Но в вестибюле гостиницы было спокойно и так светло, что в первый момент Анна Тихоновна с недоуменьем осмотрелась — туда ли попала? Ошибиться она не могла — на свету все представляется иным, чем в темноте, и она признала лестницу, по которой спустилась накануне вечером. Навстречу шел сонный человек, спросил — к кому она в такую рань.
— Положено справиться у дежурного, — кивнул он на остекленную выгородку портье.
За окошечком взлохмаченная женская голова оторвалась от своих голых локтей, уложенных на столе.
— Кого? — переспросила женщина, с трудом раскрыв клейкие веки.
— Я к народному артисту Скудину.
— А-а… Уехал.
— Он мне назначил, — пропуская ответ мимо ушей, сказала Анна Тихоновна.
— Артист, говорю, уехал.
— Вы меня не понимаете. Он назначил прийти к нему утром. Вот в этот час.
— Это вы не понимаете. Нет такого у нас, выбыл! Понятно?
На лице Анны Тихоновны начала медленно появляться улыбка.
— Вы ослышались, — сказала она немного снисходительно. — Скудин. Прохор Гурьевич.
— Ну, Скудин! — раздраженно переговорила женщина, пододвинув к себе конторскую книгу и сердито залистав. — Какие-то все… точно… не знай… Пожалуйте, отмечен: Скудин П. Г…
Она вскинула глаза на Анну Тихоновну, примолкла и потом досказала смягченно:
— Не буду же я зря… Вон и ключи от номера. Я как раз на дежурство пришла в двенадцать ночи. Сама видела, как его усаживали в машину. Скудина этого.
— В машину? — повторила за ней Анна Тихоновна.
Брови ее сошлись круто, словно она не могла разобраться в чем-то запутанно-сложном. Она еще раз повторила — «машина».
Это ушла ее машина. Та самая, которая должна была отвезти ее в Москву, домой. Которую она ждала весь вечер, и ночь, и утро. Которую дожидается сейчас Егор Павлович.
— Благодарю вас, — сказала она тихо. — Извините.
Отодвинувшись на шаг от окошка, она вдруг повернулась к лестнице и побежала наверх. Сначала одной рукой, потом сразу обеими она забарабанила в дверь номера. Гул долго гулял коридорами. За дверью покоилось безмолвие. Анна Тихоновна забила по ней ногою.
Тот человек, что встретил ее в вестибюле и велел обратиться к портье, запыхавшись, подлетел к ней и отдернул за руку в сторону.
— Вы что безобразничаете? Она опомнилась.
— Можно… Можно, я посмотрю в номере? — пролепетала она.
— Это как такое, в номере?
Она теребила и мяла в пальцах платочек, не в силах совладать с дрожью, окатывавшей ее, как ледяная вода.
— Вчера я здесь, у Прохора Гурьевича, — не могла она остановить своего лепета, и то ли ей пришла на ум ложь, то ли было это правдой, но она, сжимая в комок платочек, выпалила: — Я забыла в номере свою губную помаду! На столе!
— Стыдно, гражданка! Нашли время думать про помаду! Идите-ка отсюда, я провожу вниз.
Она шла, покачиваясь, а сойдя с лестницы, опустилась, присела на ступеньку. Всплыло в памяти, как здесь, в вестибюле, прошедшим вечером назван был Прохор Гурьевич почтительнейше в третьем лице — «они».
Почему же о нем теперь не сказали — «они», а просто — «такого нет»? Значит, между «есть» и «нет» — пропасть. И что же в пропасти? Время. Время, пожирающее все, не исключая совести и вплоть до надежд.
Анна Тихоновна заметила, что за нею следят все те же двое — выпроводивший ее сверху мужчина и дежурная. Они будто остерегались приблизиться и смотрели на нее, как глядят здоровые на душевнобольных.
«Этого не будет, — подумала она со страшной болью оскорбления, — я знаю теперь цену опекунам. Я обойдусь. Я разогну проволоку «своими руками. Как тогда, в Жабинке. И если опять — слезы, никому не дам их утирать. И если — пропасть… меня столкнет в пропасть одна смерть».
Она поднялась. Не оглянувшись, вышла на улицу. До самого театра она ни разу не остановилась и ни разу шаг ее не сменился бегом. Он стал тем шагом, каким всегда был ей свойствен — стремительно-ровным, и в эти минуты — на ее ощущение — невесомым. Вслед за потрясеньем, испытанным в гостинице, по пути к театру, мысли Анны Тихоновны свелись к одной: молчание! Слишком, много слов она вчера слышала и чересчур легко обольстилась ими, чтобы вновь доверяться словам. И не говорила ли она слишком много сама, чтобы теперь уже молчать и только действовать, только делать, что необходимо?
