Без конца - Конецкий Виктор Викторович


Виктор Конецкий

C Фёдором Антоновичем судьба свела меня в Магадане. Вернее, не в Магадане, а по дороге из аэропорта в город. Расстояние там километров пятнадцать. Дорога крутится меж горбатых сопок и каменистых осыпей, по обочинам её через каждые сто — двести метров торчат высокие шесты с привязанными у верхушек пучками еловых веток. Бригады аварийщиков по этим шестам после пурги находят полотно дороги. Шоссе в тех краях зовётся трассой, а метели бывают сильные и долгие. У шофёров на случай непогоды в кабине всегда припасены печурка и дрова. Но когда я прилетел в Магадан, погода была хорошая. После короткой предвесенней оттепели ударил мороз при чистом, ясном небе.

В машине нас было трое: шофёр, я и сумрачный, спокойный мужчина в кудлатой меховой шапке.

Шофёр рассказывал всякие страшные истории, связанные с гололедицей, и обещал показать место, где утром того дня перевернулась в кювет полуторка. Но оказалось, что тормоза нашей «Победы» работают плохо, и притормозить у места утренней аварии шофёру не удалось.

— Ничего, — успокоил он нас, со скоростью в шестьдесят километров выходя на очередной вираж. — Без тормозов в гололедицу даже лучше. Газком оно безопасней работать. От тормозов и все неприятности. Тормознёшь, занесёт и…

— Высечь бы тебя, — мечтательно сказал мой попутчик.

Шофёр обозлился, долго ворчал и поругивался. Но мужчина в кудлатой шапке ничего больше не говорил. Только на вопрос: не в милиции ли он работает, ответил, что нет, не в милиции. Простой ихтиолог, специалист по лососю.

Уже вблизи города на пустынном шоссе впереди нас показалась точка. Она двигалась не прямо, а зигзагом, от обочины к обочине. Точка оказалась мотоциклистом. Очевидно, он был здорово пьян. Позади мотоцикла на длинном кожаном ремне волочилась по обледенелому гравию собака. Её веером раскатывало по дороге, и обогнать мотоциклиста удалось не сразу.

Когда он всё-таки остался позади, и шофёр хотел прибавить скорость, ихтиолог тронул его за плечо и попросил остановить машину.

— И чтобы тормоза сработали, дружище, — морщась, как от боли, сказал он.

Тормоза сработали. Ихтиолог выбрался из машины и, прихрамывая, пошёл навстречу мотоциклисту. Тогда я впервые заметил, что он хромает.

Я вылез тоже. Солнце уже опустилось за сопки. Чахлые, редкие ели на их склонах не отбрасывали теней. Всё было очень тихо вокруг. И в этой тишине особенно неприятно звучал нарастающий треск мотоцикла. Мотоциклист что-то орал широко открытым ртом.

— Стой! — крикнул ихтиолог, продолжая идти прямо на него. — Стой! — и раскинул руки в стороны.

Мотоциклист притормозил, скользя сапогами по дороге.

— Чего под машину прёшься?..

Ихтиолог шагнул вперёд, ударом кулака сшиб руку мотоциклиста с руля, перехватил акселератор и сбросил газ. Мотор заглох. Мотоциклист опешил. Здоровая сизо-красная морда его качнулась вниз, к рулю.

— У вас ножа нет? — спросил меня ихтиолог. Я достал перочинный ножик.

— Грабят! — завизжал мотоциклист, соскочил с машины и кинулся с дороги под откос, увязая в снегу по пояс.

— Обрежьте повод у собаки, а я бензин из бака спущу, — сказал ихтиолог. — Если дальше поедет — или сам угробится, или других угробит.

Пёс лежал на боку. Он вздрагивал и скулил. На лапах, брюхе шерсть пропиталась кровью, забилась снегом, свалялась и обмёрзла. Один тусклый глаз следил за нами. Другой заплыл опухолью. Это был большой пёс, помесь овчарки с лайкой. Я перерезал упряжечные лямки у него на груди. Ихтиолог быстро и ловко ощупал рёбра и лапы. Кости были целы.

— Возьму собаку, — буркнул ихтиолог.

В первой же городской аптеке мы обмыли пса тёплой водой, выстригли на пораненных местах шерсть, залили их йодом и перебинтовали всего пса вдоль и поперёк.

Так состоялось моё знакомство с Фёдором Антоновичем. Пса окрестили Маг — три первые буквы Магадана.

