— Ну что, понравился фотоаппарат? — спросила Валентина Марковна.
— Великолепный, — ответил Максим.
— А часы?
— Ты меня балуешь, мама.
Старая няня, она же домработница, Перфильевна, двоюродная сестра Валентины Марковны, темноликая, неразговорчивая старушка, переставляла тарелки, звякала ножами и вилками.
Внешне она не жаловала племянника любовью, и он не раз слышал, как она ворчала: «Вот уж паныч растет… Еще не хватало, чтоб ему прислуживать».
Максим платил ей за это грубоватыми шутками, но побаивался ее.
— И как ты решил с отъездом? Куда все-таки поедешь? — спросила Валентина Марковна, разливая чай.
— Еще не знаю, мама. Куда ребята — туда и я, — жуя сдобный пирог, ответил Максим.
— А я думаю: все-таки лучше тебе остаться в Москве. Отец похлопочет…
— Вы уже договорились? — хмурясь и краснея, спросил Максим.
— Сначала отец и слушать не хотел, чтобы позвонить кому следует, а потом согласился, — удовлетворенно сказала Валентина Марковна. — Другие остаются, а тебе почему нельзя? Да если бы отец и не согласился, я бы нашла, кого попросить. Например, Семена Григорьевича Аржанова.
— Мама… Прошу тебя… — Максим сверкнул глазами. — Обо мне и так говорят в институте, будто я прибегаю к протекции, будто меня оставят в Москве. Пожалуйста, не надо никого просить.
Надежда на хлопоты отца, минуту назад казавшаяся естественной, повернулась в воображении Максима неприглядной стороной. Ему представились насмешливо-понимающие взгляды товарищей, особенно Саши Черемшанова и Славика Стрепетова, презрительная усмешка Лидии, и острый стыд обжег его щеки.
— Не надо, мама, не надо, — повторил он.
— Почему не надо? — не унималась Валентина Марковна. — Ты у нас единственный… Зачем тебе ехать на край света? Говорят, молодым специалистам приходится работать в ужасных условиях. Чуть ли не в палатках жить, а то и под открытым небом.
— Мама, все это ерунда… Преувеличение, — угрюмо возразил Максим. — И что я буду делать в Москве? Ты подумала об этом?
Валентина Марковна подошла к нему, положила руки на плечи.
— Сынок, милый… — голос ее зазвучал проникновенной мольбой. — Неужели тебе не жалко мать? Я истоскуюсь, изболеюсь по тебе… При мысли, что тебе придется спать, на сырой земле…
— Да откуда ты взяла, мама, что там спят на сырой земле?
Перфильевна, переставляя тарелки, засмеялась:
— То-то они оттуда приезжают такие хилые — не узнаешь. Краснощекие да гладкие — кровь с молоком. И охота тебе, Валентина… Уже не маленький — пускай поедет да узнает, что такое настоящая жизнь…
— А ты не вмешивайся, Акулина, — резко оборвала ее Валентина Марковна. — Занимайся своим делом.
Перфильевна пожала сухонькими плечами, взяла стопку грязных тарелок. Шаркая суконными шлепанцами, ушла на кухню. Оттуда долго слышалось ее ворчание.
Все еще не отходя от сына, Валентина Марковна говорила:
— Неизвестно, где твоя настоящая дорога. Тут все-таки на глазах отца… Понадобится помощь, чтобы обратили на тебя внимание. И по работе выдвинут. А там затеряешься, будешь лямку тянуть… затрут, замкнут. Так что послушайся меня… А я еще поговорю с Аржановым.
Глаза матери нежно и жалостливо светились у самого лица Максима. Ее рука гладила его волосы.
И у него не хватило сил спорить, противиться ей.
— Ладно, мама. Еще посмотрим, куда назначат. Ты только не волнуйся, пожалуйста, — сказал он и, мягко освободившись из-под руки, ушел в кабинет отца.
Разговор с матерью всколыхнул в нем давние, не совсем ясные мысли и чувства. Максиму всегда казалось: домашний мир как бы делился на две части — отцовскую и материнскую. В отцовской всегда присутствовали самоограничение и даже какая-то воинская суровость, нетерпимость ко всяким излишествам. Все здесь было пропитано духом боевого прошлого Гордея Петровича, участника гражданской войны. Максим уже знал: отец — один из многих еще не окрепших парней — отшагал тогда не одну сотню километров студеных зимних и слякотных осенних фронтовых дорог. Не раз мертвящий холод близкой смерти опахивал его лицо… Все это наложило на внешний облик и характер отца сумрачный и суровый отпечаток.
