Все выбрались во двор. Наверно, самый молодой из провожатых побежал вперед. Было светлее, чем в здании, но не настолько, чтобы рассмотреть лица, — они, казалось, повторяли друг друга. Вечер дышал покоем, и с каждым шагом свежее выплывала откуда-то прохлада влажной земли.
Беззвучно явился перед Анной Тихоновной высокий человек, снял шляпу и, точно совершая обряд, стал молча, долго жать ей руку. «Наш директор», — отрекомендовал его кто-то. Она ощутила в рукопожатии такое расположение к себе, что сразу обрушила на молчаливого незнакомца свои с Егором Павловичем несчастья, нужды, мытарства и кончила встречей с Прохором Гурьевичем, внезапно оборвав себя вопросом:
— По-вашему, дадут ему машину?
— Скудину как не дать? — не спеша ответил директор. — А вот не знаю, на каких фаэтонах будет выбираться отсюда наш колхоз?.. Ну что ж… Милости просим, присоединяйтесь к нам. Он вздохнул с тихой покорностью судьбе и надел шляпу. Подошли еще несколько человек, и уже целая свита провожатых повела Анну Тихоновну с Цветухиным туда, где актерская группа стояла лагерем.
6
Так началась ночь, может быть, самая странная и трогательная из памятных ночей, которые запечатлело когда-нибудь сердце Анны Тихоновны.
Нельзя было рассмотреть, сколько высилось деревьев на том клину, куда ее привели. Под купиной их густела такая, чернота, что за ее пределами, точно из-под ящика, все казалось виднее. На полянке стали различимы силуэты людей — там кто лежал, кто сидел со своими пожитками. Пространство дальше было ровно, еле угадываемое в наступивший самый темный час кратких ночей солнцеворота. Оттуда стлался аромат политых огородных грядок.
Многие заснули либо забылись от усталости. Двумя колечками вокруг Анны Тихоновны и Цветухина какое-то время держались любопытные, но и. они, послушав да порасспросив, отходили на свои облюбованные раньше места и стихали. Говорилось немного, с паузами, как будто заранее было условлено, что думать нужнее, чем разговаривать. Вышло само собой, что женщины толковали больше с Улиной, а мужчины с Егором Павловичем, но изредка слушатели менялись позициями из опасения пропустить в разговорах что-нибудь особенно значительное. Клуб этот вскоре начал таять. Анна Тихоновна осталась в обществе двух актрис. Рядом с Цветухиным, усевшись на земле, помалкивал, если не дремал, единственный собеседник.
Вот тогда, в минуту, грозившую горечью разочарования, к двум актрисам подле Улиной, словно рожденная кроной дерева, прибавилась третья.
— Нехорошо сидеть на траве. Встаньте-ка, пожалуйста, — проговорил низкий голос — На пледике уютнее… Подушек-то ни у кого нет. Я вам жакеточку свернула, под голову… Ложитесь-ка. Приятная жакеточка. Укладывайтесь.
Правда, небывало уютно стало Анне Тихоновне, когда она вытянулась во весь рост, и накрыла пледом ноги, и услышала под затылком ворсистую, защекотавшую ткань. Медленно, сперва недоверчиво начала она как бы наново узнавать свое тело, бесконечно усталое, измолотое болями. Эти боли давали о себе знать по очереди, и каждый раз, как они сильнее вступали, она видела себя где-нибудь в прошедшие дни и говорила: «Это мост» или: «Это Жабинка». Но упрямое оживание болей не страшило ее. Она ведь уже пересилила их, перенесла, и они оживали теперь, потому что она жива. Она живет — вот почему ей больно. И пусть будет больно! Пусть ноет тело. Жизнь взяла верх — она течет, течет по жилам, — и что же это за наслаждение лежать, закрыв воспаленные глаза, и слышать себя всю, всю, от пальцев ног до горячих висков с гулкими их отзывами на толчки сердца!
— Кто это так хорошо меня уложил? — спросила она не двигаясь.
Соседки лежали по сторонам от нее — не спали, шевелились, и та, которая устроилась справа, ответила:
— Наша старуха.
— Она славная, — пояснила та, которая слева. — Мы ее выбрали вашей опекуншей.
— Кто — мы?
— Ну, мы, комсомолки… И утвердил комсорг. Сказал, чтобы — порядок!
Речь велась тихо. Один голос звучал глубоко и был, наверно, сильный — и в нем слышалась альтовая струна. Другой, по-видимому, нелегко было сдержать — он рвался вверх, к своему певучему звону.
