Братья - Константин Федин 34 стр.


— А за меня ответите вы!

A-а! Как Родион ненавидит ее в это мгновенье!

С каким наслаждением он смял бы, исковеркал, уничтожил ее улыбку, чтобы никогда в жизни не видеть этого рта, этих глаз, а-а-а!

— Черт побери, — бормочет он.

Руки его нерешительно подергиваются, гримаса, впервые появившаяся утром, снова больно и нехорошо перекашивает его лицо, он забывает, о чем хотел сказать.

— Бедный, — опять слышит он мягкий голос и с натугой, злобно силится овладеть речью.

— Как его… я говорю… раз навсегда…

— Милый круглолобый человек! — шепчет ему кто-то на ухо. — Мы все время говорим не о том, о чем хочется и что нужно…

— Это — ты, ты говоришь не о том! — почти кричит Родион, и вот он что-то перешагнул, вот схватил сильное чье-то тело и — наконец-то, наконец! — дал волю своей ненасытной злобе, своей ненависти, смертному своему безумью.

КОНЦЕРТ

Глава первая

Было хорошо жить в этом городе. Огромный и суровый, многообразный в своих частях и необъяснимо одинаковый повсюду, он холодно примирял разноречия населявших его человеческих пород. Герои и трибуны, домовладельцы и пенсионеры, рабочие, актеры, василеостровские профессора были равно терпимы его бесстрастным великолепием.

Во времена испытаний наполовину заброшенный и обветшалый город простер особую благостыню на людей чудаковатых, плохо пригодных в общежитии, людей смешных и непрактичных. Они не только не вырождались, но как будто множились, упрямо довольствуясь стойким холодом своих квартир и теми пустяками, во имя которых не хотели умирать. Почти никто из них не помнил, когда в последний раз досыта поел.

Так упорствовало в существовании племя одержимых музыкой. Раскиданное, распыленное по окраинам племя собиралось иногда в промерзлом, высоком зале, чтобы смирно разместиться на потертых стульях и слушать Скрябина. Косматые, заросшие бородами люди прилежно водили пальцами по тетрадкам клавираусцугов, отыскивая в нагромождении точек и штрихов на бумаге нагромождение звуков, носившихся по залу. Бледнолицые девушки, подняв головы и разглядывая незажженные люстры, вникали в козлиное блеяние фаготов, и глаза их медленно расширялись и суживались. Во время перерывов женщины и мужчины в курительной комнате делились, как солдаты, махоркой и утопали в сизом озере дыма, чтобы после звонка поодиночке выныривать из озера и опять смирно размещаться на стульях. И снова трубы и тромбоны сотрясали воздух, и ударные рвали его, и струнные — распиливали, и люди слушали оркестр с такой отрешенностью от всего мира, точно каждую минуту готовы были умереть.

Среди этих людей, которым музыка заменяла все, что они утратили, и, казалось, — все, что могли приобрести, привычной стала фигура Никиты Карева.

Кое-кто помнил его по консерватории, многие узнали о нем только теперь — в тесных комнатах музыкантов, на камерных концертах, в холодном зале Собрания. Он, впрочем, был нелюдимым, о работе его слышали немногие, о нем говорили, что он из тех музыкантов, которых недовольство собой обрекает на бесплодие.

Никита сам иногда чувствовал себя обреченным. Вся его работа была случайной, второстепенной для него, словно он расчищал дорогу от мелочей, мешавших его делу, и не мог расчистить. Он хмуро, болезненно ожидал каких-то маленьких, ничтожных неожиданностей, обладавших способностью превращаться в события неизмеримо громадной внутренней силы. Без помощи таких событий он не умел работать. Они бывали потешны, он посмеивался над своей верой в них, но дорожил ими, как дорожат безделками, доставшимися от любимых людей.

Однажды, ранней зимой, он был встревожен нечаянным чувством радости, но оно оказалась мимолетным, почти мгновенным.

На Екатерининском канале Никита увидел Банковский мостик. Он видел его десятки, сотни раз прежде, и не в том дело! Он увидел его новым как будто подмененным взглядом. В ночь перед тем выпал снег, дорога блистала глянцем белизны. Небо очистилось, синяя его завеса легко спускалась на город. И в этом сверкающем сочетании синего с белым горело золото четырех крылатых львов по концам подвесного моста. Добродушные чудовища золотом своих лап упирались в снег и золото крыльев поднимали к небу. Солнце по-зимнему весело светило на золотой снег и на синеву неба.

