Дюк вспомнил маму и сказал:
— Это нехорошо со стороны ваших детей.
— Нормально,— грустно возразил Еж.— Если бы дети исполняли все надежды, которые на них возлагают родители, мир стал бы идеален.
— А что же делать? — настороженно спросил Дюк.
— Ничего не делать. Жить. Во всех обстоятельствах. Как пленный немец. Все мы, в общем, в плену: у денег, у возраста, у любви и смерти. А...—Еж махнул рукой.— Пойдем, я тебя домой отвезу.
— Я сам доберусь. Спасибо,— поблагодарил Дюк. Он устал от Ежа так, будто бесконечно долго ехал с ним в одном лифте.
Хотелось остаться одному и думать, о чем захочется. А если не захочется, то не думать вообще.
Добирался он три часа. Как до другого города.
В метро Дюк заснул и проснулся на станции «Преображенская» оттого, что женщина, работник метро, постучала его по плечу.
Дюк вышел из вагона, пересел в поезд, идущий в противоположном направлении, и его понесло через весь город до следующей конечной.
Дюк сидел, свесив голову, которая почему-то не держалась на шее, моталась по груди, как футбольный мяч по полю. И ему казалось: он никогда не доберется до цели, а всегда теперь будет грохотать в трубах.
Наконец он все же добрался до своей лестничной площадки. Позвонил к тете Зине и сообщил необходимое: куда прийти и когда прийти.
Дюк чувствовал себя, как после сильного отравления. И ему было безразлично все: и собственная победа и тети-Зинина реакция. Но реакция была неожиданной.
— А ковер?— спросила тетя Зина.
— Что «ковер»?— не понял Дюк.
— К мебели,— объяснила тетя Зина.
Она, видимо, решила, что Дюк действительно вроде золотой рыбки, а рыбке ничего не составляет достать новое корыто и новые хоромы.
— Это я не знаю,— сухо ответил Дюк.— Это без меня.
Его тошнило ото всего на свете, и от тети Зины в том числе.
— Я сейчас,— пообещала тетя Зина,
Тут же вернулась и сунула Дюку десятку, сложенную пополам.
— Что это? — не понял Дюк.
— Возьми, возьми... Купишь себе что-нибудь.
— С какой стати? — простодушно удивился Дюк.— Лучше купите себе туалетной бумаги, например. На год хватит. Если экономно...
Он сунул деньги обратно в пухлую руку тети Зины и пошел к своей двери. Достал ключи.
Тетя Зина наблюдала, как он орудует ключом. Потом сказала:
— Грубый ты стал, Саша. Невоспитанный. Чувствуется, что без отца растешь. Безотцовщина...
Дюк скрылся за своей дверью.
Лоб стал холодным. К горлу подкатило. Он пошел в уборную, наклонился и исторг из себя остатки коньяка, гарнитур «Тауэр», десятку и безотцовщину.
Стало полегче, но ноги не держали.
Переместился в ванную. Встретил в зеркале свое лицо — совершенно зеленое, как лист молодого июньского салата. Потом пошел в комнату и лег на диван зеленым лицом вниз.
После уроков к Дюку подошел Хонин и сказал:
— У меня к тебе дело.
— Нет!— отрезал Дюк.
— Почему? — удивился Хонин.— У тебя же мамаша уехала.
Мама действительно уехала на экскурсию в Ленинград. У них в вычислительном центре хорошо работал местком, и они каждый год куда-нибудь выезжали, Но при чем здесь мамаша?
— А что ты хотел? — спросил Дкж.
— Собраться на сабантуй,— предложил Хонин.— Маг Светкин. Кассеты Сережкины. Хата твоя.
— Пожалуйста,— обрадовался Дюк.
Его никогда прежде не включали в сабантуй: во первых, троечник и двоечник, что не престижно. Во-вторых, маленького роста, что некрасиво. Унижение для компании.
— Можно бы у Светки на даче собраться. Так туда пилить два часа в один конец.
— Пожалуйста,— с готовностью подтвердил Дюк.— Я же сказал...
Вернувшись из школы домой и войдя в квартиру, Дюк оглядел свое жилье как бы посторонним критическим взглядом. Взглядом Лариски, например.