— Она не старая, — сказал альт. — Мы только между собой говорим — старуха. По амплуа.
— Я поняла, — ответила Анна Тихоновна и потом, вслушиваясь в ночное безмолвие и яснее всего слыша не перестающую свою борьбу с болями, сказала: — У меня дочь комсомолка.
— У такой молодой? — прозвенел голос слева, на мгновенье смолкнул и заговорил тише: — Мы с Мариной первые решили взять над вами опеку. А комсорг говорит: пожалуйста, на добровольных началах. Но, говорит, чтобы я знал, с кого спрашивать, за народную артистку я в ответе. И назначил старуху.
— Значит, Марина. А вас как?
— Лена.
— И, значит, опекуншу мне не выбирали, а назначили?
— Какая же разница… в данных обстоятельствах! — удивилась Лена и, будто решив прекратить разговор, принялась шуршать бумагой, что-то перекладывая или развертывая. Немного пошуршав, остановилась. Анна Тихоновна почувствовала прикосновение чего-то легкого, будто лист упал с дерева на плечо и скатился.
— Возьмите, пожалуйста, — расслышала она шепот.
— Что такое?
— Ну, я даю! Возьмите.
Анна Тихоновна ощупала над плечом воздух, пальцы наткнулись на теплую руку, и эта рука ответной ощупью вложила ей в ладонь продолговатый сверточек. Сразу же остро пахнуло сыром. Она откусила от бутерброда и, только судорожно проглотив кое-как разжеванный кус, выговорила свое спасибо. Потом она глотала, глотала, заставляя себя не спешить и неудержимо спеша.
Осторожные шаги прошелестели в траве. Знакомо зажурчал низкий голос:
— Заждались? Провозилась я с буфетчицей… Плитка перегорела! Сцепим пружинку, воткнем штепсель — пшик! — опять лопнула… Держите-ка, товарищ Улина. Не обожгитесь… Сахар на дне, помешайте.
— Егор Павлович! Скорее сюда! — обрадованно позвала Анна Тихоновна, — У меня чай!
— Уже пью, — откликнулся он, и ей показалось, она опять расслышала его прежний маслянистый бас, не стареющий, красивый.
Что-то приговаривая, опекунша укладывалась рядом с Мариной. Анна Тихоновна жглась и пила и в промежутки между глотками наскоро смахивала со щек слезы, — они текли ровно, без перерывов, и ей делалось все спокойнее, и боли точно бы позыбывались.
Минул перелом темноты, заметнее отделились друг от друга спящие люди на полянке, туман становился полосатым.
Тогда справа неторопливо зазвучал альт Марины:
— Мы уже до вас встречали беженцев из Бреста. На улице. Кто в чем. Мужчину видели в одном белье. Как вскочил с постели, так и побежал. Где-то уж за городом его подобрали, привезли сюда. Оркестрант какой-то. Сколько его ни спрашивали, он все одно: играл ночь в джазе, пришел домой, лег спать, а что было потом — ничего не помню…
— А вы всё помните? — спросила Лена.
Долго молчали, ожидая, что скажет Анна Тихоновна, но она не ответила.
— Еще был случай, — опять заговорил альт. — Приезжал к нам областной начальник по делам искусств. Познакомиться со Скудиным. Смотрел репетицию. Черноволосый такой, напомаженный. Сразу, как услыхали сообщение, он кинулся в свою машину и — в Брест. Только уж не успел — в городе немцы… К ночи вчерашней вернулся. Вся голова белая. Как лунь… Сидит, раскачивается, бормочет: «Ах, мерзавец, мерзавец». Про самого себя. В Бресте у него семья осталась — дети, жена. Беременная. Она целую неделю к нему приставала: отправь да отправь ее с детьми из Бреста, — оказывается, на базаре только и разговора слышала, что немцы со дня на день войну начнут. А он на нее кричать, «мещанка, дура»… Вот на себе и рвет теперь седые волосы. Мы обступили его, смотрим. А он схватится за голову, закачается и опять бормотать: «Ах я мерзавец…» Не знаю, может, это нехорошо только нам его было не жалко.
— За что его жалеть? — сказала Лена. — А вам разве его жалко, товарищ Улина?
— Ну, что пристали? — с доброй укоризной вмешалась опекунша. — Страха, что ли, не повидала Анна Тихоновна? Дайте покой. Натерпелась, поди, без ваших россказней.