Второй раз мы встретились в Петропавловске. Фёдор Антонович был там проездом. Я пригласил его к себе на судно ночевать. Но ни я, ни он в ту ночь не спали. Спал только Маг, по северной собачьей привычке свернувшись в клубок и закрыв нос хвостом.

Ночь была тихая, тёмная. Кое-где, разрывая ночной мрак, мерцали на берегу огоньки Петропавловска. В открытый иллюминатор время от времени задувал ветерок. Было слышно, как трутся друг о друга швартовные троса, поскрипывают между бортов кранцы, и в городе изредка гудят автобусы.

Вот в ту ночь Фёдор Антонович и рассказал мне эту историю. Он много раз спрашивал, не будет ли мне скучно её слушать, не очень ли я хочу спать, и всё никак не мог решиться начать. Фёдор Антонович, наверное, был скрытным человеком. Ему трудно было потрошить свою душу перед незнакомым. И в то же время, видимо, настала пора рассказать о пережитом кому-нибудь. Чтобы, как он говорил, разделаться с прошлым, поставить точку.

Я долго сомневался, имею ли право записать его рассказ. И почему-то решил: имею.

Пускай ещё кто-нибудь задумается над этой невесёлой и, по сути, обыкновенной историей, рассказанной мне мимоходом человеком почти незнакомым.

…Как раз перед войной я был в Москве на курсах специалистов рыбного хозяйства. Попутно готовили из нас командиров запаса для морской пехоты. И через две недели после объявления войны я оказался на Ханко. Воевал там до второго ноября, когда был ранен.

В конце ноября сорок первого года транспорт, на котором нас, раненых, переправляли из Ханко в Ленинград, подорвался на мине. Ну, об этом плавании я не всё хорошо помню. Запомнились вот доски трюмного настила. Тяжёлые, неструганые, покрытые слоем угольной пыли. Когда судно начинало качать, уголь хрустел под настилом, а матрацы скользили по доскам. Тех, у кого не хватало сил держаться за что-нибудь на палубе, скидывало с матрацев, наваливало друг на друга.

Редкие лампы светили тускло. Они будто тлели в трюмной душной темноте. В этой темноте копошились, стонали, бредово ругались люди.

Моя рана после трёх недель, проведённых в госпитале на Ханко, тревожила уже не сильно.

Помню, лёжа на животе, я смотрел на ржавые шляпки заклёпок, с которых моё дыхание сдувало угольную пыль, когда внизу, под нами, будто ударил огромный бубен, и судно от этого удара приподнялось и остановилось, точно с разлёта вылезло на камни. Где-то со скрежетом стал рваться металл, и глухо заклокотал пар.

Кто мог двигаться, кинулись к трапу, и деревянный трап затрещал под тяжестью облепивших его тел.

На какое-то время я перестал сознавать, что происходит вокруг, и не сразу услышал, что тоже кричу, как и все: «А-а-а!» Потом бросился к трапу, руками и ногами отпихивая других. И только когда наверху у люка раздались выстрелы, и чей-то сильный голос сразу вслед за ними приказал всем оставаться на местах, только тогда я пришёл в себя.

— Спокойно, спокойно, — твердил я себе. — Ничего, только не потеряй сознание. Спокойно… — и разом ослаб, опустился на пол, почувствовав боль в бедре и тошноту.

Сверху, сталкивая с трапа раненых, спускались несколько матросов, и ослепительный, режущий свет фальшфейеров осветил наши искажённые, перепачканные в угле и крови лица. Переметнулись по трюму чёрные тени.

Фальшфейеры трещали, бенгальским огнём раскидывая искры.

— Судно тонет медленно. Каждые двое, кто может двигаться сам, берут одного тяжелораненого! — кричал один из моряков и потрясал наганом.

А за спинами моряков оставались свободными, пустыми ступеньки трапа и чёрный квадрат выхода — люка. И кто-то не выдержал и, завизжав, рванулся к трапу, к свободным ступенькам — к выходу. А тот, с наганом, вытянул ему навстречу руку и выстрелил в упор, в лицо.

— Каждые двое — одного. Быстро!

Проходила минута за минутой. Я всё не мог подняться. Мимо топали люди, сопели и стонали, ругались, спотыкаясь о мои ноги. В борта тяжело ударяли волны. Время от времени судно, дрогнув, оседало вниз…

Потом я тащил по трапу человека с ампутированными у колен ногами. Безногий цеплялся за ступеньки и подтягивался, помогая мне, но всё равно было очень тяжело и трудно. Казалось, прошла целая вечность, пока мы не перевалились через край люка.