Никите захотелось крикнуть, сорваться с места и побежать. Так собачонка, выпущенная из горницы на волю, постояв секунду неподвижно и подергав носом, с лаем кидается мордой в сугроб и потом долго не в силах остановиться, — вертится, роет пушистый снег, до хрипоты тявкает и визжит.

И в момент такой человеческой, такой животной радости Никита с томительной болью почувствовал одиночество: во всем мире не было человека, которому можно было бы сказать о Банковском мостике, о необъяснимой прелести золотых крылатых чудовищ в этот солнечный зимний день.

Он вспомнил Анну. Год назад он узнал об ее смерти, год приучал себя к мысли, что когда-то испытанной близости не суждено повториться. Множество встреч предстояло Никите, — он верил в это, — но ни когда в жизни ни одна встреча не могла бы дать ему крошечной доли той полноты, которую легко, незаметно давала Анна. Потому что одной ей мог бы сказать Никита о Банковском мостике, и одна она поняла бы Никиту и разделила бы с ним смешной, беспричинный, ребяческий восторг. И тогда — оплодотворенный ее чувством — восторг превратился бы в событие, и Никита черпал бы из него силы, как воду из ключа.

Теперь Никита был один, и никогда еще он не понимал неумолимости одиночества так ясно, так жестоко, как в минуту мимолетной радости при виде залитого солнцем веселого сочетания золота, снега и воздушной синевы. И если бы он обратился теперь к музыке, — попытка выразить эту радость оказалась бы бесплодной.

Последний раз он писал свою симфонию бурной весной, когда была прорвана осада Уральска. До Никиты доносился грохот баталии, развернувшейся на мирном стоячем Чагане, где когда-то на берегах сиживали рыболовы с удочками, а теперь решался последний спор отцов с сынами, и по заводям, в чаще куги, плавали черные разводы казачьей крови.

В раскатах боя слышался голос возмездия, и опять, как в детстве, Никита испытывал покой усталости: всю неправду, казалось ему, искупила победа на Чагане, и Ростислав был отомщен ею, и какая-то неуловимая, призрачная вина Никиты перед Ростиславом была этой победой снята.

Никита мог вернуться в свой мир, в свою пылинку. Смерть Анны разрушила его покой, и Никита заблуждал среди людей, как в степи, до тех пор, пока новая весна внезапно и бурно не ворвалась в его одиночество.

…Зал был наполнен необычайной для концертов толпой, какую легче всего встретить в цирке или в окраинном театре, и пестрая разномастность людей среди холодно-строгой колоннады внушала Никите тревогу. Он пробрался в дальний угол зала, откуда хорошо был виден дирижерский пульт. Здесь между колоннами, как и повсюду — в проходах, на хорах, — теснились слушатели. Никита ближе присмотрелся к ним. В дневные часы он привык видеть в этом зале одних музыкантов. По вечерам, на концертах, здесь собиралось племя одержимых музыкой, — чудаковатый благоговейный народ, приходивший сюда, как в церковь на молитву.

Теперь Никиту окружало безучастие новых, не понятных лиц, и сами стены, казалось, были непонятно новы в дневном свете, жидко падавшем из верхних окон. Никита знал, что концерт устроен для рабочих союзов, что соберется много случайных людей, но его удивило безразличие толпы к обстановке. Стоял сильный шум совсем особого оттенка, и оживление было враждебным, уличным, точно люди пришли сюда протестовать, возмущаться, искать какой-то справедливости.

Рядом с Никитой прислонились к колонне два матроса, обнявшись и приятельски болтая о каком-то вздоре. Они шелушили подсолнечные семена, аккуратно собирая в горсть кожуру. Волосы матросов были всклокочены, воротники расстегнулись и топорщились, словно по залу гулял ветер.

Никита вспомнил о Вагнере (концерт открывался увертюрой «Риенци») и пожал плечами.

Когда музыканты стали размещаться за пюпитрами, шум в зале усилился. Дирижер, подойдя к пульту, долго и терпеливо ждал тишины, и вместе с ним ждал ее Никита, чувствуя раздражение и неприязнь к неугомонной толпе.

