Братья - Константин Федин 43 стр.


Тогда Никита заново видел, как Ирина проходит мимо него, чуть-чуть свернув с тротуара, не изменяя шага, ни выражения лица, ни напряженного поворота головы.

Его изумило вовсе не то, что Ирина прошла мимо него, как мимо столба. В нем не нашлось воли пойти следом за ней, убедить ее в том, что она заблуждалась, наконец, сказать, что она не имеет права обходиться с ним так жестоко. Вместо того Никита поймал себя на мысли, которая до боли поразила его: сколько было лет Ирине, когда он встретил Анну?

И, сгорбившись, странно похожий на Матвея, Никита пошел своей дорогой.

Конечно, Ирину нетрудно было убедить, что Никита ни в чем и никогда не провинился перед ней (о, он был прав и чист, он мог действительно показать на ладони всю свою жизнь), но можно ли было и дальше молчать о том, что уже подкрадывались новые чувства, изведано стало новое беспокойство, что усталые вздохи Матвея были не меньше близки, чем близок был ребячий смех Ирины?

Она была девочкой! — каким несчастьем теперь казалось это Никите!

Он понимал, что можно распутать узлы, затянутые пустым сплетением случайностей. Но желание сделать это все больше блекло и ломалось, как сухая куга. И, чтобы не признаться в слабости, он уверял себя, что во всем прав, и, стало быть, для него унизительно что-то объяснять, доказывать, о чем-то просить. Надо было бы начинать с брата, который чуждался Никиты, безмолвно винил его в чем-то, не хотел или не мог понять, как сам Никита не понимал когда-то Ростислава. И разве Ростислав мог бы добиться от Никиты понимания? Зачем же искать заведомо бесславных объяснений с Матвеем?

Да и с одним ли Матвеем пришлось бы говорить Никите?

Ирина! Она опять кружится в воронке снежных хлопьев, Никита хочет поймать ее взгляд, она проходит мимо, он кричит ей вслед, она не оборачивается, она кажется ему еще моложе, милее и притягательней Анны, он зовет ее, но голос падает в туман, и туман поглощает Ирину.

Тогда, сквозь туман, он слышит почти телесное прикосновение жадных, насмешливых глаз, и уже не в силах освободиться от них, и видит, как постепенно жадность их сменяется мольбою и насмешка — нежностью. Он дополняет влекущую, горячую, темноту этих глаз улыбкой, черты лица — яркого и открыто-прямого — чудятся ему смягченными изжитой и безропотной болью, и Никите жалко, что он причинил эту боль, и — может быть — чувство жалости делает образ, занявший воображение, осязаемо-близким.

Никита хорошо различает, как на знакомом лице разглаживается тонкая морщина между бровей, как вздрагивают губы, медленно касаясь одна другой и приоткрывая две ровных полосы зубов. Он улавливает глубокий голос, он может определить его высоту и слышит, как рояльная струна отзывается на его тон. Из тысячи других голосов мог бы Никита распознать этот единственный голос, и — странно — что, как живой, звук его колышется плавной своей певучестью по комнате, все больше и больше насыщая ее, и вдруг — вдруг звонко рассекает тишину:

— Можно к вам?

Никита вскочил с дивана и оперся на рояль.

— Можно! — ответил он нарочито громко, чтобы убедиться, что не спит.

По-видимому, он не спал: Варвара Михайловна стояла в дверях его комнаты.

Нет, нет! В дверях его комнаты стояла не Варвара Михайловна!

Такой, какой она явилась перед Никитой, она бывала разве только в самые счастливые, самые праздничные свои часы. Словно скинув с себя десяток лет, а заодно и память о них, она обернулась Варей, Варенькой, Варварушкой и глядела на Никиту из какого-то нарядного, слепящего мира. В ней не было ни тени жадности или насмешки, которыми минуту назад наделил ее вымысел Никиты. Но все яркое, нежное и женственное приобрело в ней вызывающую силу.

— Не испугались? Я все боюсь вас испугать! — сказала она, сверкая своей улыбкой.

Опомниться от полусна Никите было легче, чем от ослепления, внесенного с собою Варварой Михайловной.

Наконец он подошел к ней, взял и поднял ее руку к своим губам.