Ровный голубой свет прожектора с корабля охранения освещал палубу транспорта и искрился в гребнях волн. Эти волны показались мне такими близкими, будто они уже затопили палубу.

— Тащи его туда, — матрос показал на полную людей шлюпку. Но безногий вырвался из моих рук. Помню его лицо, закушенные губы.

— Не надо. Бросай тут, — прохрипел он. — Бросай, говорю! Шлюпок не хватит на всех! Сам шуруй, — и он, дёргая обрубками ног, пополз в сторону. «Шлюпок не хватит», — от этой мысли я опять почувствовал слабость и тошноту.

Вода была близко, совсем близко, и была она совсем чёрной, потому что луч прожектора скользнул вверх. Я заметался по палубе, кинулся к шлюпке, но меня отшвырнули от неё. Судно всё быстрее и быстрее заваливалось на борт. Я споткнулся, упал, покатился к борту и здесь увидел прикреплённый к вантам пузатый спасательный плотик. В суматохе ещё никто не завладел им.

— Вот и спасён. Вот и спасён, — шептал я, забираясь в плотик. Мне хотелось скорчиться на его дне, зажмуриться, чтобы не видеть тёмных набегающих волн. Но защёлка, крепящая плотик к вантам, всё не разжималась, и, встав во весь рост, чтобы выдернуть её, я увидел на выступе у кожуха дымовой трубы неподвижную фигуру человека.

Безногий сидел, ухватившись за скобы трапа. Искры от самокрутки падали на полы его шинели. И только тогда, в плотике, зная, что теперь спасусь, обязательно спасусь, я осознал то, что сделал, — бросил его, человека, который не мог двигаться.

Не помню, как я добрался к нему, как тащил его по скользкой накренившейся палубе. Он отбивался и, задыхаясь, кричал мне в самое ухо ругательства. У него не было ног. Он знал, что драться больше не сможет, а драка только начиналась тогда.

Наш плотик со сторожевика не заметили. Свет прожектора всё тускнел и тускнел вдали. А к утру нас прибило к островку у побережья Эстонии, в глубоком немецком тылу.

За всю ночь мы не обменялись и десятью словами. Нам обоим всё было ясно.

На берегу я оттащил безногого под нависшую над припаем скалу и лёг рядом с ним. У кромки припая шуршали и плескали в набегавшей волне обломки льдин и смёрзшиеся снежные комья. Было холодно, но безветренно и солнечно. Солнце нагрело камень, под которым мы лежали, и безногий то и дело прикладывал руку к шершавому боку валуна. Обросшее щетиной, с запавшими щёками, воспалёнными, слезящимися глазами лицо его было повёрнуто к солнцу. Угольная пыль въелась в веки, засохла в уголках рта.

— Ты уходи. Не задерживайся. Слышишь?

Я не отвечал. Я знал, что после всего пережитого ни за что не брошу его одного здесь, на берегу. Нужно было искать какое-нибудь жильё, людей, которые возьмут его к себе. Но немцы, конечно, охраняют побережье, следят за всяким жильём у моря. А кулаки-эстонцы с хуторов и по своей воле выдадут нас им.

— Ты уходи. Не задерживайся. Я всё одно… — он взял мою руку, прижал к мокрым бинтам на ноге. — Пузырится тут. На обеих так. Гангрена.

— Чепуха. Ещё…

— Брось, — он поморщился, с трудом повернулся на спину и продолжал говорить по-прежнему спокойно и ровно. — Я, друг, за эту ночь много передумал. Всё к общему знаменателю подвёл. Я бы и раньше тебя освободил, да всё чуда ждал. Ладно, если ты живым останешься, то просьба к тебе будет: зайдёшь к жене моей. Сам зайдёшь. И скажешь, что в бою умер. В бою, понял?! Не калекой, а… Плохо мне. Мутит в мозгах.

Я сказал, чтобы он молчал, берёг силы. Ещё не всё кончено…

Он ничего не ответил и закрыл глаза. Прошло несколько минут в молчании и тишине. Только шуршала от слабой волны ледяная каша.

— Вот и всё, — сказал он шёпотом, не открывая глаз. Мне показалось, что это бред. Но он не бредил, потому что сразу же заговорил другое. — Идти на восток, к фронту тебе нет смысла — не пройдёшь. Иди на юг. Если мы на островах Пакри, то старайся быстрее выбраться на материк. Под берегом железная дорога. Там будь особенно осторожен. Партизаны…

— Я никуда не пойду, пока не пристрою тебя.