Потом музыка отвлекла его, он стал привычно разлагать звуковые сочетания, отыскивая связь их с основным мотивом, вслушиваться в многообразно комбинированные тембры. Музыка строилась на духовых инструментах, из них преобладали медные — валторны, трубы и тромбоны, медь постепенно овладевала всеми оттенками звуков, она звенела и сотрясалась, разящая и победная, как война. Незаметно она вовлекла Никиту в свой торжествующий круговорот, вырвала его из холодного созерцания композиционных задачек и бросила в простор: он слушал музыку.

Мощь ее возрастала, но все еще была недостаточной, трубы не могли дать нужной силы, и Никита с тоской ждал, когда вздымающаяся волна звуков, достигнув вершины, разрешит напряжение.

Дирижер, обернувшись к раструбам инструментов, требовал увеличить crescendo, просил, приказывал скрюченными, как в судороге, пальцами, словно вытягивая из труб звуки.

Никита беспокойно огляделся и вдруг заметил матросов. Они выпятили всклокоченные головы вперед. Их отважные, грубые лица были возбуждены. Матрос, стоявший ближе к Никите, держал своего товарища за локоть, и Никита видел, как медно-красная рука сдавила этот локоть тисками. Оба приятеля не отрываясь глядели на дирижера, и когда музыка достигла предельной силы и начала стихать, переглянулись, глубоко, облегченно вздохнув и улыбнувшись, точно забрались на какую-то гору.

И вместе с ними Никита почувствовал счастливую легкость и после конца увертюры хлопал с увлечением в ладоши, заодно с матросами, во всю глотку кричавшими «браво!», заодно со всей толпой, подступившей к эстраде.

Он дослушал концерт с этим чувством легкости, почти в умилении; ему давно уже не было так хорошо.

Протискиваясь к выходу, сдавленный со всех сторон толпой, Никита столкнулся с Ириной. В темноте он взял ее за руку, притянул и прижал к себе.

— Хорошо? — спросил он.

— Чудно! — ответила Ирина.

Их вытолкнули из узенькой двери на улицу, они вылетели вон и рассмеялись. Не выпуская Ирину, Никита быстро повел ее через дорогу, в сад. Люди кругом них разбрелись по сторонам шумливыми кучками, как воробьи.

— Нельзя было ждать сегодня такого концерта. И эти люди, — сказал Никита, — они так слушали. Я думал сначала, что за разговорами не будет слышно оркестра. Я не знал, что…

Он отстранил немного Ирину, посмотрел на нее мельком, хотел сказать, что она очень возмужала, выросла, и докончил удивленно:

— …не знал, что вы ходите на концерты.

— Ну, вы вообще ничего не знаете! Папа говорит, что если он умрет, так вы узнаете из объявления в газете.

— Я все время хочу прийти к вам, — сказал Никита, улыбаясь.

— Ну обещайте, обещайте! — воскликнула Ирина.

— Обещаю.

— Скоро?

— Очень скоро. На днях.

— Ну вот чудно! А то папа говорит, что вы превратились в мумию в своем дворце. Вы ведь живете во дворце?

— У меня такая конура, если бы вы видели…

— Но конура во дворце?

— Да.

— Там прежде держали ветошь? Да? Вот и вы… — Ирина запнулась и спрятала нос в воротник пальто.

— Я? Что я? — спросил Никита, заглядывая ей в глаза.

— Нет, я не то хотела сказать. Правда. Но ведь нельзя всегда сидеть в комнате. У вас, наверно…

Ей хотелось засмеяться, она сдержала себя.

— Вы форточку открываете?

— Г-м-м, — промычал он.

— Ну, не сердитесь! Мы с папой очень часто вспоминаем вас. Он говорит, что артисту надо жить по-другому. Что вам не надо так… прятаться.

— Я не прячусь. Я стараюсь работать.

— Ах, я знаю! Ну, как ваша симфония? — словно перебила самое себя Ирина.

— В ней все дело.

— Так почему же вы не кончаете? Папа говорит, что за два года, — с тех пор как вы переехали из Уральска, — можно было бы… И вообще — пора, как вы не понимаете? Все ждут.

— Ждут? — переспросил Никита.

Он усадил Ирину на скамейку, сел рядом и помолчал.

— Не думаю, чтобы ждали.

— Да откуда вы знаете? Вы сами выдумываете? — сердито сказала Ирина.

— Это не знание, а чувство. Вот сегодня я чувствую, что музыка нужна не только музыкантам.

— Конечно!

