезд. Перед Алексеем открылся перрон, забитый красноармейцами. Дожидалась посадки пехотная часть. Скатанные шинели, винтовки, фляги, саперные лопаты, противогазы — все это новым языком соединяло людей, твердя о перемене, которая всех ожидала. Командиры то появлялись, то пропадали в разрозненных рядах красноармейцев, перехваченные своими портупеями, с пистолетами на поясах и планшетками, заключавшими в себе нечто таинственное и делавшими даже младших лейтенантов многозначительными.
Дохнув возбужденного нетерпения красноармейцев, ожидающих отправки, Алексей словно нащупал у себя на одном бедре пистолет, на другом — эту таинственную и важную планшетку командира. Здесь, на харьковском перроне, родилось его убеждение, что он будет тотчас призван по мобилизации, как только вернется домой. И с этого же момента его начало мучить беспокойство за мать, которая должна была остаться одна после его ухода в армию.
Когда подъезжали к Туле, Бегичев уже заразился уверенностью Алексея, что на войну возьмут сразу всех. Сначала он спорил, доказывая, будто завод не может отпустить инженеров, пока не найдет для них надежной смены. Потом согласился, что одних возьмут, другие останутся, — всякого рода переброски людей ему, плановику, знакомы были и по мирному времени.
— Мирное время, черт побери! — воскликнул он, вдруг усмехнувшись. — Позавчера еще так не говорили.
— Да. Жили-поживали. А нынче — Отечественная война, — сказал нахмуренный Сочин.
Это слово — Отечественная война, услышанное впервые по радио, изумило пассажиров и повторялось всем поездом. Мало того что, обладая историческим содержанием, оно казалось неприменимо к иному событию, чем 1812 год; но все привыкли думать, что история наименовала так войну с Наполеоном лишь после того, как она обнаружила себя именно отечественной. Теперь война, только что вспыхнувшая, называлась по имени, которое могло бы быть ей присвоено разве лишь в будущем, и это было в первый момент так неожиданно, как если бы войну с Фридрихом объявили Семилетней, едва она началась. Но, все чаще повторяясь, слово Отечественная война стало утрачивать тождество со своим прежним содержанием давнего исторического факта. Из старого оно делалось новым. Оно перебрасывало мысль от прошлого к предстоящему, заставляя думать о значении и небывалом объеме события. И, может быть, ничто другое, как это слово, не в одном Алексее и не в одном Бегичеве, так быстро не укрепило убеждения, что война неизбежно захватит собою каждого, захватит всех.
— Ну, пойдем за тульскими пряниками, — сказал Бегичев, поднимаясь.
Два прошедших дня, однако, успели очистить Тулу не только от пряников: киоски, тележки, лотки продавцов были опустошены. Людские потоки и на этой промежуточной станции удесятерились.
Протискиваясь к вокзальному буфету, Алексей заметил, как высокий желтоволосый молодой человек в веснушках, заползавших на шею, осторожно просунул пятерню под руку Бегичеву.
— Послушай-ка, джентльмен! — прикрикнул Алексей, хватая молодца за локоть.
Но тот не обратил внимания на окрик, а тут же обнял Бегичева сзади, крепко прижав его к себе. Бегичев метнул назад скошенный взгляд. Большой рот его растянуло удивленной улыбкой.
— Павел! — сказал он. — Чудило! Здравствуй.
— Не дали залезть к тебе в карман, — засмеялся желтоволосый, мельком посмотрев на Алексея.
— Откуда взялся? — спросил Бегичев.
— Это я должен спросить — откуда ты?
— Из Крыма. Отдыхали. Но пришлось выехать до срока: что делается, а?
— Я в июле тоже собирался было в отпуск. Теперь уж, наверно, до какого-нибудь Карлсбада!
— Вон куда целишь!
— А что? Не верится? — спросил Павел уже вполне серьезно.
— Далековато, думаю.
— Это вопрос другой.
Они продолжали тесниться к пивной стойке, сдавливаемые народом, обняв друг друга накрест сильными руками. Алексей, немного смущенный своим обхождением с незнакомым человеком, разглядывал его, продвигаясь следом за приятелями.
