Костер - Константин Федин 3 стр.


5

В те годы известной на Смоленщине тяги на хутора в Коржиках тоже, что ни весна, разбиралась какая-нибудь изба и до распутицы — бревнышко за бревнышком — переползала на лесные вырубки, подальше от деревни. Корчевались пни на новых выделах, жглись кусты. Старые лесные дороги новоселы перерывали канавами, заваливали сучьями, чтобы народ не заезжал куда не след: от лишнего глаза добра во двор не жди. Стали жить по-заветному — всякий Демид себе норовит.

Поначалу у Ильи дела двинулись бойко. Чего только не сковал кузнец и кто не перебывал у его горна, пока починяли мельницы, крупорушки, плотины на старых прудах, пока хуторяне обзаводились постройками, ладили инвентарь, телеги, перековывали своих сивок и каурок, пригоняли к амбарам новые засовы. Била кувалда, приговаривал ей меткий ручник, распевала наковальня. Про Илью начали говорить: пошел в гору! Он держал молотобойца, подраставший Матвей с каждым годом помогал ретивее, уже и младший сын, Николай, становился не только едоком, но и работником, и отец скоро позабыл, как на первых шагах Мавра Ивановна дула горн, а приходилось — бивала и молотком.

Понемногу Илья расплатился с братом Степаном. Была у него задняя мысль: авось, примирившись, брат иногда поможет раздобыть на своем путейском хозяйстве железного лома, который, после разрухи, уже везде успели прибрать к рукам. Но мысль эта позабылась вместе с другими расчетами Ильи.

Когда свили свои теплые гаюшки хуторяне, стало меньше появляться народа в кузнице. Деревенская жизнь, на глаз Ильи, будто приостановилась, и чаще начал он опять вмешиваться в споры об этой жизни, такой неспокойной в своих излучинах и поворотах.

Было над чем поразмыслить. Мельники вперевалочку похаживали под ветлами своих плотин, выстраивая в очередь подъезжающих помольщиков. Осевшие на хуторах хозяева укромно пасли в лесу скот, гулявший «в дезертерах» от налоговых властей.

Деньги вошли в силу, и, казалось, как прежде — куда деньга пошла, там и копится: богатые пузатели, бедные тощали.

Раньше Илья надеялся — вырастут сыны, все пойдет легко и складно. Но вот они, молодцы, не ступят в хату, не нагнув под притолокой голову, а жизнь все ковыляет от одной нехватки к другой.

— Ой, Илья, — сказала раз Мавра, — видно, наше с тобой счастье — вода в бредне.

— Какого тебе счастья захотелось?

— Мне что! А намедни парни за стол сели, спрашивают — что это, маманя, в горшке одни луковки плавают?

— Велела бы круче посолить, — отозвался Илья. Он было занес ногу через порог, но остановился.

— Кто тебе про луковки-то? Матвей?

— А не помню.

— Поболе бы еще с ним зубоскалила.

— А с чего слезы-то лить?

Илья грохнул дверью. С Маврой всегда так — сама начнет, сама отговорится. Да и правда, лишнего стала она с Матвеем лясничать. Плохо, плохо, а не слыхать, чтобы кузнецы пустые щи хлебали. Молодым парням только бы потешиться. До того ли им, что иная потеха отцу в досаду? Мало Илья наслышался попреков — не хватало от своих слушать! То его корили на деревне, будто он заодно с господами, то — заодно с комбедчиками, то теперь — с хуторскими. Каждому угождать — собьют с толку.

«Сам по себе был, — думал Илья, — сам по себе останусь».

Но нехитро было подумать, да мудрено самобытничать. Все больше ходило в округе толков про колхозы, все сумрачнее хмурились хозяева на хуторах. И нет-нет Илья Антонович словно мимоходом накажет сыновьям при случае добыть газетку, вычитать, что нового, а то задорно спросит младшего:

— Ну, про что нынче калякает твоя гвардия? (У Николая водились на селе приятели — из комсомольцев.)

Мавра Ивановна оставалась, какой была всегда, но мужу чудилось — она все веселее с пасынками, скучнее с ним. Жалоб он от нее не слышал, а иной нечаянный ее вздох с неохотой встречал поговоркой:

— Не одни наши сени подламываются. Другой раз и добавит в сердцах:

— Повесила нос! Придет Матвей — рассмешит… Она как-то не вытерпела:

— Грех перед богом, Илья! Присоромить меня хочешь — Матвей да Матвей… Скорей бы, что ль, его в армию забрали, — может, опомнишься.