Варвара Михайловна, чуть отклонив голову, внимательно рассматривала лицо Никиты.

— Вы второй раз целуете мне руку, — тихо сказала она. — В первый раз после этого вы предали меня.

— Предал! — вскрикнул Никита.

— Ну, ну, ну! Не горячитесь. И не надо вовсе о таких серьезных предметах.

— Я ведь рассказывал вам о своем тогдашнем состоянии.

— Я признала вас правым, милый, — проговорила она ласково. — Мне просто чуточку стало страшно, что и теперь… Ну, не буду, не буду!

— …Значит, не испугались? — спросила она, немного помолчав и оглядываясь по сторонам.

— Я вас ждал…

— Ждали?..

— Вы ведь сказали, что придете. Тогда, в клубе.

— Только поэтому? А так не ждали бы?

Варвара Михайловна посмотрела на Никиту испытующе, но тотчас начала медленно ходить по комнате, притрагиваться к вещам и говорить нараспев, с шутливым изумлением:

— Вот это, значит, стол, за которым Никита Карев пьет холодный чай. Ух, какой холодный! С утра, да?.. А, это — ноты. Бо-же, какая сумятица закавычек и хвостов! Что это — партитура? Нет? А что же? Как вы не запутаетесь, Карев, в этой китайщине? А это книги… Так-так… А это диван, на котором Никита Карев скучает. Правда?

Варвара Михайловна быстро опустилась на диван, погладила вокруг себя ковровое сиденье и сказала:

— Идите сю-да, Карев. Правда, здесь вы скучаете?

— Вот скучал перед вашим приходом, — ответил он, садясь рядом с ней.

— О ком?

— Вы же знаете.

— Почему вы к ней не пошли?

Никита улыбнулся и хотел что-то сказать, но Варвара Михайловна, как заговорщица, поспешно и вкрадчиво добавила:

— Вы не могли к ней пойти, да? Вы поссорились после той ночи, правда?

Он взглянул на нее и слегка отшатнулся.

Не то торжествующая, не то хищная усмешка мелькнула по ее лицу и, словно подавленная, мгновенно пропала.

— Что вы так смотрите на меня? — просто засмеялась Варвара Михайловна. — Вы даже вздрогнули, Карев. Я, вероятно, не сумела скрыть своего злорадства? Простите мне мою слабость.

Нет, конечно, Никите привиделось что-то несуразное. Улыбка Варвары Михайловны была по-прежнему нежна, прямодушна, лицо переливалось сияющими красками.

— А вам все-таки хочется пойти к ней? — слукавила Варвара Михайловна.

— Стоит ли? — сказал Никита, заражаясь ее притворством.

— Тогда зачем же вы себя понапрасну терзаете, Карев? — смеялась она. — Смотрите, на кого вы похожи. Ведь все из-за нее!

— Откуда вы взяли? — почти обиженно проговорил Никита.

Варвара Михайловна откинулась к спинке дивана и рассмеялась громче.

— Карев! Ведь не из-за меня же вы заморозили в стакане чай и взлохматили себе волосы! Вы только посмотрите, какой вы!

— А как знать, может, и из-за вас! Я и о вас тоже думал, — произнес он с улыбкой, приглаживая волосы.

— Тоже? Браво, Карев! Удружил!.. Перестаньте, и так хорошо, — сказала Варвара Михайловна и оторвала его руки от головы.

В этом прикосновении было что-то покоряющее и трогательное. Никита удержал руку Варвары Михайловны в своих.

— Я все эти дни вас вспоминал, — заговорил он. — Обыкновенно, когда вас нет, вы как-то…

— С глаз долой — из сердца вон, — серьезно подсказала она.

— Я не понимаю, почему это происходило, — сказал он, немного смешавшись. Но вдруг, быстро сжав ее руку, с волнением договорил — Со мной всегда бывало, как сейчас: стоит мне увидеть вас, как вы… как все вокруг кажется иным. Я после встреч с вами совсем по-другому все понимаю. Удивляюсь, как я никогда не сознавал этого. Теперь мне совершенно ясно, совершенно!

Варвара Михайловна слушала его, подавшись вперед. Ни один палец ее не дрогнул, точно она боялась, что малейшее движение оборвет слова Никиты и он бросит ее руку.

— Я теперь думаю, что вы правы, когда за меня говорите о настоящем моем чувстве.

Он попытался улыбнуться, но замешательство надломило улыбку, и тут же, очертя голову, отчаявшись поправить непоправимое, Никита выпалил:

— Я говорю о своих чувствах к вам.

Оба они замолчали, словно не узнавая друг друга, подавленные ростом какого-то неуловимого, настойчивого ощущения.

Потом Варвара Михайловна наклонилась, приложила щеку к Никитиным рукам и чуть слышно сказала:

— Если бы когда-нибудь вы претворили свои чувства в жизнь!

Никита отозвался не сразу.

— Не знаю, музыка, что ли, сделала меня таким? — усмехнулся он. — Ведь это — искусство женственное.

— Карев! — воскликнула Варвара Михайловна, оторвавшись от его рук. — Как вам не стыдно, Карев? Ну, назовите мне хоть одну женщину-композитора? Ну?

Он и правда начал перебирать в памяти музыкантов. Но Варвара Михайловна опять расхохоталась и подзадорила весело:

— Вот и не знаете!

И Никита увидел Варвару Михайловну тою девочкою, какою он встретил ее в первый раз, когда она, чуть кланяясь, точно приглашая осмотреть себя получше, озорно проговорила:

— А рыба-то — вот она!

И, как тогда, его подхватили песни, вдруг загремевшие в каждой жилке, в каждой клеточке тела, вырвавшегося из повиновения. Он еще мог пробормотать:

— Музыка выходит из строя, из согласия, в сущности значит — из подчинения, безволия.

Но это была его последняя дань рассудку, и последнее, что добралось до его сознания, были слова Варвары Михайловны:

— Да бросите ли вы в конце концов вашу музыку? Вы какой-то одержимый!

Никиту наводнила ликующая боль, он что-то сказал и не понял ответа, и опять услышал свой голос, и бессмысленная речь, которая услаждала, мучила и все еще услаждает и мучит миллионы людей, ветхо и обновленно заторкалась в комнате.

Никита крепко взял руку Варвары Михайловны.

Тогда вся нежность и все восхищенье, час назад вложенные Варварой Михайловной в радостное торжественное колдование над своим телом, начали изливаться на Никиту. И все ничтожные кусочки ваты, флаконы, губки и щеточки, заброшенные на узком туалетном столе, вдруг разоблачили сокровенную свою силу в сверкающей свежести лица, в темном глянце волос, в мягкой теплоте кожи.

— Карев! — сказала Варвара Михайловна, кладя на его плечи тяжелые пышные руки. — Вы не были таким никогда, никогда!

Но он отвел ее руки, привстал на одно колено, обхватил ее лицо ладонями, и, нагибаясь над ним, — сразу всем телом ощутил теплую влажность ее зубов.

Глава третья

СИМФОНИЯ НИКИТЫ КАРЕВА

(Статья композитора Ю. А. Шапорина)[21]

Первые авторские выступления Н. Карева были встречены критикой сдержанно. Москвичи не видели в молодом композиторе достаточно ярко проявленной творческой индивидуальности и упрекали в скудости новаторских устремлений, в Петербурге же считали его сухим за обилие контрапунктической ткани, зачастую шедшей в ущерб так ценившейся в те годы фактуре гармонии.

Начальные опыты творчества совпали с консерваторскими годами в Москве, куда Н. Карев приехал для занятий по фортепьяно.

С. И. Танеев, ознакомившись с первыми сочинениями Карева, посоветовал ему серьезно заняться композицией. У Танеева Карев прошел контрапункт и фугу.

Окончив Московскую консерваторию по классу фортепьяно, Карев переехал в Петербург, где продолжал занятия по композиции, проходя класс форм у А. К. Лядова и инструментовку у М. О. Штейнберга. К этому времени относятся оставшиеся незавершенными занятия по дирижерству под руководством Н. И. Черепнина.

Технически окрепший, Карев тем не менее не удовлетворился односторонними настроениями и запросами петербургского музыкального мира и в 1912 году уехал в Германию, вызвав многочисленные пересуды среди своих друзей-музыкантов, которые уже тогда считали Карева определившимся художником.

Между тем Карев чувствовал необходимость проверить себя и свою работу в свете иной музыкальной культуры. Он обосновался в Дрездене, где увлекся изучением органа и его литературы, следствием чего явился ряд органных сочинений. Попутно Карев занимался дирижерством у знаменитого Шуха. Во время войны он оставался в Дрездене, занимаясь сочинением симфонии, и жил там до революции, в начале которой вернулся на родину.

Здесь он упорно продолжал работу над своей симфонией и другими сочинениями. Тягостность общих условий того времени усугублялась полной оторванностью не только от западноевропейского музыкального мира, но и от музыкальной жизни вообще. Многие друзья Карева в течение долгого времени (что-то около двух лет) не знали даже о его возвращении.

Первым соприкосновением Карева с широкими музыкальными кругами явилась его симфония, которая была исполнена на концерте, организованном Филармонией.

Все было необычайно в этом концерте. Впервые за революционные годы современный русский композитор с исчерпывающей полнотой демонстрировал свое искусство, впервые петербургские музыкальные круги знакомились с новым и неизвестным для них творческим лицом Карева, и, наконец, впервые Карев выступил на крупной симфонической эстраде в качестве дирижера. Естественно, что концерту предшествовали обильные толки самого разноречивого характера, создавшие к моменту появления композитора на эстраде атмосферу крайнего напряжения, и зал встретил дирижера недоверчивым молчанием.

Необходимо сказать, что самая программа концерта была составлена необычно: она состояла из одной, теперь уже широко известной симфонии e-moll, op. 17.

С первых же ее тактов ощутилась тесная связь музыки с тяжелыми годами ломки общественного и личного. Драматическая коллизия, насквозь пронизывающая первую часть симфонии, в разработке достигла высот подлинного трагизма.

Широкая весенняя мелодия, передаваемая из голоса в голос, создавала своеобразный полифонический стиль, быть может, идущий от увлечения Карева органом и связанной с этим увлечением работы над контрапунктической музыкой. Лишенная каких-нибудь местных черт, мелодика Карева в основе своей глубоко национальна. Европейская школа способствовала лишь раскрытию заложенной в природе композитора славянской песенности, сообщив письму Карева четкость и экономность в пользовании материалом. В инструментовке, несмотря на пройденную школу Римского-Корсакова, чувствуется близость к свободным от выверенных рецептур краскам Чайковского. Это особенно заметно в пользовании струнной группой, и здесь, несомненно, сказались скрипичные познания Карева, приобретенные им на первых шагах изучения музыки.

Вторая часть симфонии сразу переключала настроение зала, замыкая его в более узкий круг личных переживаний автора. На фоне идиллического рисунка флейт вырастала певучая тема виолончелей, временами приобретавшая начальное направление, и, через небольшой эпизод (реминисценцию из первой части), выливалась в стремительное движение scherzo (III часть).

Написанное в приемах токкатообразного письма, scherzo предъявляет громадные требования к исполнителям каждой партии в отдельности. Особенно ответственны партии флейт и труб, наполненные репетиционным рисунком (двойной язык). Несмотря на исключительную трудность этой части, оркестр справился с ней прекрасно, чему в значительной степени был обязан выразительному и организованному управлению автора.

Грандиозный финал симфонии занимает полностью ее последняя часть. Открывающая его двойная пятиголосная политональная фуга в медленном темпе приводит наконец к тональной устойчивости, с момента водворения которой последовательно повторяются в форме rondo отголоски предыдущих частей симфонии. Непосредственно перед кодой ложный каданс уводит музыку в область политональных наслоений, основанных на темах фуги, причем ускорение медленных темпов начала части придает музыке нестерпимо-неразрешенный характер, и только врывающееся фанфарами заключительное шествие устанавливает ритмическое, тональное (e-dur) и архитектоническое равновесие симфонии.

Основным и, пожалуй, единственным недостатком симфонии является несоответствие между замыслом композитора и реальными возможностями концертного исполнения. Симфония, за вычетом коротких пауз между частями, длится час сорок минут. Давать ее без антракта затруднительно, а в особенности — если принять во внимание чрезвычайную эмоциональную насыщенность музыки. Делать же, как это было на повторном концерте, перерыв между первыми тремя частями и финалом, значит в очень большой степени нарушать единство концепции.

Назад Дальше