Павел был человек широкой кости, с покатыми плечами атлета. Лицо его выделялось крупными правильными линиями и здоровым цветом с желтизной от веснушек, которые ровно, без пятен, окрашивали всю кожу и только за уши забегали врассыпную отдельными зернами. Говорил он быстро, с вызывающей веселостью и казался очень самоуверенным (Алексей, впрочем, с детства не расположен был к рыжеволосым).
Они дождались, тюка им нальют пива, слегка выбрались из давки, чокнулись пузатыми кружками, с наслаждением окунули губы в холодную пену.
— Познакомься, — сказал Бегичев Алексею. — Мой товарищ по Туле, вместе работали, Павел Тихоныч Парабукин, оружейник. А это ижорец, Пастухов Алексей Александрович.
Парабукин мгновенье придержал на Алексее свой яркий золоченый взгляд и тряхнул головой, словно говоря, что, мол, знакомство ничего, приемлемое.
— К тому Пастухову отношения не имеете? — спросил он.
— К которому — тому?
— Ну, пьесы его, на театре. У нас в Туле тоже одну играли… как ее? Забыл сейчас…
— Родной сын, — сказал Бегичев.
— А! — опять одобрительно тряхнул головой Павел. — Ну, что он, новенькое чего сочиняет, да?
— Я его давно не видел, — с неохотой отозвался Алексей.
— А… — почти сочувственно протянул Парабукин. — Теперь на театре надо крепче насчет немцев, — добавил он, подняв вровень с пивной кружкой левый кулак — ненамного поменьше кружки. — Вы ему посоветуйте, что, мол, этих фашистов надо пластать, как рыбу. Везде, где придется. И словом и делом… Чтобы народ видел.
— Мы живем с отцом врозь, — ответил Алексей.
— Так вы ему напишите, — сказал Парабукин, не задумываясь, и допил пиво. — Кончайте, хватим еще по одной, я тут без очереди, меня пивник знает. (Он озорно мигнул Бегичеву.) Как это в столицах называется, — бармен, что ли?
Он забрал в одну руку все три кружки и, протягивая их над головами толпы, крикнул:
— Давыдыч! Нацеди, пожалуйста, — опаздываю!
— Да ты куда едешь разве? — спросил Бегичев.
— В Москву. Думал попасть на скорый, не вышло. Через, полчаса идет местный, доплетемся как-нибудь.
— Командировка?
— Дня на два, не больше. Заваруха получилась с одним изобретеньицем (он еще раз мигнул Бегичеву), протолкнуть требуется.
— Заводских у вас призывают?
Парабукин хлебнул из свежей кружки несколько жадных глотков, выдохнул, надувая щеки, сказал:
— С отбором, конечно. Ясно?
— А тебя? — спросил Бегичев.
— Меня? Я заявил, что пойду добровольцем. Директор спрашивает — повестку получил? Нет, говорю, не получал. Так я, говорит, постараюсь, чтоб ее не было. Забыл, спрашивает, каким делом занимаешься? Поедешь, говорит, завтра в Москву, и чтобы все было в порядке (насчет изобретеньица, — опять мигнул Парабукин). А добровольцем, говорит, пойдешь после меня… Точка. Оружейникам сейчас дадут жару! — улыбнулся Бегичев.
— Представляешь себе! — вскинул голову Павел и выпятил нижнюю губу. — У меня в Москве еще дельце: вывезти племянницу. Она там гостит. А выбраться не так-то просто. Да еще — девушка. Ты видал ее когда — Надю?
— Не помню.
— Давно, правда, было, третий год, как ты из Тулы, а? Нынче Надя невеста, — десятилетку кончила… Ну, мне в кассу, а то прозеваю билет. Будь здоров.
Они подняли кружки. Душевно глядя на Павла, Бегичев начал говорить, что вот, дескать, закрутила метелица и только жди — поднимет все с земли и понесет, понесет, загудит буран (он был из степного Заволжья и знал, как там заглатывают бураны землю), раскидает кого куда, и потом не встретишься нигде, да, может, и недосчитаешься иных друзей.