— От страха не уйти, мы должны быть к нему готовы, — с решимостью возразила Лена. — Не нынче, так завтра… И не все страшно. Даже смешно бывает. Правда, Марина?.. Представьте, товарищ Улина. С первыми машинами беженцев видим мы — мчится грузовик, полный всякой мебели. И посередке — толстая тетища в обнимку с высоченным трюмо! Вцепилась в него, глазищи вперед, лицо от жары с ветром — как кирпич. И шарф газовый за спиной извивается голубыми змеями.
Лена усмехнулась, подождала, но рассказ никого не повеселил.
— Такая мать-командирша… настоящая «сама»! Детей не пожалеет, а свое трюмо отстоит… — сказала она, почерствев и будто замыкаясь.
Никто не двигался. Чем ближе шло к рассвету, тем полнее немота охватывала воздух. Розовел оседающий клочьями туман, и с зарею больше охлаждалась почва. Запахи трав, листвы грузнели, источая мед и пряность, но дышалось свободно.
Вдруг Анна Тихоновна привскочила. Уткнув выпрямленные руки в землю, она замерла. Обе молодые соседки всполошились — что с ней?
— Самолет! — едва слышно проговорила она, глядя в небо.
— Разведчик, — сказала Лена. — Он и вчера начал поутру шарить.
— Как раз в это время, — спокойно подтвердила Марина.
Анна Тихоновна с недоверием посмотрела на них и опять подняла взгляд. Мотор вопил слышнее.
— Мы сначала ужасно боялись вот этого воя, — сказала Марина. — Чуть кто услышит, крикнет, мы врассыпную, а то собьемся в кучу. Весь первый день так. А второй, — ничего. Даже когда целое звено пролетит. Разве убежишь? Под крышей хуже. Еще вчера утром мы ложились на землю, лицом вниз. Страшнее всего почему-то за лицо. А нынче лежим животами кверху. И глядим.
— И клянем, проклинаем этих… этих… — искала слова Лена, и либо не могла найти никакого, либо застеснялась найденного, и сжала рот.
Анна Тихоновна снова прилегла, закрылась до самых глаз углом пледа. Лишь в эти минуты перед восходом она могла разглядеть своих новых, поднесенных ей судьбою друзей.
Марина была крупной, с лицом ярким, с волосами, отливавшими краснотою и спутанными, как сноп без перевясла. Пухлые губы надуты, словно от обиды. Лена казалась маленькой. Острые, прямые черты ее личика были как-то кучно посажены. Сильно выпячивался подбородок, может быть, только потому, что запрокинута была голова. Косынка обтягивала лоб, и вровень с ее краем чернели отточенные стрелки бровей. Все говорило о Лене как об упрямице, если бы не рот, почти такой же пухлый, как у Марины.
Обе подруги лежали под своими пальтишками, и Анна Тихоновна успела невольно отметить в уме, что каждая выбрала материю со вкусом — Марина темную, Лена светлую — по контрасту своих типов. Сейчас же вспомнился ей очень хороший образчик бежевой ткани с чуть заметным рисунком в клетку, — она увидала его в самолете, по дороге в Брест, решила такой образчик разыскать по возвращении в Москву и купить на пальто Наде. (Разведчика над головой уже не было слышно, и она подумала, что больше никогда, ни за что не согласится лететь самолетом.) Ее удивило, что у Марины с Леной, несмотря на несходство в лицах, так долго сохраняется общее наивное выражение рта. И ведь совершенно так же у Нади: приподнятый в середине краешек верхней губы, неясность, небрежность очертания и ребячья надутая обида. Правда, все- это — до первой улыбки. Или до первого волнения. (Неужели эти девушки ничуть не испугались, когда появился разведчик? Нет, решила Анна Тихоновна, они просто хотели ее успокоить.)
Еще раз посмотрела она на Марину и Лену. Они по-прежнему лежали с открытыми глазами. Она спросила:
— Вы сказали, Марина, в Бресте — немцы?
— Да.
— Неужели не верите? — изумилась Лена.
Анна Тихоновна ответила не вдруг. В коротком «да» Марины, в изумлении Лены послышалась ей такая боязнь спугнуть непрочное спокойствие, что она должна была побороться с набежавшими опять слезами.
— Милые, милые девочки. Пусть только убережет вас судьба от того, что я… убережет вас от бомбежек!
