Павел, не дослушав, без передышки выпил, утерся кулаком.
— Ладно загадывать, уцелеем — не умрем!
Он стал прощаться. Уже толпа отделила его, когда, повернувшись, он со счастливой простодушной улыбкой крикнул:
— Бегичев! Я женился!
— Давно?
— Да уж порядочно. Четвертый пошел день! — громче закричал он и махнул тяжелой растопыренной пятернею.
Желтый затылок его понырял еще над толпой и скрылся.
— Какой парень! — вздохнул Бегичев. — Мы с ним душа в душу жили. И смекалка редкая. Старики конструкторы им дорожат.
— Туляк?
— Родом он волжанин. Артистку Улину видал?
— Слышал, кажется.
— Это его сестра.
— В каком она театре?
— На Волге играла, на Урале. Вообще… Народная. Я ее здесь в Туле смотрел. У нее муж — большой человек. Только, говорят, что-то с ним неладно…
Алексей не слушал.
Его раздражали расспросы незнакомых об отце. Иногда он даже отвечал, что не имеет ничего общего с «тем» Пастуховым: однофамилец. Он хотел быть самим собой, а не отголоском, не отражением «того» Пастухова.
Разговор с Парабукиным вдруг навел на нечаянную мысль. Алексей решил, что предстоящий его уход в армию даст матери основание ждать поддержки от отца. Сама она, конечно, не обратится к отцу — слишком застарела между ними рознь. Но что мешало Алексею подготовить отца к такой неизбежности? Ведь это не прихоть. Война должна была не только переиначить, но просто устранить сложившееся с годами чувство к отцу. Он проверил себя и нашел, что не ошибается: он словно забыл прежнюю вражду. В конце концов это только долг перед матерью. Решимость его созрела — тотчас по приезде в Москву отправиться к отцу и договориться.
Потоки людей, которые всюду текли к станциям и бушевали, в Москве будто слились в одно русло и низверглись водопадом. Все здесь клокотало.
Оглушенные, стараясь не терять друг друга, трое спутников окунулись с перрона в туннель, проплыли подземельем, вынырнули, отдуваясь, на городской площади. Водоворот понес их куда-то на край, где волны грозились опрокинуть павильончики пригородных касс. Они были изумлены, когда прибой взмахнул их вместе с багажом в утлый кузов «пикапа». Маршрутное такси совершило головокружительный переход по Садовому кольцу с Курского вокзала на Октябрьский. Друзья попали в новое круговращенье.
Тут Алексей сказал Бегичеву, что хочет съездить к отцу.
— Поезжай. В твоем распоряжении целый день. Мы с Сочиным все сделаем для пересадки. Кстати, ты деньгами не богат?
— Немного осталось.
— У Сочина не хватает, он просил.
Алексей осмотрелся. Сочин стоял поодаль, поставив ногу на чемодан. Он вообще, где мог, старался держаться слегка особняком. Это было в его нелюдимой манере. Они встретились глазами, и оба отвели их.
Алексей вздернул плечи.
— Сочин явился в Крым позже нас, — мы уже могли прожиться.
— Почем я знаю, — он не докладывал, как это у него вышло.
— Сочину я денег не дам, — с тихим упрямством выговорил Алексей.
— Что же, бросить его по дороге?
— Словом, вот так. Для него денег нет. Тебе — пожалуйста. Сколько?
— Хорошо, я верну, как приедем. Давай.
Отсчитав деньги, Алексей посмотрел на Сочина и опять поймал его нестойкий взгляд. Алексей кивнул ему. Сочин быстро снял ногу с чемодана и ответил вежливым поклоном. Застенчивой и чуть насмешливой улыбкой он как будто благодарил за деньги.
Алексей наскоро пожал руку Бегичеву. Через, несколько минут метро перебросило его на Белорусский вокзал.
4
В густом хвойном участку еловый лапник казался черным, и его тени на траве словно хранили ночную мглу, а рядом пятна света ослепляли огнем безоблачного дня. Тут не ощущалось жары, удручавшей открытые пространства, но она точно отжимала из деревьев соки, и весь лес был напоен теплом душистого, клонящего ко сну дыхания хвои. На разные лады тут все манило и звало к отдохновенью: крапивницы, в пару ведущие свою обманную игру на солнце; белка, вдруг рассерженно кинувшая с елки пустую прошлогоднюю шишку; голубое крыло мелькнувшей сойки и на лету ее перепуганный крик; и нарисованные в воздухе листы бузины, и загадочный сумрак под нею, и женское далекое, игривое «ау-у»…
Но Алексей удержался от соблазна. Только миновав лесную дорогу и деревеньку на косогоре, он остановился. Да и кто прошел бы мимо того, что перед ним открылось?