Илья иногда сам себе дивился — что это ему втемяшилось примечать за женой и сыном всякий шаг? Матвей был парень общительный, веселый, но не потешник, не ветрогон. В работе не меньше отца был затяжным, на людях — степенен и не болтлив.

Илья знал это лучше, чем кто другой, держался с сыном уважительно-строго и прямо не высказывал недовольства так, как Мавре. Но пересмешки их между собою сердили его.

— Завидки, что ли, берут? — останавливал он себя, когда странная тоска начинала теребить больнее. Завистливым он не был, но тут взглянет на Матвея — как он, молодцуясь, одергивает свою чистую рубаху, огребает кудри округ белого лба и статно умещается за стол как раз против Мавры, — взглянет Илья и увидит себя рядом с ним чуть что не хилым, и опять защемит горечь. Что скоро Матвею призываться в армию, он думал частенько, но мысль эта не столько тешила, сколько бередила сердце. Как обернется дело, когда Матвей уйдет? В кузне он успел сделаться силой, младшему сыну вряд ли его заменить, а, самому Илье давно нажитая болезнь снова потихоньку подсказывает: памятуй, дружок, я тут, под ложечкой!

Пока Илья Веригин ожидал перемен, ему и не терпелось — скорее бы они наступили, — он и побаивался, как бы на переменах не обжечься. Но вот пришла пора, которая все за него решила, — не понадобилось ударить и пальцем о палец. Сколько он ни заглядывал в газетки, сколько ни слушал споров о землеустройстве, о мелком и. крупном хозяйстве, все-таки ему показалось, что, как в свое время вдруг явилось слово нэп, точно так теперь вдруг прозвенел грозовой зов: сбивай замки с амбаров! Был этот зов не кличем вольницы, и не толпа призывалась им к буйствам, а был он законом самой революции: приспели сроки на деревне взыскать с кулаков, как раньше взыскано было с помещиков. Никогда прежде не повторялось издавнее словцо кулак так часто, как в эту годину, и сама она навечно запечатлелась в памяти своим именем — раскулачивание. Илье Веригину иной раз чудилось, будто попал он под холодный дождь в чистом поле: куда ни повернись — все мокро и не видать, где укрыться. Выбор был не богат — либо оставаться с артелью, которая помаленьку начала сколачиваться в Коржиках, либо бежать. Крепясь и помалкивая, думал Илья перетерпеть непогоду, а дождь все хлестал его по бокам и в загорбок.

Хуторские мужики примером своим двоили мысли Веригина. Кое-кто из хуторян неохоткой поговаривал, как бы воротиться в деревню. Кое-кто, заколотив избу и опустелый двор, подался, с узлами, ребятишками, на железную дорогу и дальше, невесть в какие города.

Раньше всех, тихой невеселой ночью, исчез Тимофей Нырков, и о нем первом долетел со станции в Коржики слух, что видали, как он силком пропихнул мешок-пятерик в тамбур вагона и вскочил на подножку. Передавали, что его нельзя признать: обрился начисто, и только по узким скулам да по губам догадались, что это он, — губы у него багровые и нижняя грибной шляпкой, а верхняя тонкой веревочкой. С ним будто бы удалось перемолвиться, и он сказал:

— Нырков своего счастья выждет!

Его спросили насчет жены.

Он ответил:

— Коли жалеет меня — найдется.

С тем и отъехал.

Много ли в слухе было правды, неизвестно. Но Коржики в рассказ поверили, особенно потому, что Тимофей незадолго показывал ребятишкам бритву-безопаску и похвалялся, что вот, мол, грабельками разок гребну — бороды с усами не бывало, и опять девки за мной гуськом. След его простыл, а жена в ответ на расспросы только выла.

Илью Веригина приключение это сперва озадачило. Не взять было в толк, как мог решиться сквалыга Нырков бросить дом со всем добром и женою вдобавок? Но потом Илья Антоныч рассудил, что на свой аршин мерить маклака нельзя — у него свои маклачьи соображения. Что же теперь Веригину — посмеялся Илья — наклеить, выходит, бороду и — наутек?

«Мое дело особое!» — говорил он себе, поглаживая короткий пеньковый ус и чистый подбородок (бриться он не переставал с царской солдатчины).

Может быть, мысли его еще долго бы качались маятником, если бы жизнь не распорядилась без него одним махом за другим.