Опять он ничего не ответил мне. Попросил помочь повернуться на бок и приподнять ноги. Я сделал это.

— Спасибо. Анне скажи ещё… — он произносил это имя так, будто в нём было не два, а много «н». Верно, ему хотелось, чтобы это короткое имя звучало дольше. — Ладно. Ничего не надо. Сейчас сходи посмотри: может, где ещё выкинуло кого из наших.

Я сказал, что пойду искать жильё.

— Иди, давай иди. Ты неплохой человек. Иди.

Я выбрался из-под скалы и побрёл вдоль берега. Берег был высокий, обрывистый и прикрывал меня с суши. Я отошёл шагов двадцать, когда сзади хлопнул револьверный выстрел. Он выстрелил себе в грудь, но, видно, не попал в сердце и умер не сразу. Я тушил и всё не мог потушить тлеющую на его груди шинель, а он звал эту Анну. Записка с адресом торчала из-за ремешка фуражки.

Я похоронил его в расщелине между валунов. Солдатская треснувшая каска валялась на берегу. Я носил в ней песок и гальку и засыпал расщелину. Потом заложил это место голышами, укрепил поверх них каску и ушёл.

Без плена не обошлось, но рассказ сейчас не об этом. Скажу только, что из плена я бежал, воевал вместе с югославскими партизанами и вернулся в Россию через полтора года после окончания войны. Своё обещание я помнил и заехал в Ленинград, чтобы найти и повидать Анну. Они жили недалеко от Театральной площади. Они — потому что у него, у погибшего, был сын Андрейка, о рождении которого он не успел узнать.

Этот Андрейка и встретил меня. Он долго возился за дверью и всё спрашивал, кто пришёл. Мне было трудно объяснить ему это.

Андрейка был здорово похож на отца, и я без труда узнал, кто передо мною. Я спросил, дома ли его мать.

— Нет. Нету.

— Мне нужно подождать её. Я был на войне вместе с твоим отцом.

— Папа скоро теперь вернётся?

Мне не приходило в голову, что здесь ещё могут надеяться и ждать. Чтобы не отвечать, я стал раздеваться. Снял шинель и кинул её Андрейке.

— Повесь, хозяин.

Андрейка потащил шинель к вешалке, но запутался в её полах и упал. Я помог ему встать и сам повесил шинель.

— А мама говорит: скоро. Мама скоро ждёт его.

На столе в кухне лежала записка, написанная печатными буквами: «Если съешь всю кашу сразу, мы поссоримся». Тарелка рядом с запиской была пуста.

— Кто у тебя мама?

— Химик. Ей дают молоко. Каждый день бутылку.

Окно кухни выходило на двор. Несколько полузасохших лип стояло посреди двора. Между ними бегали мальчишки и, видно, кричали, но сквозь стёкла их не было слышно.

— Коляна на самокате ездит, — объяснил Андрейка, увидев, что я смотрю в окно, и вздохнул. — Папа храбрый?

— Да, дорогой. Он смелый. И сильный. Очень.

Потом я делал из консервной жести наконечники для стрел, а Андрейка учил меня, как делать их лучше.

…Я совсем не думал, что Анна так молода. Ей было около двадцати семи лет, а выглядела ещё моложе. Мне не пришлось ничего объяснять ей. Я только сказал, что приехал вот, что был на войне вместе с её мужем… Он просил…

Анна взялась рукой за горло, опустила голову.

— Где он, где? Скажите же быстрее, где… — и всё это без крика, тихо.

Андрейка заплакал и сунулся головой ей в колени.

Она попросила меня съездить с ней туда, в Эстонию. И через несколько дней мы поехали. Мне, собственно, можно было позволить себе неделю, другую задержки. Да никто и не ждал меня здесь, на Востоке. Мать умерла в войну, женой обзавестись не успел.

Поезд пришёл на станцию поздно вечером. Всю ночь мы с Анной провели в деревянном бараке, заменявшем разрушенный вокзал.

Анна то и дело выходила на перрон, хотя из низких тёмных туч сеял дождь. Дверь в барак плотно не затворялась. В щель проскальзывал ветер и перекатывал по затоптанному полу окурки.

Была осень. В лощине за путями шуршали ивняки. Дальше — смутно чернели сосны и тоже шуршали от порывов плотного, влажного ветра с моря.

Анна, не прячась от дождя, ходила по открытому перрону. Она не замечала на нём ни луж, ни щербин от осколков, заполненных водой.

Дальше