На минуту остановившись, чтобы овладеть собой, она нечаянно для себя стала говорить о том, как разбудил ее грохот в Бресте, как явился за ней Цветухин, и они шли и бежали по городу, и впервые увидели кровь — на девочке Сашеньке, и потом как смотрела она на мертвого братика этой девочки. Она говорила медленно, будто — сказку детям, и чем дальше лилась сказка, тем легче было говорить. Все время ей виделась Надя и думалось, что вот так будет она Наде рассказывать обо всем, обо всем, когда вернется домой. И тогда все, что сейчас неизмеримо тяжело, станет легко…
Девушки изредка о чем-нибудь спрашивали, не удержавшись. Она отвечала, и ей начинало казаться, что, о чем бы она ни рассказывала, все гораздо страшнее Лене с Мариной, нежели ей самой. Она дошла до Жабинки и тут остановилась, как будто на этом быль уже не поддавалась уложить себя в сказку. Но девушкам смертельно хотелось знать, что же сталось с актерами, спасшими, Улину и Цветухина. Наперебой они придумывали хитрые околичности, лишь бы выудить какой-нибудь намек на ответ. Но она отмалчивалась.
— Ну, скажите, что было самым, самым страшным? — с испугом на упрямом личике допытывалась Лена.
Тогда раздался отрезвляющий голос:
— Угомонитесь вы, наконец, девчонки, или нет?
Все были уверены, что опекунша крепко спит, свернувшись под теплым платком. Но вряд ли спросонок могла так отчеканиться ее острастка, и значит, она молчаливо участвовала в разговоре (что старуха любопытна, девушки хорошо знали). Все-таки ее послушались, стали поворачиваться с отлежалого бока на другой, — земля ведь на чуточку лишь мягче голых досок.
Утро засияло, обещая июньский жар. Лагерь, залитый солнцем, еще спал, и разве только кто-нибудь потягивался, разминая ноющие кости или тоскуя в бессоннице.
Анна Тихоновна не успела задремать, когда Лена осторожно выползла из-под своего пальтеца, подобралась к ней на коленках.
— Я — поцеловать вас. Хорошо? — шепнула она быстро.
Без раздумья привлекла ее к себе Анна Тихоновнами расцеловала, как целует мать своего ребенка или старший товарищ — младшего, когда надо вместе выдержать одно испытание.
— Спать нужно, спать! — тоже, как старшая, сказала она, натягивая на себя потуже плед. И телом, и утихшей душою почувствовала она, что сейчас сладко уснет под этой еще не исчезнувшей, прохладной тенью деревьев. Только теперь, увидавши листву, она узнала клены — такие же, какие нависали над кладбищенской стеной, где ранило Егора Павловича. Но она тотчас решила про себя: «Нет, не вспоминать, не думать! Скоро будет хорошо. Все хорошо. Хорошо». Она повторяла и повторяла это слово, точно нянька у колыбели, и слово убаюкало ее.
7
Очнулась Анна Тихоновна от внезапно толкнувшей ее мысли — «опоздала! надо бежать». С улицы доносился шум езды. Полянка, которую припекало солнце, опустела от актеров, одни чемоданы, узлы лежали врассыпную. Марина и Лена спали. Опекунши не было.
Анна Тихоновна взглянула на Цветухина. Рядом с ним было пусто. Он тоже спал. Перевязанная рука покоилась на груди, голова привалилась к плечу. Чтобы не разбудить, она отошла от спящих тихо, но потом уже не могла сдержать ног. В дверях театра она с разбегу натолкнулась на простоволосую женщину.
— Куда вы?
По голосу легко было узнать ночную благодетельницу.
— Который час?
— Что вы, милая, всполошились? Шесть только пробило.
— Если проснется Цветухин, скажите, я пошла к Прохору Гурьевичу. Да накормите его. Нет ли у вас платочка?
— Идемте, я достану. И умоетесь кстати.
— Нет, нет! С собой у вас есть?
— Да что за горячка, право! — вытягивая из-под рукава помятый платок, с досадой ворчала опекунша. — Пошли бы наверх, позавтракали с товарищами.
Анна Тихоновна схватила платок, бросилась к выходу на улицу.
Вокруг было тревожно. Переполненные людьми, неслись грузовики. Лентами тянулись пешеходы с поклажей, детьми. Когда она остановилась передохнуть и зорче глядела на народ, испуг встряхивал ее. Казалось, брестское утро гонится за ней по пятам, и она опять бросалась вперед.