Недвижный пруд лежал, окольцованный крутыми берегами. Дремучие ветлы, намертво сковавшие корнями плотину, как по отвесу, ниспускали свинцовые ветви к воде. На выступах берегов клонились березы, готовые ухнуть в пруд вместе с подмытыми корнями. Позади них темнел вековой парк с шапками лиственниц посередине, кучно подброшенными в поднебесье. Ряска зеленой крупой накрыла заводи, и, рассекая ее, точно перенизанные ниткой, скользили друг за дружкой сахарные утки. Рыболов в колпаке из газеты тихонько шугал их удилищем, чтобы не мешали. Грачи летели, и там, где все отражалось вниз головой, летели их отражения вверх животами. Где-то прилежно урчал мотор и, будто стараясь перебрехать его, ярилась собачонка. На водосбросе колокольцем била струя, отыскавшая в заслоне щель. Влажной синей дымкой трепетал вдали воздух.
Это была обыкновенная, стократ повторенная русской природой картина. Но ее обаяние состояло как раз в том, что она была обыкновенной, как нередко в обыкновенном лице заключено самое значительное, что есть в человеке. Алексей удивился, как мог он не заметить этого пруда пять лет назад, когда приехал к отцу первый раз? Значит, и правда тогда от поездки не осталось на сердце ничего, кроме обиды.
Разительно было противоречие картины той тревоги, которая держала Алексея последние трое суток. Природа будто говорила: жизнь должна быть такой, как я. Но и другой голос звучал в нетронутом спокойствии дня. Меня грозят отнять у тебя, внушал этот голос Алексею, отнять навсегда. Я тебя вырастила, я тебя научила понимать и любить прекрасное, я — твоя колыбель. Лучшее, что ты видел и слышал во вселенной, что когда-нибудь чувствовал, дала тебе я. Ты — мое создание и моя надежда, мое дитя и мой гений. Теперь меня хотят вырвать из твоей жизни. Чем же будет тогда твоя жизнь, если ты не встанешь и не оградишь меня своей грудью от поруганья?
В первый момент у Алексея появилось желание проститься с этим солнечным миром, выплывшим на его пути. Но он вгляделся в бесконечно простые и чудесные его черты, как в черты матери, и внезапно сказал ему: «Здравствуй! Здравствуй, вечный мой спутник, ключ моих сил, отрада сердца, здравствуй всегда!»
С неожиданным волнением он двинулся дальше, вдруг зашагав длинным скорым шагом, как на походе.
Садовая калитка на даче Александра Владимировича была приоткрыта. Откуда-то вышла на тропинку бурая, в черных подпалинах овчарка, торчком нацелила вперед уши. Отступать было нельзя: Алексей маршировал прямо на нее. Ее ноздри подрожали, и вдруг, опустив голову, она положила уши и гостеприимно раскачала волчий хвост.
Через отворенные дачные окна сыпался дробью стук ножа. Алексей толкнул дверь черного крыльца и очутился в кухне.
Низкорослая стряпуха, вся будто из подушек, захватив край передника, мазнула им по верхней потной губе и только было любезно улыбнулась, как в комнатах раздалось бойкое триктрак каблучков и серебряная, в высшей степени озабоченная колоратура прозвенела на всю дачу:
— Мотя! А шафран вы не забыли, Мотя?
Юлия Павловна в своем утреннем великолепии выпорхнула на кухню. Все замерло в ней, и секунду она была похожа на живую модель, которую приготовился снять фотограф. Ни одна складочка не дрогнула на ее темном капоте, шитом цветами бледных шелков, ни один волосок не шелохнулся в кипенной ее седине, уложенной умелыми руками.
Алексей сказал:
— Здравствуйте.
— Боже мой! — шепотом ответила Юлия Павловна и медленно сложила ладони, точно умоляя ее не пугать. — Алеша? Какая неожиданность!
— Да, я, — сказал он, переступая с ноги на ногу.
— Я вижу, вы! Но я не верю глазам! — воскликнула Юлия Павловна.
