А до тех пор, пока она не спросит, нечего соваться первому, да еще в неподходящее время, когда оба опаздывают и каждая секунда на учете.
Дюк положил сменную обувь в полиэтиленовый мешок и отправился в школу с относительно спокойной совестью.
На уроке литературы объясняли «Что делать?» Чернышевского. Сны Веры Павловны.
Дюк романа так и не прочитал — не из-за лени, а из-за скуки. Он попросил Хонина, чтобы тот рассказал ему своими словами, и Хонин рассказал, но Дюк запомнил только то, что Рахметов спал на гвоздях, а Чернышевский дружил с Добролюбовым, а Добролюбов умер очень рано. И еще то, что у Чернышевского над головой сломали шпагу. Не то саблю. Или шашку. Какая между ними разница, он не знал. Видимо, шпага узкая, а сабля широкая.
Дюк подумал, что человек, который производил гражданскую казнь, должен был обладать недюжинной силой — иначе как он переломил бы сталь. Потом догадался, что шпагу (или саблю) подпилили. Не могут же исполнители казни рисковать в присутствии большого количества людей.
Что касается снов, они ему тоже снились, но другие, чем Вере Павловне. Он не понимал, как может сниться переустройство общества. Снятся лошади — к вранью. Грязь — к деньгам. Иногда снится, что он летает. Значит, растет, А недавно ему снилась Маша Астраханская из десятого «А», как будто они танцевали какой-то медленный танец в красной комнате и не касались пола. И он смотрел не на глаза, а на ее губы. Он их отчетливо запомнил — нежные, сиреневатые. А зубы крупные, ярко-белые, рекламные. На таких зубах бликует солнце.
— Дюкин, повтори! — предложила Нина Георгиевна.
Дюк поднялся.
— Я жду,— напомнила Нина Георгиевна, поскольку Дюк не торопился с ответом.
— Чернышевский был революционер-демократ,— начал Дюк.
— Дальше,— потребовала Нина Георгиевна.
— Он дружил с Добролюбовым, Добролюбов тоже был революционер-демократ.
— Я тебя не про Добролюбова спрашиваю.
Дюк смотрел в пол, мучительно припоминая, что бы он мог добавить еще.
Нина Георгиевна соскучилась в ожидании.
— Садись. Два,— определила она.— Если ты дома ничего не делаешь, то хотя бы слушал на уроках. А ты и на уроках летаешь в эмпиреях, Хотела бы я знать: где ты летаешь...
Светлана Кияшко сидела перед Дюком, ее плечи были легко присыпаны перхотью, а школьная форма имела такой вид, будто она спала, не раздеваясь, на мельнице, на мешках с мукой.
Самое интересное, что о пластинке она не вспомнила. Наверное, забыла.
Дюк уставился в ее затылок и стал гипнотизировать взглядом, посылая флюиды.
Кияшко нервно задвигалась и оглянулась. Наткнулась на взгляд Дюка, но опять ничего не вспомнила. Снова оглянулась и спросила:
— Чего?
— Ничего,— зло сказал Дюк.
Последним уроком была физкультура.
Физкультурник Игорь Иванович вывел всех на улицу и заставил бегать стометровку.
Дюк присел, как требуется при старте, потом приподнял тощий, будто у кролика, зад и при слове «старт» ввинтился в воздух, как снаряд. Ему казалось, что он бежит очень быстро, но секундомер Игоря Ивановича насплетничал какие-то инвалидные результаты, Лучше всех, как молодой бог, пробежал Булеев. Хуже всех Хонин, у которого все ушло в мозги. Дюк оказался перед Хониным. На втором месте от конца. Однако движение, воздух и азарт сделали свое дело: они вытеснили из Дюка разочарования и наполнили его беспечностью, беспричинной радостью.
И в этом новом состоянии он подошел к Кияшке.
— Ну что? — между прочим спросил он,— Пойдем за пластинкой?
Кияшко была освобождена от физкультуры. Она стояла в стороне в коротком пальто, из которого давно выросла.
— Ой, нет,— отказалась Кияшко.— Сегодня я не могу.— Мне сегодня на музыку идти. У меня зачет.
— Ну, как хочешь... Тебе надо,— равнодушно ответил Дюк.
— Завтра сходим,— предложила Кияшко.
— Нет. Завтра я не могу.