Гордей Петрович не позволял ставить в своем кабинете ничего лишнего, украшательского. Старинный дубовый письменный стол, такое же старое, скрипучее кресло, вертящееся на цоколе, подобное тем, какие можно видеть в парикмахерских, клеенчатый, всегда холодный диван, черный книжный шкаф и грубо отесанный деревянный сундук в углу — вот и вся мебель. Валентина Марковна несколько раз пыталась кое-что переставить, вынести сундук, старый диван и водворить новый, но встречала решительный отпор.
Несмотря на отсутствие уюта и мрачноватость, Максиму нравился отцовский кабинет. Неспокойная молодость отца глядела с развешанных на стене выцветших фотографий, на которых он был снят вместе со своими боевыми товарищами, с потертого суконного красноармейского шлема с поблекшей звездой. Напоминала о ней и черная, как обугленный корень, чумацкая трубка на письменном столе.
Гордей Петрович сумел пронести все эти реликвии через военные и строительные кочевья, но в последние годы они вряд ли имели для него значение: послевоенная мирная страда с каждым днем все заметнее стирала следы боевого, героического прошлого. Страхов все реже напоминал о нем сыну.
В кабинете было тихо и сумрачно — единственное окно выходило в угол двора, где всегда стояла прохладная тень. Звуки с улицы и из других комнат сюда почти не проникали.
Терпкий, приятный запах книг, старой бумаги и кожи, давнишней табачной гари держался здесь крепко. Максиму нравился этот строгий, мужественный запах. Тишина кабинета располагала к раздумью. Здесь не было ничего такого, что рассеивало бы внимание по пустякам. Максиму даже мнилось иногда, что он сидит в одном из уголков институтской читальни — только там было больше света и книг. Но стол был такой же голый, строгий, с одним толстым стеклом, под которым неясно белели какое-то расписание и табель-календарь. Слой пыли на стекле и на мраморном письменном приборе говорил о том, что отец давно не присаживался за стол. Видимо, жизнь его давно переместилась в служебный кабинет; там теперь сосредоточивались его мысли, а здесь лежала только груда старых газет и журналов.
И все-таки какая-то часть души отца присутствовала в этой комнате. На сундуке, накрытом простой деревенской, связанной из разноцветных лоскутков ряднушкой, лежала полевая офицерская сумка. Максим знал: в ней хранились толстая общая тетрадь, потрепанные блокноты и полуистлевшие документы.
Максим любил разглядывать их так же, как и старые фотографии. Он и теперь потянулся за сумкой, отстегнул ремешок, пропущенный сквозь медную скобу, бережно вытащил пачку пожелтевших бумажек. Здесь были удостоверения, воинские предписания, докладные записки, написанные на скорую руку приказы. На многих из них стояли названия прославленных городов и штампы воинских частей, печати давно преобразованных, носивших новые названия учреждений…
Вот боевая записка отцу со штампом Московской красногвардейской дружины — явиться за получением оружия. А вот донесение о заготовке дров где-то в подмосковном лесу, командировочный мандат в Царицын. Коммунист Гордей Петрович Страхов назначался комендантом эшелона с хлебом для Москвы… Сохранилась и фотография того времени — совсем молодой парень с черными, только что пробивающимися усиками, в драгунском, стянутом в талии полушубке, в лихо заломленной на затылок мерлушковой папахе. На боку висит огромная деревянная кобура с маузером.
Максим старался прочитать не совсем понятные, сделанные на ходу химическим карандашом записи в общей тетради в черной клеенчатой обложке, вглядывался в документы прошлого, и им овладевало трепетное чувство, высоко поднимающее над будничной благополучной жизнью. Облик отца словно вырастал в его воображении, окруженный героическим ореолом.
«…15 декабря. Бой под С… Убит комэск Бурл. Закрепились. Бел. отступ., — читал написанные второпях сокращенные слова Максим. — …Вечер, корм. С фур. плохо. Поел, троих. Прив. сено. Мор 25…» И все в том же духе — отрывочные фразы, обрубленные на отдельных слогах слова. Максим не сразу научился их расшифровывать. Он уже знал, что запись гласила: «Убит командир эскадрона Бурлаков, Белые отступают… Вечером кормежка. С фуражом плохо. Послал троих. Привезли сено. Мороз 25 градусов». И Максим видел далекое время, жестокие бои с белыми, походы в лютую стужу, в бескормицу…
А вот блокнот с несколькими не менее лаконичными записями, — вроде:
«…В политотделе армии 17-го в 19.00 совещание». «6 ноября доклад в „Ландыше“. В „Ольхе“ приняли в партию пять. Подготовить докум. на четырех. Завтра — бой».