— Что музыку понимают все, почти все. Как было тихо в зале. И потом такой рев! Я сам кричал.

— И я, — с восхищением сказала Ирина.

— Тогда я подумал, что непременно должен писать, скорее кончить и — пусть слушают; что я не имею права молчать, если у меня есть что сказать, и я обязан всем этим людям отдать все, что имею. И мне сейчас так хочется скорее кончить!

— Ну, конечно, конечно! Вы не имеете права молчать и сидеть у себя в комнате! Ах, я на вашем месте все бы сочиняла, сочиняла…

Теперь, на скамье, Никита лучше и ближе мог разглядеть Ирину. Она говорила с серьезным убеждением, горячо и торопливо. Он видел ее рот, — еще по-детски не сложившийся, мягко-округлый, добрый и в то же время упрямый. Он вспомнил Анну, — в ней также взрослый боролся с ребенком, когда она убеждала в чем-нибудь Никиту, и он начал быстро находить в Ирине схожие черты с Анной, одну за другой, и все больше изумлялся, как велико было сходство.

— Это нельзя так, к сожалению, — все сочинять и сочинять.

— Почему нельзя? Я не понимаю. Ведь вы — композитор? Что же вам еще делать?

— Видите ли… Вот как сегодня: какой-то внешний толчок, этот концерт. Там я видел двух таких человечков, они меня поразили. Сначала грызли семечки, а потом их даже в пот ударило от музыки. Это изумительно, что музыка может такое сделать и что такие люди так глубоко все это понимают, волнуются по правде. Я увидел это и сразу понял, то есть опять понял, что стоит писать музыку. А иногда…

— Как! Неужели вы думаете, что не стоит писать музыку? — испуганно вскрикнула Ирина.

— Иногда, — улыбнулся Никита, — мне кажется: кому это нужно сейчас?

— Но ведь вы живете сейчас, а не когда-нибудь еще! И я и все живут сейчас!

— Да. Но временами такое чувство. А потом еще другое, — надо верить в себя.

— А вы?

Никита промолчал.

— Я, конечно, верю. Если бы не верил или у меня отняли бы веру, мне бы нечем стало жить.

— Так чего же вам не хватает? — чуть слышно, почти шепотом, выдохнула Ирина.

Она была в недоумении, во все глаза глядела на Никиту и даже подпрыгнула на скамье.

— Чего не хватает? Есть такие ключи, которые замерзают на зиму, перестают бить. Где-то в глубине вода накопляется, а на виду иссякла. Приходит тепло — ключ опять бьет. Веру надо побуждать к действию, иначе она — как такой родник.

— Без… тепла?

— Без тепла или — не знаю без чего. Да я скажу, как со мной. У меня был один человек, близкий друг. Полный, настоящий. Он меня слышал, как ночью слышишь всякий шорох. А вот когда я говорил, что у меня все плохо и никуда я не гожусь, потому что — какой я музыкант? — и что я — дрянь вообще, тогда этот человек все до последней пясточки чувствовал. А что же больше нужно? И не так, что переубеждал меня, тут переубедить нельзя. Но перестраивал меня всего незаметно. Я сам не понимаю, как это выходило. Просто — выслушает, или даже не выслушает, а чем-то прислушается. И у меня сразу ко всему вкус, как после тифа — к еде. Теперь я думаю, что бывало даже проще: самое существование этого человека давало мне все — и веру и силы… У меня была уверенность, что мне нечего бояться, потому что ошибки, или провалы, катастрофы — что хотите, — я всегда пересилю с этим человеком. Это и было нужно.

— А где… этот человек?

— Он умер. То есть это глупо вышло… нет, не так… одним словом, я когда расставался с ним, надеялся опять встретиться. Было такое время. Я прожил больше года, и очень хорошо все было… Ну, я не считаю плохого по-другому: смерть брата, война. Это все мне много дало, особенно как-то. Я даже больше работал. Но все рассчитывал на проверку моих дел этим человеком, на отчет. То есть не по музыке, а по всему. Музыка ведь — плод всего, и все-таки — часть. Все ждал, что вот встречусь, погляжу только, обменяюсь взглядом и — все хорошо. Ты верил? — вот смотри, как я жил. И какое счастье! А вышло не так… Словом, я узнаю года полтора назад, что этот человек умер, и я даже не знаю хорошо, как и от чего. Может быть, и не умер?

Назад Дальше