— Ну ладно, давай сегодня,— любезно согласилась Кияшко.— Только после зачета. В семь вечера.
В семь часов вечера она стояла возле его дома в чем-то модном, ярком и коварном. Дюк не сразу узнал ее. Светлана Кияшко состояла из двух Светлан. Одна — школьная, серая, пыльная, как мельничная мышь. На нее даже можно наступить ногой, не заметив. Другая — вне школы, яркая и победная, как фейерверк. Казалось, что школа съедает всю ее сущность. Или, наоборот, проявляет, в зависимости от того, чем она является на самом деле: мышью или искусственной звездой. А скорее всего она совмещала в себе и то и другое.
— Привет!— снисходительно бросила Кияшко.— Пошли!
И они пошли молча мимо мусорных ящиков, мимо корпуса номер девять, мимо детского сада, и Дюку вдруг показалось, что он так ходит всю жизнь. Где-то в других мирах Маша Астраханская танцует вальс, не касаясь пола. А он, Дюк, качается, будто челнок, между Мареевой и Кияшкой.
Подошли к пятиэтажке.
Дюк представил себе спектакль, который уже подготовлен и отрепетирован, а сейчас будет разыгран. Ему это стало почему-то противно, и он сказал:
— Я тебя здесь подожду.
— Сработает? — подозрительно спросила Кияшко.
— Что сработает? — не понял Дюк.
— Талисман. Его же надо в руках держать.
— Не обязательно. Можно и на расстоянии. До четырех километров.
— Почему до четырех?
— Радиус такой.
— А как ты это делаешь? — заинтересовалась Кияшко.
— Биополе,— объяснил Дюк.
— И чего?
— Надо чувствовать. Словами не объяснишь,— выкрутился Дюк.
— А ты попробуй,— настаивала Кияшко.
— Ну... я буду думать о том же, что и ты. Когда двое хотят одного и того же, то их желание раскачивается, как амплитуда, и нахлестывает на Марееву. Как петля. И ей никуда не деться. Мареева начинает хотеть того же, что и мы.
— А она меня не выгонит?
— Иди уже,— попросил Дюк.— Не торгуйся.
Кияшко начинала его раздражать, как раздражают одалживающиеся и неблагодарные люди. Во-вторых, он торопится: через пятнадцать минут начиналась следующая серия детектива, и он хотел успеть к началу.
Кияшко наконец ушла. И пропала. Ее не было ровно два часа.
Дюк промерз, как свежемороженый овощ в целлофане. Его куртка на синтетическом меху имела особенность, вернее, две особенности: в теплую погоду в ней было душно, а в мороз нестерпимо, стеклянно холодно.
Он стучал сначала ногой об ногу. Потом рукой об руку. Оставалось только головой об стену. Можно, конечно, было плюнуть и уйти, но его не пускало тщеславие. Мало ли чего не терпят люди во имя тщеславия? Тщетной славы. Это только потом, с возрастом, начинаешь понимать тщету. А в пятнадцать лет за славу можно отдать все: и здоровье и честь. И даже жизнь.
Наконец Кияшко появилась с пластинкой под мышкой и сказала:
— А мы кино смотрели. Потом чай пили.— Помолчала и добавила: — Я думала, ты ушел давно...
— А пластинку тебе отдали? — спросил Дюк, хотя Кияшко держала ее под мышкой и не увидеть было невозможно.
— Сразу отдала,— поразилась Кияшко.— Я даже рта не успела раскрыть. Эта Ленка... Я только сейчас поняла, как мне ее не хватало...
— Я ей четыре флюида послал,— напомнил о себе Дюк.
Снег мельтешил сплошной и мелкий. И сквозь снег на него смотрели Кияшкины глаза — желтые и продолговатые. Как у крупной кошки. У кошек вообще очень красивые глаза. И у Кияшки были бы вполне ничего, если бы не существовало в мире других глаз.
— Саша,— сказала Кияшко, и Дюк поразился, что она помнит его имя.— Ты не раздавай направо и налево.
— Что? — не понял Дюк.
— Свое биополе. А то из тебя все выкачают. И ты умрешь.
— Поле можно подзаряжать. Как аккумулятор,— успокоил Дюк.
— А обо что его можно подзаряжать?
— Об другое биополе.
— От человека?
— От человека. Или от природы. От разумной вселенной.
— А есть еще неразумная?
— Есть.