Это уже записи недавней войны. Но и ее годы казались Максиму далекими. Когда она началась, ему было всего шесть лет.
На Отечественную войну отец ушел батальонным комиссаром, закончил ее полковником, заместителем командира гвардейской дивизии по политчасти.
В полевой сумке Максим однажды нашел простой гвардейский значок с потемневшей оправой и алой, как брызнувшая из раны кровь, немеркнущей эмалью. Награды вместе с, орденскими книжками отец хранил отдельно в запертом на ключ ящике письменного стола. Он надевал их только в большие революционные праздники, когда уходил на торжественные заседания или на демонстрации.
Перечитывая записи и перебирая боевые реликвии, Максим проникался к отцу почти благоговейным чувством. Он давно обнаружил, что не испытывал подобного чувства к матери. Она представлялась ему заурядной женщиной, погрязшей в мелких домашних заботах.
Валентина Марковна чутьем угадывала отчужденность сына, она не раз заставала его в кабинете отца за чтением бумаг, ревниво следила за его отсутствующим взглядом.
Однажды Максим услыхал, как мать сердито сказала отцу:
— Гордей, убери ты, пожалуйста, весь этот хлам. Сдай в музей, что ли.
Отец недовольно крякнул, но, видимо, сдержав себя, шутливо ответил:
— А зачем? Ведь я еще не умер? — И тут же серьезно добавил: — При жизни как-то нескромно выставлять себя напоказ в музее. Ведь в сумке мои личные документы и бумаги. Вот умру — все перейдет в наследство к Максиму. Тогда он сам решит, как с этими вещами поступить.
Мать раздраженно что-то проворчала в ответ, и Максим тогда впервые подумал: в житейском союзе этих разных людей таилось какое-то несоответствие, давняя, глубоко скрытая трещина, затянутая гладким покровом внешнего благополучия.
Он еще не решил окончательно, на чью сторону стать в этом затаенном родительском противоборстве. Многое еще было ему неясно. Но в глубине души он все чаще поддерживал сторону отца и готов был подчиниться ему во всем, пойти за ним всюду.
Однако случались минуты, когда материнский приятно обезволивающий домашний мир брал его в плен. В такие минуты вещи и понятия приобретали совсем иной смысл. Здесь мелочи, уют, удобства выступали на первый план, а то значительное, суровое, что пленяло Максима в прошлой жизни отца, отступало в тень.
Ему казалось: вчера и сегодня, разговаривая с матерью, он в чем-то отступил, изменил отцу, и это вызывало в нем недовольство собой и досаду…
Он бережно сунул тетрадь и документы в сумку, положил на сундук и, словно вспомнив о чем-то важном, торопливо вышел из кабинета.
7
В институте Максим нашел уже собравшихся Сашу Черемшанова, Славика Стрепетова, Галю и других выпускников. В коридоре царила суета, было шумно от возбужденного говора. У доски объявлений, висевшей у двери деканата гидростроительного факультета, толпились молодые инженеры. То и дело слышались возгласы: «Ты куда едешь?», «А ты? Уже выбрал?», «Давай вместе!»
Максим сразу догадался, что объявление о местах назначения на работу уже вывешено. Сердце его тревожно сжалось. Куда все-таки он хочет ехать?
К нему протиснулся Стрепетов, схватил за руку. Круглое, пухлощекое лицо его было сердитым.
— Ты чего опаздываешь? — накинулся он на Максима. — Ждали, ждали тебя. Спишь по-барски…
Саша Черемшанов, вытянув тонкую шею, смотрел через голову Стрепетова, как показалось Максиму, с недоверчивой усмешкой. И опять эта усмешка больно задела его самолюбие.
— А что? Мы же договорились — утром…
— Утром?.. Какое же сейчас утро? — засмеялся Черемшанов.
— Ну и что? Разве прозевали? — небрежно спросил Максим, притворяясь беспечным.
— Как «что»? Уже разнарядку вывесили. А ты прохлаждаешься! — сердито сказал Славик.
— Вы уже выбрали?
— А то тебя ждали бы! Мы в Степновскую область. Станция Ковыльная… Новый канал, шлюзы, ГЭС… Все трое — Саша, я и Галя. Подавай и ты заявление.