Голос ее опять зазвенел, то забираясь тоненько на самый верх, то падая вглубь, будто она пробовала диапазон своего сопрано. Она засмеялась, и с этого момента каждая черточка ее начала ту оживленную деятельность, для какой была создана натурой вкупе с упражнениями, ставшими привычкой. Почти уже не было заметно, что Юлия Павловна изображала обворожительную женщину, — движения ее были естественны, как у артиста, у которого мастерство игры вытекает из прирожденного жеста.
Она схватилась за голову, ничуть не потревожив прически, брови ее выразили испуг, но улыбка не сходила со щек.
— Как же вы прошли садом? Я не слышала, чтобы наш Чарли лаял. Он должен был разорвать вас в клочья!
— Он добродушный пес.
— Вот плоды воспитания! — опять всплеснула руками Юлия Павловна, и россыпью заискрились ее ноготки. — Шурик так распустил Чарли, что он кидается только на своих. Представьте, этого лютого зверя не боятся даже котята!
Она вдруг серьезно всмотрелась в Алексея. В глазах у ней мелькнули изумление и грусть.
— Что такое, Алеша? Вы стали еще красивее! Гораздо красивее, чем раньше! Это… это наконец прямо неприлично!
Она засмеялась на ласковой нотке, откровенно любуясь им и, пожалуй, еще больше — собою.
— И как возмужали! Что значит — инженер!
Он все не мог уловить паузы, чтобы заговорить. На Юлию Павловну не действовало время: она была такой же, как прежде, когда отец представил ее Алексею («Изволь познакомиться с этим обаятельным созданием, — шутливо сказал Александр Владимирович, — и не думай, что это — бабушка: Юлия Павловна научилась так ловко красить волосы, что парикмахеры сходят с ума от зависти»). И тогда Алексей впервые увидел смех Юлии Павловны, услышал ее речь, вплетенную в этот смех, как нить в кружево. («О, мой отец в двадцать шесть лет был сед как лунь! — сказала она. — И он говорил, что это у нас в роду. И что это не от старости, а… от мудрости! Видите, я — не выродок. По крайней мере, что касается седины».)
Как тогда, при первом знакомстве, так и теперь, сплетение речи и смеха Юлии Павловны возбуждало в Алексее двойственное чувство. Слишком много эффекта таилось в непринужденности с какой она держалась, и в то же время не верилось, чтобы такая непринужденность могла быть деланной.
— Что вы все смотрите на меня? — продолжала спрашивать Юлия Павловна, довольная, что с нее не сводят глаз. — Я постарела? Не могло же у меня прибавиться седых волос!
Седина была коньком Юлии Павловны — ровная, будто наполированная голубая седина, еще больше украшавшая и без нее красочное лицо молодой женщины. Она готова была бы поступиться многим, но не своими полосами, которые подсинивала, чтобы увеличить голубизну: это она не считала краской и любила говорить, что женщина, покрасившая волосы, уже отступила на один шаг перед старостью. Ей, правда, незачем было делать такого шага, — она была едва за тридцать.
Алексей глядел на нее и думал, что, наверно, только наедине с собой, да и то нечаянно, Юлия Павловна могла заметить в зеркале лицо, отражающее ее существо. «Да, мадмазель», — чуть не вылетело у него, когда она с налетом обиды подсказала ему его вопрос:
— У вас на языке один вопрос — дома ли Шурик?
— Да, Юлия Павловна, мне надо поговорить с отцом.
— Какая же досада, — прощебетала она, — Шурик со вчерашнего дня в городе. Но он скоро вернется. Не позже чем к вечеру. Вы ведь побудете у нас, Алеша? Или… (испуг и укор раскрыли ее глаза) или вы все еще не можете меня терпеть?
— Я проездом и очень спешу.
— Что вы говорите! — еще больше испугалась она и приложила кончики пальцев ко рту. — Шурик мне ни за что не простит, если я вас отпущу! Нет, нет! Вы должны дождаться.
— Это невозможно.
— Неужели вы серьезно? После того как столько лет вы нас с Шуриком совершенно не признавали, вдруг заехать и не повидаться!
— Разрешите, я напишу отцу записку.
— Нет, нет, что вы! Никуда вы не пойдете! Я просто натравлю на вас Чарли!