На тротуаре перед театром стояли Цветухин, Лена и полненький актер из брестской труппы (Анна Тихоновна издалека узнала его по клетчатым штанам). Когда она подошла, все трое будто удивились ей, и мгновенье взгляды их не отрывались от ее глаз. Глядя на Егора Павловича, она проговорила, чуть скандируя:
— Изволили отбыть в двенадцать ночи.
— На машине? — вполголоса-спросил Цветухин, и смуглость его отдохнувшего за ночь лица стала серой.
— Да. Их усадили в автомобиль.
Лена зажала рот рукой. Актер ахнул, дернулся всем телом.
— Как же это, а? Я-то думал, вы меня тоже куда в багажник упакуете!.. И Мишка с ним? — спохватываясь, выкрикнул он.
— Не знаю. Меня не было там в полночь… Что с поездом?
— Ах, с поездом! Не добиться до сих пор, когда сформируют. Гонят одни военные составы… А я как потерял вас, думаю, куда им деться? Ясно, думаю…
Анна Тихоновна перебила актера на полуслове.
— Пойдемте, — дотронулась она до руки Егора Павловича.
— На вокзал? — изумился актер, — Я же только оттуда! Егор, милай! Там же бедлам! Не продохнуть, не вылезти. А тут, плохо-плохо, свои люди. Чего нам еще — старикам?
Анна Тихоновна видела, что Цветухин колебался. Его успели переодеть в чистую рубаху и поверх во что-то похожее на пижаму, один пустой рукав которой был подколот снаружи к плечу английской булавкой. Заботы эти обязывали его. Он нерешительно оглянулся на Лену. Тогда Анна Тихоновна притянула и прижала Лену к себе:
— Спасибо. И скажите от нас с Егором Павловичем спасибо всем, всем товарищам. До свиданья.
— Но зачем вы, зачем… в такую полную неизвестность?! — плачущим и все же звонким голосом вылетело из груди у Лены.
— Неизвестность везде. И что лучше — остаться с нею на месте или попробовать вырваться из нее? — ласково ответила Анна Тихоновна. — Пошли, Егор Павлович.
И правда, ни те, кто продолжал стоять на улице, ни те, кто уходил, не знали с точностью, зачем стоят или идут. Воля обладает взрывною силой, и редкий, кому посчастливилось спасти тонущего, знал наперед, что бросится в воду; Одним казалось, что вернее не двигаться, другим — что надо идти.
Улина с Цветухиным не прошли полсотни шагов, как их догнала Лена.
— Я приду… мы принесем на вокзал, принесем вам… — торопилась она.
— Ничего, родная, ничего не нужно, — успокаивала Анна Тихоновна.
— Нет, мы все равно!.. И я вам не успела сказать. Мы решили и уже послали телеграмму, чтобы нас… чтобы всю нашу труппу считали фронтовой! Вот.
Было что-то наивное во внезапно возникшей ребячливой привязанности девушки, но была и покоряющая прелесть чистосердечия. Анна Тихоновна печально улыбнулась.
— По правде сказать, двадцать лет назад я думала — у нас больше никогда не будет фронтовых театров. Никогда. Ну, что ж! Может быть, до встречи на фронте?
— Ах, я бы так хотела! — воскликнула Лена.
Они еще раз простились как родные.
— Вечный фронт, вечный фронт! И люди нашего театра! Что за славный народ! — произносил Цветухин в ногу с маршем, который старался подравнивать к частым шагам своей спутницы. Он был, как видно, рад покориться твердому курсу, опять настраивался на мажор возвышенной роли, и Анна Тихоновна немного иронично взглянула на него — надолго ли?
Вокзал встретил их не-тем, каким они оставили его и каким актер думал припугнуть Егора Павловича. Совсем другой испуг охватил Анну Тихоновну, когда она увидала нараспашку стоящие двери, полупустые переходы и зал с приютившимися по скамьям унылыми горстками людей. Она сразу вышла на перрон, ведя за собой Цветухина.