У Лариски в доме хрусталя и фарфора — как в комиссионном на улице Горького. Дюк просто варежку отвесил, когда пришел к ним в первый раз. Внутри серванта была из фарфора разыграна целая сцена: кавалер с косичкой в зеленом камзоле хватал за ручку барышню в парике и в бесчисленных юбках. Действие происходило на лужайке, там цвели фарфоровые цветы и лаяла фарфоровая собачка, У собачки был розовый язычок, а у цветов можно было сосчитать количество лепестков и даже тычинок.
Ничего такого у Дюка не было. У них стоял диван с подломанной ножкой, которую Дюк сам бинтовал изоляционной лентой. Инвалидность дивана была незаметна, однако нельзя плюхаться на него с размаху.
На креслах маленькие коврики скрывали протертую обивку. Скрывали грубую прямую бедность.
Они вовсе не были бедны. Мама работала оператором на ЭВМ — электронно-вычислительной машине. Закладывала в машину перфокарты и получала результат. И зарплату. И алименты размером в свою зарплату. Судя по алиментам, отец где-то широко процветал. И они с мамой жили не хуже людей. Просто мама не предрасположена к уюту. Ей почти все равно, что ее окружает. Главное, что в ней самой: какие у нее мысли и чувства. Дюка это устраивало, потому что не надо постоянно что-то беречь и заставлять людей переобуваться в прихожей, как у Лариски.
Дюк подумал было, не пойти ли к ней, пока тети Зины нет дома, и не попросить ли лужайку напрокат. Но просить было противно и довольно бессмысленно. В ситуации «сабантуй» украшательство ни к чему. Все равно потушат свет, и ничего не будет видно.
Дюк еще раз, более снисходительным взором оглядел свою комнату. Над диваном акварель — «Чехов, идущий по Ялте». Высокий, худой, сутулый Чехов в узком пальто и шляпе. Его слава жила отдельно от него. А с ним вместе — одиночество и туберкулез.
Дюка часто огорчало то обстоятельство, что Чехов умер задолго до его рождения и Дюк не мог приехать к нему в Ялту и .сказать то, что хотелось сказать, а Чехову, возможно, хотелось услышать. И очень жаль, что нет прямой связи предков и потомков. У Дюка -накопилось несколько предков, с которыми он хотел бы посоветоваться кое о чем. И их советы были бы для него решающими.
Дюк вздохнул. Взял с батареи рукав от своей детской пижамы, который выполнял роль тряпки и, в сущности, являлся ею, вытер пыль с полированных поверхностей. Потом включил пылесос и стал елозить им по ковру. Ковер посветлел, и в комнате стало свежее.
Далее Дюк отправился на кухню. Вымыл всю накопившуюся за три дня посуду. Заглянул в холодильник и понял, что надо бежать в кулинарию.
В кулинарии он купил на три рубля двадцать пирожных со взбитыми сливками, именуемых нежным женским именем Элишка.
Потом зашел в винный отдел, Встал в длинную очередь мужчин — хмурых и неухоженных, попавших под трамвай желаний. На оставшиеся деньги обрел болгарское сухое вино.
Это первый сабантуй на его территории, и надо было соответствовать.
Гости явились в два приема. Сначала пришли ребята: Хонин, Булеев и Сережка Кискачи.
Сережка был самый шебутной из всего класса. От него, как от бешеной собаки, распространялось волнение и беспокойство. И казалось, если Сережка укусит, заразишься от него веселым бешенством и никакие уколы не помогут. Он собирался поступать в эстрадно-цирковое училище на отделение, которое готовит конферансье.
Булеев — заджинсованный спортсмен. Он каждый день пробегал по десять километров вокруг микрорайона и вместе с потом выгонял из организма все токсины. Потом вставал под душ, смывал токсины и выходил в мир — легкий и свободный, В здоровом теле жил здоровый дух, равнодушный ко всякой чепухе вроде тщеславия и поисков себя. Зачем себя искать, когда ты уже есть.
Через полчаса пришли девочки: Кияшко, Мареева и Елисеева.
Кияшко явилась в платье на лямках — такая шикарная, что все даже заробели, А Сережка Кискачи сказал:
— Ну, Светка, ты даешь...
Мареева похудела ровно вполовину.
На ее лице проступили скулы, глаза, а в глазах одухотворенность страдания.
— Ты что, болела? — поразился Дюк.
— Нет. Я худела. До пятой дырки.