Алексей достал записную книжку и стоя начал писать. Юлия Павловна сказала упавшим голосом:
— Боже мой, что за упрямец! Куда вы торопитесь? Скажите, может быть, это связано с этими неслыханными событиями? Что вы думаете о войне, Алеша? проговорила она вдруг благоговейно.
Он что-то промычал, не переставая писать.
Шурик был разбит и подавлен. Но только первый момент. Потом он это принял как неизбежность и сказал, что готов ко всему. Да, конечно, надо быть готовыми! Шурик очень мужественно все это переносит. Ему так трудно, бедняжке!
Вдруг она откинула назад голову и не то чтобы закатила глаза, но немного притомила взгляд, отчего он выразил сочувствие и печаль.
— Боюсь, я все понимаю. О да, я угадала! Вы мобилизованы, да?
— Нет.
— Но вам придется идти на войну, да?
— Что значит — придется? Долг каждого.
— Конечно, долг. Но разве это не ужасно?
— Вот, пожалуйста, передайте отцу, — сказал Алексеи, вырывая из книжки листок.
Она близко подошла, взяла бумажку, медленно вложила ее в нагрудный карман его пиджака.
— Я не возьму ничего, пока вас не отпущу. Проездом в Москве, да еще добирался на пригородном поезде (она выпятила губки), не пимши, не емши (она ихикнула)… Мотя, что у вас готово? Кулебяку вынули?
Она приподняла суровое полотенце с противня на столе, вкусно понюхала корочку кулебяки, что-то детски жадное появилось в ее улыбке.
— Право, как у Чехова! Помните, Алеша? Кулебяка должна быть бесстыдная, во всей своей наготе, — проговорила она, подражая Александру Владимировичу, любившему цитировать. — Сей час, сейчас мы снимем пробу! Я не зову вас, Алеша, в комнаты, у нас такой кавардак!
Она ускользнула в дверь.
Алексей все время разговора слышал перезвон посуды в комнатах. На кухню вышла девушка, — юбка в обтяжку. Прижимая к груди стопку тарелок, стрельнула любопытным глазом на гостя, выпалила:
— Мытья — прямо я не знаю, спаси бог! — поставила тарелки, одернула юбку, ушла назад.
Тотчас вернулась Юлия Павловна с салфеткой в руках.
— Что же вы, Мотя, не предложите сесть? Садитесь, Алеша. Мотя, отодвиньте противень. Я здесь накрою.
Она встряхнула трещащую крахмалом салфетку, разгладила ее на уголке стола. Мотя вытерла табуретку передником.
— Так будьте любезны, передайте это отцу, — вполголоса повторил Алексей и положил записку на салфетку.
— Так вы в самом деле… — начала и не кончила Юлия Павловна. Поведя одним плечиком, она беспомощно опустила руки. — Если уж кулебякой вас не прельстишь, то что же еще мне остается?
— Я не хочу тут занимать чужое место, — сказал Алексей и легонько отодвинул табуретку ногой. Кровь густо проступила на его щеках.
Она тоже вспыхнула, но улыбнулась.
— Насильно мил не будешь. Только помните, Алеша, — мне за вас от Шурика попадет. Это на вашей совести.
Он попрощался. Она проводила его на крыльцо, и он услышал за спиной ее серебряный распев:
— Тимофей! Подержите Чарли! Чарли! Тимофей!
— А чего его держать — теленка? — откликнулся ленивый голосишко.
За калиткой Алексей поглядел в ту сторону, откуда пришел. Тянуло жгучим ветерком, кустарник вдоль забора шуршал рано подсохнувшими листьями. Он вспомнил пруд, дрожащий влажный воздух над водой, в ушах его ожил колоколец на шлюзе плотины.
В тот же момент весь путь сюда, увенчанный приемом мадмазель, показался ему бессмыслицей, ее щебетанье и салфеточка на уголке кухонного стола — издевательством. Злость просилась наружу, он обозвал себя дураком. Идти тем же путем назад — значит, все время ругать себя за глупость. Он решил возвратиться в Москву по другой дороге и отправился искать станцию.
Он не прошел полсотни шагов, как на него выкатилась песня под удалое многоголосье гармони.
Ельником, по широкой, заросшей травами просеке, шли четверо парней в обнимку и за ними, стайкой, девчата. Зеленый свет задорно пятнал сквозь деревья молодые лица, нарядные девичьи платья, рубахи парней.