Тем годом Матвей ушел в армию. Проводы были без гулянья — отец отказал в деньгах, но выставил накануне четверть самогона, велел Мавре испечь пирогов и сгибней, позвал Матвеева крестного — кроткого мужичка, незадолго овдовевшего и на каждом шагу со слезой поминавшего покойницу. Пили стаканами, здравничали, чокались. Крестный поплакал — кто, мол, за здравие, а я за упокой! — начал целовать кума, обоих парней, жалостно заголосил, вдруг оборвал себя, принялся, не вылезая из-за стола, топать лаптями о половицы, неотвязно припевать на подходящий лад вывернутую песню:

Вси быяри яяы пьють и ядуть,
Один хрестник ён ни пьеть и ни есть.

Илья больше молчал, покашивался на Мавру. Она была невесела, хмель ее не брал. Он спросил:

— Что не поёшь?

— Тебя жду. Запоешь — подхватим с ребятами, — ответила она, не мешкая, но, смолкнув и посидев немного, рывком поднялась, вышла из горницы и долго не возвращалась.

Илья выпил стакан залпом, опьянел, стал несогласно махать на всех рукой, стуча размягшими пальцами об столешницу. Мавра повела его на постель, он дал себя разуть, продолжая отмахиваться и бормотать под нос.

Матвей с Николаем проводили домой крестного, еле двигавшего ноги, и пошли деревней назад, в обнимку. Стояла ночная тишь, осень выдалась сухой, и, когда спросонья тявкала собачонка, лай стеклом откликался высоко в воздухе. Ни в одном окне не светился огонь. Коржики спали. Покачиваясь, братья дошли до двора, взобрались на крыльцо, глянули в небо.

— Помнишь, ты мне маленькому велел слушать, как звезды звенят? — спросил Николай.

— А что, не слышишь?

— Это свет дрожит.

— Ученый будешь, — засмеялся Матвей.

Ударив брата ладонью в плечо, он повернул его к двери.

— Раньше деревня новобранцев уважать умела, — сказал он тихо. — Нынче не то… Свет дрожит, — вырвалось у него слово нечаянно, и он опять засмеялся. — Айда спать.

Утром, после снеданья, Мавра собрала Матвею подорожной еды. Все отправились с ним. Отец поджимался, вздыхал, похмелье только начиналось.

— Болит, что ли? — спросила Мавра.

Он ничего не сказал.

Почти из каждого двора кто-нибудь выходил или выбегал и шел с Веригиными от своей избы до соседней, останавливался, прощался с Матвеем. Старшие напутствовали его добрым словом, молодежь обнимала, приятели с девчатами дошагали до околицы, и отсюда Веригины двинулись одни скорым шагом.

Они миновали ближний выгон и пажить, где старый, не по годам легкий пастух Прокоп шустро перекрестил Матвея, повторяя ласково: «Дай бог, когда что, ворочайся здоровый, дай бог…» И Веригины вошли в лесное угодье.

Тут желтый свет берез бесшумно играл и осыпался наземь с листвою, и грустно и сладко было молча шагать по золоченому коврику дороги, прощаясь с родным лесом. На выходе из березняка и кончились проводы. Илья первым остановился, первым обнял и, обдавая Матвея перегаром, трижды накрест поцеловал его в щеки. Потом Матвей простился с братом. Они поцеловались долгим, сильным поцелуем, так что стукнулись, встретившись, зубы. Матвей вгляделся в намокшие глаза брата, сказал:

— Когда теперь свидимся, Николка?

— Может… в армии? — будто робея, выговорил Николай.

— Я, чай, отслужу, как тебе идти.

И вдруг Мавра пошатнулась и бросилась на грудь Матвею. Она прижалась к нему, вскрикнула, на один миг стихла, потом неожиданно чужим голосом завопила, давясь обрывистыми всхлипами и еле договаривая одно только слово:

— Сыно…сыно…очек!

Вопль ее колыхался в лесу перекатами. Она вздрагивала, билась лицом о плечо Матвея. Он силился отстранить ее, бормотал напуганно:

— Маманя… Мамань!..

Илья шагнул к ней, схватил под руки, оторвал, оттащил ее от сына.

— Ступай! — прикрикнул на Матвея с белым своим колючим взглядом.

Матвей отдал всем неторопливый поклон, крупно зашагал подымавшейся отсюда дорогой на село.