Мареева показала пояс с пряжкой «Рэнглер», на котором осталась еще одна непреодоленная дырка.
— Ну, ты даешь...— покачал головой Кискачи. Все свои эмоции — восхищение, удивление, возмущение— он оформлял только в одну фразу: «Ну, ты даешь...» Может быть, для конферансье больше и не надо. Но для публики явно недостаточно.
Оля Елисеева была такой же, как всегда,— кукла-неваляшка, с бело-розовым хорошеньким личиком. Она хохотала по поводу и без повода, с ней было легко и весело. В Оле Елисеевой поражали контрасты: внешнее здоровье и хронические болезни. Наружная глупость и глубинные незаурядные способности. Она училась на одни пятерки по всем предметам.
У Дюка, например, все было гармонично: что снаружи, то и внутри.
Итого вместе с Дюком собралось семь человек. Четыре мальчика и три девочки. Одной девочки не хватало. Или кто-то из мальчиков был лишним.
Сначала все расселись на кухне. Сережка Кискачи потер ладони и возрадовался:
— Хорошо! Можно выпить на халяву.
«На халяву» значило: даром, за чужой ечет. Светлана Кияшко спросила:
— Саш! У тебя еще биополя немножечко осталось?
— Какого биополя? — удивилась Мареева.
Она училась в другой школе м была не в курсе талисмании Дюка. А Светлана Кияшко ей ничего не сказала, дабы не расходовать Дюка на других. Она поступила, как истинная женщина, не склонная к мотовству. И Мареева тоже поступила, как истинная женщина,— скрыла факт обмена, чтобы выиграть в благородстве. А в дружбе фактор благородства важен так же, как в любви.
— А что? — настороженно спросил Дюк.
— У Бульки через неделю соревнования на первенство юниоров. Сходи с ним, а?
— Ты прежде у меня спроси: хочу я этого или нет? — не строго, но категорично предложил Булев.
— Булеев!— театрально произнесла Кияшко.— Хочешь ли ты, чтобы Александр Дюкин пошел с тобой на соревнования?
— Нет. Не хочу,— спокойно отказался Булеев.
— Почему? — удивился Хонин.
— Я сам выиграю. Или сам проиграю. Честно.
— «Честно»,— передразнил Сережка,— Ты будешь честно, а у них уже список чемпионов заранее составлен.
— Это их дела,— ответил Булеев.— А я отвечаю за себя.
— И правильно,— поддержала Оля Елисеева с набитым ртом.— Иначе неинтересно.
— Сам добежишь — хорошо. А если Дюк тебя подстрахует, что плохого? — выдвинул свою мысль осторожный Хонин.— Я считаю, надо работать с подстраховкой.
— Без риска мне неинтересно,— объяснил Булеев.— Я без риска просто не побегу.
— Это ты сейчас такой,— заметил Сережка Кискачи.— А подожди, укатают сивку крутые горки.
— Когда укатают, тогда и укатают,— подытожил Булеев,— Но не с этого же начинать.
— Правильно! — обрадовался Дюк.
Он был рад вдвойне: за Булеева, выбравшего такую принципиальную жизненную позицию. И за себя самого. Иначе ему пришлось бы подготавливать победу. Ехать к судье. И еще неизвестно, что за человек оказался бы этот судья и что он потребовал бы с Дюка.
Может, запросил бы, как Мефистофель, его молодую душу. Хотя какая от нее польза...
— Дело твое,— обиделась Светлана.— Я же не за себя стараюсь.
— А что Дюк должен сделать? — спросила Мареева.
— Ничего! — ответила Кияшко.
Мареева пожала плечами, она ничего не могла понять — отчасти из-за того, что все ее умственные и волевые усилия были направлены на то, чтобы не съесть ни одного пирожного и сократить себя в пространстве еще на одну дырку.
Дюк заметил: бывают такие ситуации, когда все знают, а один человек не знает. И это нормально. Например, муж тети Зины, Ларискин папаша, гуляет с молодой. Весь дом об этом знает, а тетя Зина нет.
— Пойдемте танцевать! — предложила Оля Елисеева и первая вскочила из-за стола.
Все переместились в комнату, включили Кияшкин маг и стали втаптывать ковер в паркет.
Танец был всеобщим, и Дюк замечательно в него вписывался. Он делал движения ногами, будто давил пятками бесчисленные окурки. Ему было весело и отважно.