Было тихо. Огромный, казавшийся бесконечным, поезд тянулся у платформы. Он пестрел разнокалиберными вагонами — пассажирскими, товарными, русскими, дольскими. Анне Тихоновне не надо было справок, чтобы понять, что произошло. Но первый спрошенный ответил мимоходом: посадка кончена. Кое-где у дверей вагонов, словно приплюснутые к ним, жались молчаливые кучки народа. Двери были закрыты.
— Идем, — сказала Анна Тихоновна. — Идем! — повторила она настойчивее и почти столкнула с места опешившего Цветухина. — Без вас нельзя.
У двери в комендантскую стоял впечатляющего вида железнодорожник, заслонявший собою ход. Его обступала такая же, как у вагона, неподвижная, плотная кучка людей. Анна Тихоновна на ходу сбросила с плеча Цветухина борт пижамы, внакидку свисавшей на забинтованную руку, чтоб она была виднее.
— Пожалуйста, пропустите раненого, — сказала она, выбирая, где бы ближе протиснуться к двери…
Никто не обернулся. Она дотронулась до спины какой-то низенькой женщины и до локтя ее соседа. Они не двинулись. Тогда начались ее дуэли с голосами этой спаянной ожиданьем семьи поневоле. Она все упрямее повторяла, что раненого надо пропустить. Ей отзывались, что тут до нее стоят раненые и что очередь одна для всех. Она громче сказала, что человек ранен в Бресте, но слово будто уже потеряло свою магию: ей ответили — она не одна из Бреста. Тогда она вскрикнула — до каких же пор мучиться человеку, после того как он счет потерял бомбежкам и чудом уцелел в Жабинке? Слово это на момент затушило пререканья. На Анну Тихоновну стали оглядываться, и ей удалось, остерегая руку Егора Павловича, вклинить его в ослабнувшую снизку людских тел. Но сразу раздался грубый или уже сверх меры накричавшийся голос:
— В Кобрине было пожарче твоей Жабинки. От самолетов-то наших ничего не осталось…
— Вы что же, думаете — убитые в Жабинке не заслужили у нашей Родины почитания, которого достойны убитые в Кобрине? — вызывающе спросила Анна Тихоновна.
Несколько человек заговорили с сочувствием к ней. Она еще немного продвинула вперед Цветухина. Страж у двери сказал:
— Ладно шуметь. Приказ всем один — дожидаться другого поезда.
Кто-то выкрикнул с возмущением:
— Дожидайся такой посадки, как нынче: люди штурмом поезд взяли! Вояки…
— Чего вас к дверям поставили? Вон она куда пролезла!
— Да она никакая не раненая. Напустила на себя!
Анна Тихоновна, как в судороге, взбросила к лицу руку, зацепила ногтями корку своей царапины, содрала ее со щеки.
— Ты не в себе, Аночка! — стараясь удержать ее руку, крикнул Цветухин.
Но она не далась и, ухватив пальцами мочку уха, рванула ее книзу раз, другой, пока не оторвала болячку и ухо не покрылось кровью. Она поглядела, на руку и размазала кровь по лицу.
Все, кто стоял вплотную, отступили от нее, тесня друг друга. Железнодорожник приоткрыл дверь, поманил кого-то к себе. Вышел высокорослый человек с красными, распухшими глазами. Ворот его гимнастерки был расстегнут, худая шея тянулась столбиком.
— Что такое?
— Вроде как… — начал было отвечать страж, но только качнул с сомнением головой.
Высокий уже увидел Улину. Встречно глядя на него немигающими глазами, Анна Тихоновна заговорила о том, что должно было окончательно все разрешить:
— Я — народная… народная… — Дальше этого она не двинулась.
Цветухин растерянно поводил кистью руки по очереди на нее и на себя, что было тотчас понято высоким.
— Пройдемте, — сказал он.
В комнате Анне Тихоновне подали стул. Говорить она не могла. Кровь капала из уха на платье. У Цветухина нашелся платок — великодушный дар пинских друзей. Он сам приложил его к лицу Анны Тихоновны и велел держать. Его попросили рассказать покороче, что произошло. Он справился с задачей довольно хорошо.
Через несколько минут они оба шли по перрону следом за высоким. За ним бежали женщины с детьми. На мольбы и плач он отвечал одной фразой: «Со следующим поездом». И лишь иногда, будто не справляясь со своей мягкостью, добавлял: «Да, скоро» или: «Да, сегодня».
У вагона с красным крестом, недалеко от паровоза, они остановились. Он сказал проводнику, что надо посадить.
— Полным-полно! — развел тот руками.