— Он еще подумает, — все с той же недоверчивой усмешкой проговорил Черемшанов.
— И подумаю, — вызывающе ответил Максим. — Тоже мне — выбрали какую-то Ковыльную. А я на Ангару поеду.
— На Ангару мест нет. Выбирай дальше — в Антарктиду, — засмеялась Галя, лукаво поглядывая на Сашу.
Тут вмешался Стрепетов, сказал серьезно:
— Хватит болтать, Макс. Хочешь вместе с нами — иди скорей к декану.
Максим протиснулся к доске, пробежал глазами список пунктов: Куйбышев, Степновск, Омск, Усть-Каменогорск… Даль неведомая, города и пункты, знакомые только по географическим картам. А о Ковыльной он даже никогда не слыхал. Где это? В какой стороне? Конечно, глухомань какая-нибудь… Медвежий угол… Такой и на карте не обозначен… Куда же ехать? И стоит ли отрываться от друзей? Почему они выбрали Степновскую область? Э, не все ли равно! Потом видно будет. Степновская так Степновская… Вчетвером и ехать веселее.
Максим отошел от доски.
— Ну, что выбрал? — спросил Саша. — Или ты держишь ориентир на Москву?
— Пошел к черту! — огрызнулся Максим. — Если не возражаете., и я с вами. — Он скупо, как будто нехотя, улыбнулся.
— Гип, гип, ура! — приветственно поднял руку Черемшанов.
— Вот это дело, — важно одобрил Стрепетов. — Тогда не медли. Скорей неси заявление. В Ковыльную только четыре места.
Максим зашел в кабинет декана. Там уже толпились недавние дипломанты. Тучноватый, с узкими заплывшими глазками, Бутузов убеждал декана:
— Мы же вдвоем хотим, Василь Васильевич… Пускай Снегирев в другое место едет…
— Это уж вы сами с ним договоритесь, — сухо ответил декан.
Максим все еще не подходил к нему, прячась за спинами товарищей. Он колебался: не лучше ли хорошенько обдумать, посоветоваться еще раз с отцом и матерью, с Лидией? Через год вместе бы и уехать. Иначе — разлука… Все может измениться, и Лидия забудет его. Может быть, мать и права? Подождать, не подавать заявление, а тем временем этот самый Аржанов (да и отец тоже) позвонит в министерство… Только устроить бы все так, чтобы Лидия не узнала.
Он опустился на стул за придвинутый к углу столик, втянул голову в плечи. Перед ним лежал чистый лист бумаги. Крышка стола была в свежих чернильных кляксах: не у одного выпускника, писавшего заявление, дрожало перо. Нелегко выбирать дорогу в самостоятельную жизнь… Подождать, подумать, а друзьям сказать, что в Степновскую область не оказалось места.
Максим сидел, подперев руками голову. В кабинете декана остались только двое. Они все еще о чем-то упрашивают Василия Васильевича. Вот они сейчас уйдут, и Максим останется один на один с деканом. Василий Васильевич благоволил к нему. Он спросит его, как всегда с приветливой улыбкой, куда он, Максим, надумал ехать, а он запнется, забормочет что-нибудь невнятное о том, что он еще не решил…
Он уже встал, чтобы потихоньку уйти, но в эту минуту двое знакомых ему выпускников отошли от стола декана и один, проходя мимо, спросил:
— А ты куда, Макс?
— Да я в эту… как ее… Ковыльную…
— А-а… Ну, желаем успеха.
— А вы куда?
— Мы в Омск…
— Ну, счастливо…
Кабинет опустел. Максим очутился с глазу на глаз с деканом. Отступать было поздно. Волей-неволей надо подходить к столу.
— Здравствуйте, Страхов, — Василий Васильевич, приподнявшись, протянул руку. — А вы куда? Заявление написали?
— Нет еще.
— Пишите. Вот там, за столиком.
В голосе декана была уверенность в том, что Максим без колебаний уже выбрал себе место работы. Это сразу отрезвило Максима. Ему вспомнились тишина отцовского кабинета, старая полевая офицерская сумка.
«…Убит командир эскадрона… Закрепились… Белые отступают… Мороз 25 градусов…»
«Отцу тогда было столько же лет, сколько мне теперь», — подумал Максим и нетвердо шагнул к столику. Но глаза и лицо его выражали не совсем обычную растерянность, и это заставило Василия Васильевича участливо спросить: