И как-то так получилось, что, вернувшись на рудник, Евгений Симак сразу потянулся к этому человеку. По работе они мало соприкасались. Симак был электриком. Он обслуживал экскаваторы рудника. Мощные машины, каждая из которых заменяла сотни рудокопов, нравились ему, привыкшему на войне к могучей технике. Но больше всего ему нравился «уралец» Бояринцева. Придя в кабину по ремонтным делам, подолгу простаивал он за сиденьем старого экскаваторщика, наблюдая, как тот точным и легким движением рук спокойно и уверенно управляет машиной.
Симак понимал, какой это сложный труд и какого большого он требует напряжения. Старик же все делал легко, будто играя. Это-то и восхищало.
Старый экскаваторщик, который, подобно всем истинным мастерам, любил учить молодежь, тоже исподволь приглядывался к любознательному электрику. Он чувствовал: из этого будет толк.
Как-то в минуту отдыха, вытирая масло с рук, Андрей Петрович будто невзначай бросил Симаку:
— Ты бы, Женя, попробовал рычагами-то поиграть. У тебя, думается, должно пойти.
И электрик Симак стал обучаться новому делу. Учился он прилежно. «Уралец», со своей сложной системой управления, со своим умным взаимоотношением частей, чем-то напоминал ему боевую машину, с которой он сроднился за годы войны.
Андрей Петрович Бояринцев был терпеливым учителем, а Евгений Симак оказался отличным учеником. Он старался перенять у старого экскаваторщика не только суть профессии, но и все тонкости его приемов — то, что составляет душу настоящего мастерства.
Через месяц Евгений Симак был уже машинистом, через полгода — одним из передовых экскаваторщиков рудника. Его назначили сменщиком к Бояринцеву. Учитель и ученик соревновались. И когда ученик иной раз обгонял учителя, тот утешал себя тем, что сам открыл в Симаке мастера и привил ему любовь к машине.
— Не я вас — вы сами себя обгоняете. Ваша выучка, ваша хватка, — шутил Евгений, не только уважавший, но и любивший своего учителя.
«Весь рудник поздравляет дорогого строителя коммунизма. Гордимся, радуемся, желаем успеха. Пью твое здоровье. На отпуск выезжаю смотреть твои дела. Бояринцев».
…И вот они ходят вместе по стройке, эти два человека, влюбленные в свою профессию, молодой и старый, высокие мастера своего дела.
Знакомые и неизвестные Евгению люди здороваются с ними. Старик доволен. Оглядываясь кругом, он шепчет:
— Экие махины! Экий размах!..
Они смотрят в степь, где, поднимая пыль, работают стальные гиганты, и сквозь зыбкое, колеблющееся над разогретой землей, марево обозревают, как рачительные хозяева, плоды трудов своих. Старик почему-то щупает орден Трудового Красного Знамени, висящий на лацкане пиджака, запорошенного бетонной пылью, и тихо говорит:
— А ведь, пожалуй, и я в коммунизме поживу. Как ты, Евгений, полагаешь, а?
НЕОБЫКНОВЕННЫЙ КОНЦЕРТ
Все началось с открытки, на которую поначалу Михаил Силыч Матвеев, знаменитый солист знаменитого театра, не обратил даже особого внимания. Артист был уже не молод, слава пришла к нему давно, и он едва успевал перечитывать обширную корреспонденцию, которая приходила к нему на театр. Да открытка и не содержала ничего особенного. Радиокомитет организовывал очередной концерт по заявкам слушателей, на этот раз рабочих и инженеров одной из волжских строек. В числе заявок, принесенных музыкальным редактором на выбор Михаилу Силычу, было письмо экскаваторщика Никиты Божемого, который просил певца исполнить старинную бурлацкую песню «Эй, ухнем».
— У него губа не дура, у этого Никиты, — с обычным своим грубоватым добродушием сказал Михаил Силыч редактору. — Что ж, включайте в программу «Эй, ухнем», пусть Никита порадуется.
Певец и сам любил эту песню, которую он давным-давно, еще маленьким конторщиком пароходного общества «Кавказ и Меркурий», замирая, трепеща и обливаясь потом в тесноте галерки, слышал в исполнении Шаляпина. Он пожалел только, что эту раздольную песню придется исполнять в радиостудии, к безлюдью которой он, как и большинство артистов, никак не мог привыкнуть.
Но на этот раз, оставшись один у микрофона, певец вдруг представил знакомое, дорогое ему с детства приволье волжских берегов, стройку, о которой он столько читал в газетах и которая смутно рисовалась ему как нечто огромное, даже с трудом воображаемое. Он увидел массу людей и среди них Никиту Божемого, которого, может быть, из-за необыкновенной его фамилии воображение артиста нарисовало пожилым украинцем в вышитой рубашке с низким воротом, с лысоватым выпуклым шевченковским лбом, с пышными висячими усами и внимательными глазами, грустными и лукавыми одновременно. Он представил себе даже, как слушает его Никита, опираясь подбородком о загорелый кулак и пряча улыбку в пшеничные усы.