— Надо. И передайте медсестре, чтобы гражданке оказали там… все такое…
Проводник отпер дверь. Высокий нагнул голову на своем тонком столбике и ушел, заарканенный петлей женщин.
Анна Тихоновна с Цветухиным остались на площадке, забитой людьми. Они глядели в дверное стекло и молчали. Очень скоро состав перекликнулся буферами, вагон дернуло и повлекло с тяжким медленным усильем.
Тогда, в последнюю секунду, оба они вскрикнули. Лена и Марина бежали по перрону с узелками в руках, заглядывая в окна, и за ними устало поспешал актер в клетчатых брюках. Никто из них не увидел, как принялись махать им руками Улина и Цветухин. Проводник отворил снаружи дверь, прижав ею к стенке Егора Павловича. Анна Тихоновна успела отодвинуться и зажала все лицо платком в красных пятнах и разводах.
Поезд набирал понемногу скорость.
Так потянулась дорога, исход которой остался позади и был бегством от Смерти. Впереди мерещилась жизнь. Она звала к себе с могуществом, никогда, казалось, прежде не испытанным. И в то же время она внушала сознанию, что бегством ее не отстоишь. Как и чем придется отстаивать — на это еще не могли ответить ни Улина, ни Цветухин. Общими часами испытаний две разные судьбы слились в одну. Но общими часами впереди каждому виделась своя судьба отдельно от других. Какой она будет? Пока они чувствовали себя только беженцами.
На первой большой станции известно стало, что с отходом их поезда немцы высадили в Пинске воздушные десанты. Раскаты брестского огненного изверженья безостановочно ширились над землей. И самой скрытой, а потому самой мучительной боязнью у всех в поезде стала одна: что, если эти раскаты обгонят, забегут вперед, перережут путь?
Поезд уступал дорогу встречным и попутным составам, нескончаемыми стоянками вымаливая себе чуть не всякий перегон от разъезда к разъезду. Но чем дальше пробирался он по неписаному, небывалому маршруту — этот сборный, не составленный, а кое-как сляпанный поезд без номера и литера, — тем больше его изнуренное население накапливало разительных известий о войне. Тогда эти известия начали складываться в новое знание о событии, обрушенном историей на страну.
Война была для Анны Тихоновны Брестом. Теперь же Брест становился лишь одной главой из десятка других глав, с неслыханной мгновенностью вписанных в книгу жизни кровью всего советского народа. Трагедия Бреста не делалась от этого меньше — она открывала собою гордую череду всех трагических превратностей войны.
И в какую-то минуту Анна Тихоновна нарушила молчание задумчивым словом:
— А ведь мы, Егор Павлович, пощажены нашим счастьем с большим великодушием.
Он поднял брови и не отвечал долго, как будто ее мысль была неожиданностью. Потом поскреб ногтями заросший подбородок, улыбнулся.
— Да. Мы, в сущности, отделались крепкими тумаками.
Он привык последние годы не слишком доверять своему жребию, который в молодости рисовался цветистым. Теперь, в конце многотрудного пути, он сомневался в скороспелом решении ехать в Тулу. Не ждет ли его там какой-нибудь новый тумак? не упадком ли духа рожден этот план? Не разумнее ли отправиться к себе в ленинградский угол — одинокий, бедный, но свой, и ждать, когда неизменной верности труду и самой жизни будет поставлена точка?..
На пятый день путешествия голос Анны Тихоновны вывел его из дремоты:
— Видна Москва!
Волнению, овладевшему всеми, было дано слишком много сроку, чтобы перейти в крайнее беспокойство, а затем увлечься и смениться уныньем. Поезд держали на отдаленном подступе к столице. Паровоз отцепили, вагоны заперли, вдоль полотна по обе стороны расставили охрану. Уже к вечеру опять зазвенели сцепы, торкнули буфера, колеса залязгали на стрелках. Но двигались не к вокзалу, а в обход города. Сразу стало известно, что поезд передан на Окружную дорогу и пойдет на восток, в Москве же сходить никому не разрешено.
Но Москва, с ее дорогами на десять сторон, не для одних москвичей означала свободу, к которой все рвались. Улучив момент, когда поезд сильно примедлил ход, Анна Тихоновна и Цветухин выбрались на площадку. Проводник, ожидавший станцию потребовал вернуться на места. Они отказались, уверяя, что умрут в вагоне от духоты. Он пригрозил позвать охрану. Выйдя на подножку, он захлопнул за собой дверь. Поезд тормозил. Проводник стоял, держась за поручень, заслоняя спиной выход.