Ежели подвести счет, думал он, то вышло по положенному: было вино, были песни, были пьяные слезы, пролились и горючие. И вот идет он, с мешком за спиной, на сборный пункт в сельсовет, тоже как положено. Прощай, Коржики! Вспоили, вскормили молодца, обучили его славному рукомеслу. Чего лучше? Шагай — ать, два! Унывать не к лицу. Не таким его растил батюшка, чтобы вешать голову, не таким — мачеха. Эх, мачеха, маманя Мавра Ивановна! Спасибо тебе, что была ты пасынку не меньше родимой матушки!..

6

С уходом сына Илья Веригин слег. Поначалу утешал он себя, что перепил, занедужилось от вина и болезнь скоро пройдет. Но время убегало, а он не вставал. Был позван фельдшер. Он легонько ощупал Илью Антоныча, долго, шевеля губами, составлял рецепт, сказал, чего нельзя есть, и под конец спросил, как думает больной насчет колхозов. Лекарство его не помогло. Тогда звана была известная по округе знахарка-баушка, говорившая, что лечить надо не болести, а слаботу тела. Она охулила фельдшерскую кухню, присоветовала свою, пожирнее, и наказала, пока Илья не выхворался, чтобы и в думках не было поступиться чем колхозу, особливо (избави бог!) животиной, потому-де без молочной сыти один конец всем — что хворым, что здоровым.

От баушкина леченья Илье тоже не сделалось легче. Кто к нему ни заходил, давал свои советы, и, хоть он был несговорчив, боль нудила пробовать, что ни скажут, пока он не начал свыкаться с нею: чему быть, тому не миновать.

Навещали его всю осень и зиму, не-столько чтобы проведать о здоровье, сколько потолковать о заботах, и одни отговаривали идти в артель, другие наумливали записаться. Он всем отвечал:

— Встану, тогда решусь.

Но наедине с собою Илья в прятки не играл. Хозяйство легло на одну Мавру, кузница — на Николая. Парень хотя и сноровился ковать домашнее подручье — рогачи, кочерги, сковородники, да ведь надолго его у наковальни не удержишь. Дружки частенько сиживали с ним у кузницы, раскуривая самосадный табачок, калякая о том, кто куда подастся работать, учиться, пытать счастье. Уйди Николай в город за своим счастьем — что делать? Если и поднимется Илья, все равно в полную силу ему уже не потрудиться, а взять работника — не то время. Вот и гадай. Жена к тому же не советчица — знай себе отшучивается:

— Аль мы хуже людей? У всех ничего, и у нас столько же!

Раз зимней ночью, когда Илья маялся приступами боли, Мавра подогрела на щепочках заваренный с утра липовый чай и, подавая испить, наклонила к мужу раскосмаченную голову, зашептала:

— Ты смерти не зови. Зови житья не короткого. Вот рожу тебе сына, будет помога.

Он оторвался от кружки. Догоравшие щепки чуть вспыхивали на шестке. В полутьме ему плохо видны были Маврины глаза. Он тихонько отвел от лица ее густые, по-ночному черные волосы, всмотрелся. Она глядела ласково.

— Иль не в своем уме? — сказал он.

— Ума тут много не надо, — улыбнулась она, но без своей обычной шутливости, а словно задумываясь.

— Правда, стало быть?

— Правда.

Он смолкнул и все смотрел ей в глаза.

— Попей, покудова не остыло, попей, — сказала она, поднося питье к его губам.

Он вынул из ее рук кружку, стал медленно допивать. Остановившись, проговорил:

— Дождаться еще надо… помогу-то твою…

— Нашу, нашу с тобой помогу, — опять шепотом сказала Мавра.

— Все жданки съешь…

— Жить ради чего будет! — как в горячке, добавила она.

Он выпил чай, она отнесла посудину на стол, вернулась, поправила мужнину подушку, взбила свою, тихо легла рядом.

— Отпустило тебя маненько?

Он молчал. Ему хотелось спросить, когда жена ждет родов, но что-то не допускало до вопроса, и он знал — что не пускает, и дожидался, когда она скажет сама.

Не то чтобы он нарочно загадал, но получалось, как в загадке: ежели Мавра не испугается, скажет, стало быть, все как есть правда истинная, а ежели забоится, промолчит, тогда какая ей вера? Он прикидывал понятные ему сроки и высчитывал — сойдутся они по тайным его приметам или нет.

Назад Дальше