Кияшко смотрела на Дюка молча и со странным выражением. Как бы сравнивала его прежнего с этим новым, божьим избранником, и никак не могла понять, почему господь выбрал изо всех именно Дюкина, указал на него своим божьим перстом.
— А почему именно ты? — прямо спросила Кияшко.
Ну что ответить на такой вопрос?
Можно только слегка пожать плечами и возвести глаза в обозримое пространство, куда уходила нитка фонарей и последним фонарем была Луна.
Слава и сплетня распространяются с одинаковой скоростью, потому что слава — это та же сплетня, только со знаком плюс. А сплетня — та же слава, только отрицательная.
На другой день во время большой перемены к Дюку подошел Виталька Резников из десятого «Б» и спросил с пренебрежением:
— Ты, говорят, талисман?
Дюк не отвечал, смотрел на него во все глаза, потому что Виталька был не только сам по себе Виталька, но и еще предмет обожания Маши Астраханской. Дюк узнал об этом месяц назад при следующих обстоятельствах.
Однажды он возвращался из овощного магазина со свеклой в авоське, крупной и круглой, как футбольный мяч. Мама велела купить и сварить. Такую свеклу надо варить сутки, как кости на холодец. Дюк умел варить и холодец, он был приспособленный ребенок. Но сейчас не об этом. Дюк ступил в лифт, стал закрывать дверцы, в это время кто-то вошел в подъезд и крикнул: «Подождите». Дюк не переносил ездить в лифте компанией, оставаться в замкнутом пространстве с незнакомым человеком. Особенно ему не нравилось ездить с бабкой с восьмого этажа, которая занимала три четверти кабины, и от нее так и веяло маразмом. Поэтому, войдя в лифт, он старался тут же закрыть дверь и сразу нажать кнопку. Но на этот раз его засекли. Пришлось ждать. Через несколько секунд в лифт вошли Лариска — соседка Дюка — и с ней Маша Астраханская, вся в слезах. Она плакала, брови у нее были красные, лоб в нервных красных точках. Она была так несчастна, что у Дюка упало сердца, Лариска нажала кнопку, и лифт стал возноситься, как казалось Дюку, под скорбный органный хорал. Заметив Дюка со свеклой, Маша не перестала плакать — видимо, не стеснялась его, как не стесняются кошек и собак. Просто не обратила внимания.
Дюк стоял, потрясенный до основания. Он мог бы умереть за нее, но при условии, чтобы Маша заметила этот факт. Заметила и склонилась к нему, умирающему, и ее мелкая слезка упала бы на его лицо горящей точкой.
Лифт остановился на пятом этаже, и они все трое разошлись в разные стороны: Маша с Лариской влево, а Дюк со свеклой вправо.
Вечером этого дня Лариска позвонила Дюку в дверь.
— Распишись,— велела она и сунула ему какой-то список и шариковую ручку.
Дюк посмотрел в список и спросил:
— А зачем?
— Мы переезжаем,— объяснила Лариска.
— Ну и переезжайте. А зачем тебе моя подпись?
— Дом кооперативный,— объяснила Лариска.— Нужно разрешение большинства пайщиков.
«Зачем это нужно? Кому нужно?» — подумал Дюк. Сколько еще в жизни взрослых чепухи...
Он расписался против своей квартиры- «89» и, возвращая ручку, спросил как можно равнодушнее:
— А почему Маша Астраханская в лифте плакала?
— Влюбилась,— так же равнодушно ответила Лариска и позвонила в следующую дверь.
Вышла соседка—немолодая и громоздкая, как звероящер на хвосте. У нее было громадное туловище и мелкая голова. Дюк несколько раз ездил в лифте вместе с ней, и каждый раз чуть не угорал от запаха водки, и каждый раз боялся, что соседка упадет на него и раздавит. Но она благополучно выходила из лифта и двигалась к своей двери как-то по косой, будто раздвигая плечом невидимое препятствие. Говорили, что у нее много денег, но они не приносят ей счастья. Однако она боялась, что ее обворуют.
— Распишитесь, пожалуйста,— попросила Лариска.
Звероящер хмуро-недоверчиво глянула на ребят.
Дюк увидел, что лицо у нее красное и широкое, а кожа натянута, как на барабане. Она молча расписалась и скрылась за своей дверью.
— В кого? — спросил Дюк.
Лариска забыла начало разговора, и сам по себе вопрос «в кого?» был ей непонятен.