Должно быть, захваченный этим видением далекой стройки, Михаил Силыч в пустом помещении радиостудии спел так, как давно не певал и на больших концертах.
Через несколько дней пришло письмо от Никиты Божемого. Экскаваторщик сообщал, что он давний любитель пения, слыхивал лучших певцов страны, но такого исполнения любимой песни ему слушать еще не доводилось. Он звал Михаила Силыча к себе на стройку «обновить новый летний театр». Между прочим, в конце письма он сообщал, что в благодарность певцу экипаж его машины решил в следующем месяце перекрыть свой собственный рекорд и вынуть грунта на пятнадцать тысяч кубических метров больше, чем в предыдущем. «Это мы вам в подарок за прекрасное ваше пение», — писал экскаваторщик.
Последние, брошенные точно между прочим, строчки письма необычайно взволновали певца. Он давно привык к вниманию. Ни букеты, которые восторженные девушки торопливо совали ему в руку, когда он выходил из артистического подъезда, ни всяческие портсигары, палехские шкатулки, бювары и бокалы с надписями и без надписей, во множестве преподносимые ему по случаю разных юбилейных дат, — ничто ни разу так не порадовало артиста, как это простое сообщение. Пятнадцать тысяч кубических метров грунта! Ему, давно привыкшему к шумной своей славе, было необыкновенно приятно сознавать, что он вдруг как бы стал участником стройки.
И, неожиданно для всех своих товарищей по театру, он, слывший среди них человеком неподвижным, тугим на подъем, вдруг сам взялся комплектовать концертную бригаду. И делал он это не спеша, деловито, радостно, будто был не знаменитым певцом, а членом экипажа экскаватора «Уралец», выполнявшим задание своего бригадира. Он даже написал Никите Божемому, когда артисты прибудут, кто едет и что будут исполнять. В ответ он получил большое благодарное письмо от начальника политотдела и выразительную телеграмму от самого экскаваторщика: «Великое спасибо, ждем».
Артистов на стройке встретили радушно. К пароходу высыпала целая толпа. Всем преподнесли по букету. Михаил Силыч был обрадован такой встречей и все же невольно озирался кругом, стараясь разглядеть среди коричневых, загорелых лиц человека в рубахе с низким, завязанным шнурочком воротником и с висячими усами. Усевшись в машине возле начальника политотдела, он не удержался и спросил, был ли среди встречавших экскаваторщик.
— Никита Остапыч? Он сейчас в забое. А вы его знаете?
— Нет. Так… слышал… в газетах читал, — соврал почему-то Михаил Силыч.
За «победами», в которых ехали артисты, шел целый караван грузовиков со встречающими. Все же певца огорчало, что среди них нет человека со странной фамилией, которого он никогда не видел в глаза.
— Хорошая голова этот Никита Остапыч! — продолжал разговор начальник политотдела. — Наша гордость. Он тут такую выработку показал в прошлом месяце — все ахнули. Впрочем, дело не в цифрах. Остапыч — это целая школа. Он…
— А он будет на концерте?
— Ну как же! Со всем своим экипажем. Для них я приказал все правое крыло второго ряда оставить… Да, простите, я и забыл: это же он и сагитировал вас сюда приехать.
— Меня не надо было агитировать, — сухо ответил Михаил Силыч и замолчал на всю дорогу.
Огорчение перерастало в обиду на Божемого. Он, Матвеев, всенародно известный певец, приехал сюда в ответ на его приглашение. Привез великолепную бригаду. А тот даже не встретил! Не может быть, чтобы на такой огромной стройке, что вот уже полчаса тянется за стеклами машины, не нашлось человека, который смог бы его заменить. В театре и то заменяют исполнителей, а ведь это театр, и исполнители — единственные в своем роде… Певец дал себе слово ни за что не смотреть на правое крыло второго ряда.
Он так и сделал, когда во фраке быстрым шагом вышел на летнюю сцену, прикрытую изящной раковиной. Перед сценой, на склонах естественного холма, расходились радиусами ряды. Задние ряды терялись во мраке, как бы вливаясь в темноту леса, покрывавшего холм. Глубокое звездное небо служило потолком амфитеатра. Но раковина была построена так, что резонанс был великолепный. Голос певца, то бархатно гибкий и мягкий, то раскатисто гремевший на нижних нотах, легко покрывал бесконечные ряды и, уносясь вдаль, стихал в лесу или возвращался звучным эхом.