Кискачи чем-то рассмешил Олю Елисееву, и она, не устояв от хохота, плюхнулась на диван всеми имеющимися килограммами. Ножка хрустнула, диван накренился. Все засмеялись. Дюк присел на корточки, исследовал ножку — она обломилась по всему основанию, и теперь уже ничего поправить нельзя. И как выходить из положения — непонятно.
Он взял в своей комнате стопку «Иностранок» и «Новых миров», подсунул под диван вместо ножки. Бедность обстановки из тайной стала явной.
Кассетный магнитофон продолжал греметь ансамблем «Чингизхан». Неуклюжий Хонин вошел в раж и сбил головой подвеску, висящую на люстре. Подвеска упала прямо в фужер, который Сережка держал в руке. Все заржали. Дюк заметил, что природа смешного — в нарушении принципа «как должно». Например, подвеска должна быть на люстре, а не в фужере. А в фужере должно быть вино, а не подвеска. Все засмеялись, потому что нарушился принцип «как должно» и потому что у всех было замечательное настроение, созданное вином и ощущением бесконтрольности — а это почти свобода. И поломанный диван — одно из проявлений свободы.
Фужер треснул, издав прощальный хрустальный стон. Дюк забрал его из Сережкиных рук, вынес на кухню и поглядел, как можно поправить трещину. Но поправить было нельзя, можно только скрыть следы преступления.
Фужер был подарен маме на свадьбу шестнадцать лет назад. С тех пор из двенадцати осталось два фужера. Теперь один.
Дюк вышел на лестницу, выкинул фужер в мусоропровод, а когда вернулся в комнату, увидел, что свет выключен и все распределились по парам.
Хонин с Мареевой, поскольку они оба интеллектуалы с математическим уклоном. Кискачи — с Елисеевой, поскольку он ее рассмешил, а ничего не роднит людей так, как общий смех. Булеев с Кияшкой по принципу: «Если двое краше всех в округе, как же им не думать друг о друге».
Дюк попробовал потанцевать между парами один, как солист среди кордебалета, но на него никто не обращал внимания. Все были заняты друг другом.
Дюк пошел к себе в комнату. Непонятно зачем.
За ним следом тут же вошли Елисеева и Кискачи.
— Ты мне не веришь! — с отчаянием воскликнул Сережка.
— Ты всем это говоришь,— отозвалась Елисеева.
— Ну, хочешь я поклянусь?
— Ты всем клянешься.
— Это сплетни! — горячо возразил Сережка.— Просто меня не любят. Я только не понимаю, почему меня никто не любит. Я так одинок...
Он склонил нечесаную голову, в круглых очках он и на самом деле выглядел несчастным и. неожиданно одиноким.
Дюку показалось, Елисеева хочет прижать Сережку к себе, чтобы своим теплом растопить его одиночество. Он смутился и вышел к танцующим.
Танцевали только Булеев с Кияшкой. Дюк не стал возле них задерживаться. Отправился на кухню.
На кухне за столом сидели Хонин с Мареевой и, похоже, решали трудную задачу... Хонин что-то чертил на листке. Мареева стояла коленями на табуретке, склонившись над столом своим похудевшим телом.
Они оглянулись на Дюка с отсутствующими лицами и снова углубились в свое занятие.
Дюк постоял-постоял и вышел в коридор.
В коридоре делать было абсолютно нечего. Он взял с вешалки куртку и пошел из дома, прикрыв за собой дверь, щелкнувшую замком.
На улице мело. Под ногами лежал снег, пропитанный дождем. Значит, скоро весна.
Возле подъезда дежурил старик с коляской. У коляски был поднят верх.
Дюк почувствовал вдруг, что может заплакать — так вдруг соскучился по маме. По обоюдной необходимости. У него даже выступили слезы на глазах.
И в этот момент увидел маму, но почему-то похудевшую вдвое. Как Мареева.
Она подошла, и Дюк понял: это не мама — другая женщина, чем-то похожая на маму и одновременно на Машу Астраханскую. Если бы маму и Машу перемешать в одном котле, а потом из них двоих сделать нового человека — получилась бы эта женщина с голубым от холода лицом. Как Аэлита. У нее были прозрачные дужки больших очков, и за ними большие прозрачные серые глаза.