— Маша в кого влюбилась? — напомнил Дюк.
— А... В Витальку Резникова. Дура, по самые пятки.
Дюк не разобрал: дура по пятки или влюбилась по пятки. Чем она полна, любовью или глупостью?
— Почему дура? — спросил он.
— Потому что Виталька Резников — это гарантное несчастье,— категорически объявила Лариска и пошла на другой этаж.
— Гарантное — это гарантированное? — уточнил Дюк.
— Да ну тебя, ты еще маленький,— обидно отмахнулась Лариска.
И вот гарантное несчастье Маши стояло перед Дюком в образе Витальки Резникова и спрашивало:
— Ты, говорят, талисман?
Дюк во все глаза глядел на Витальку, пытаясь рассмотреть, в чем его опасность.
Витальку любили учителя — за то, что он легко и блестяще учится. Ему это не сложно. У него так устроены мозги.
Витальку любили оба родителя, две бабушки, прабабушка и два дедушки. К тому же за его спиной стоял мощный папаша, который проторил ему прямую дорогу в жизни, выкорчевал из нее все пни, сровнял ухабы и покрыл асфальтом. Осталось только пойти по ней вперед — солнцу и ветру навстречу.
Витальку любили девчонки за то, что он был красив и благороден, как принц крови. И знал об этом. Почему бы ему об этом не знать?
Его любили все. И он был открыт для любви и счастья, как веселый здоровый щенок. Но в его организме не было того химического вещества, которое в фотографии называется закрепителем. Виталька не закреплял свои чувства, а переходил от одной привязанности к другой. Потому, наверное что у него был большой выбор. На его жизненно столе, как в китайском ресторане, стояло столько блюд, что смешно было наесться чем-то одним v не попробовать другого.
Дюку было легче: его не любили ни учителя, ни девочки. Одна только мама.
Зато он любил — преданно и постоянно. У него была потребность в любви и постоянстве.
— Предположим, я талисман,— ответил Дюк.— А что ты хочешь?
— Я хочу позвать Машу Астраханскую на каток
— Так позови.
— Я боюсь, что она откажется.
— Ну и что с тобой случится?
— Да ничего не случится. Просто она меня ненавидит,— расстроенно сообщил Виталька.— Что ей сделал?
Дюк не сомневался в результате, поскольку pезультат был подготовлен самой жизнью и не требовал ни риска, ни труда.
— Ну, пойдем,— согласился Дюк, и они пошли десятому «А» в конец коридора.
Обидно было упустить такую возможность утвердиться в глазах старшеклассника, и не какого-нибудь, а Витальки Резникова, имевшего изыска но-подмоченную репутацию. Получалось, Дюк как бы примыкал к этой репутации и становился более взрослым.
Из десятого «А» навстречу им вышла Maша Астраханская.
На ней была не школьная форма, а красив фирменное рыжее платье, она походила в нем язычок пламени, устремленный вверх. Дюк обжегся об ее лицо.
Виталька схватил Дюка за руку, как бы зажил в руке талисман. Подошел к Маше.
Она остановилась с прямой спиной и смотрела на Витальку строго, почти сурово, как завуч трудновоспитуемого подростка.
— Пойдем завтра на каток,— волнуясь, выговорил Виталька.
— Сегодня,— исправила Маша.— В восемь.
И пошла дальше по коридору с прямой спиной и непроницаемым ликом.
Виталька отпустил Дюка и посмотрел с ошарашенным видом — сначала ей вслед, потом на Дюка.
— Пойдет, что ли? — очнулся он.
— Сегодня. В восемь,— подтвердил Дюк.
— А где мы встретимся?
— Позвонишь. Выяснишь,— руководил Дюк.
— Ни фига себе...— Виталька покрутил головой приходя в себя, то есть возвращаясь в свою высокородную сущность.— А как это тебе удалось?
— Я экстрасенс,— скромно объяснил Дюк.
— Кто?
— Экстра — сверх. Сенс — чувство. Я сверхчувствительный.
— Значит, водка «Экстра» — сверхводка,— догадался Виталька. И это был единственный вывод, который он для себя сделал. Потом спохватился и спросил: — А может, ты в институт со мной пойдешь сдавать?
— А полы тебе помыть не надо? — обиделся Дюк.
— Полы?— удивился Витька.— Нет. Полы у нас бабушка моет.