Созвездие Стрельца - Нагишкин Дмитрий Дмитриевич 15 стр.


Синий свет луны сменяется серым светом раннего утра.

Мысленно подбадривая себя и все-таки жалея, Вихров закрывает за собой дверь квартиры, спускается по скрипучим ступенькам широкой лестницы. Он вдыхает воздух, схваченный крепким морозцем, такой свежий, такой аппетитный, такой вкусный, но тотчас же чувствует где-то глубоко-глубоко неприятное колотье. Он спохватывается и закрывает рот краем шарфа. Он может вдыхать этот воздух только маленькими глотками, как пьют крепкое вино, понемногу привыкая к этому воздуху, который воспет поэтами, прославлен романистами, но — с точки зрения астматика — хуже ножа в спину.

…Металлический, тяжелый лязг доносится с главной улицы. Танки еще несут свою вахту. Вихров выходит за ворота, оглядывается, осматривается: отовсюду слышится приглушенный людской говор, какое-то звяканье, ворчание автомобильных моторов. Сегодня не воскресенье, поправляет себя папа Дима, а воскресник по расчистке города, по погрузке и разгрузке всего того, что надо было погрузить и разгрузить в эти дни и что пурга, избавив от хлопотных транспортных операций, просто занесла снегом…

Рабочих рук в городе не хватает. Каждый должен отработать положенное число часов, чтобы хозяйство города не впало в доисторическое состояние. Вихров не один поднялся в этот ранний, непривычный, странноватый для него час. Он бодрится, старается шагать так, как будто он ежедневно встает раным-рано…

4

Рано в этот день поднялась и Даша Нечаева.

Я чувствую к ней особую сердечную симпатию, хотя мне милы, каждая по-своему, Зина и мама Галя — молодые, привлекательные женщины, играющие в этом романе заметную роль. Ведь для писателя образы, которые он создает, живы, как живые люди. Ему горько, когда они делают что-то нехорошее, что осудят читатели и что он должен осудить, он душевно рад, когда они совершают хорошее, что может пробудить в читателе добрые чувства и что писатель понимает как победу доброго, заложенного в нем самом.

Даша Нечаева вошла в роман так, как могла бы войти в мою комнату. Без нее нельзя представить себе эти годы. Сколько таких девушек выдержали неимоверную, адову нагрузку военных лет на фронте и в тылу и оставили неизгладимый светлый след в нашей памяти.

На фронте они видели войну с самой некрасивой стороны, и подвиг для них всегда был виден лишь в крови, в бинтах, в гное. Стоны раненых, страшная матерщина послеоперационных, неловкие, корявые слова писем, которые надо было писать под диктовку лежачих, отнюдь не Цицеронов и не Тургеневых, — слышны им были сильнее даже, чем пушечные залпы наступлений, потому что были ближе. Героев они видели часто плачущими от боли или от злобы, а не в орденах под развернутым знаменем части. И именно они выносили на себе сраженных на поле боя. Как тяжелы были эти мужчины, отдавшие свою кровь за Родину, и сколько надо было силы, чтобы тащить их ползком, положив на плащ-палатку, таща санитарную сумку и две винтовки — свою и раненого, оберегая от вражеских пуль. Сто килограммов весил этот бесценный груз! Уму непостижимо, как они делали это, а они делали, маленькие, слабые, нежные…

Устав до изнеможения, они еще находили в себе силу для того, чтобы улыбнуться раненому, для того чтобы, не чувствуя ни ног, ни рук, просидеть с ним целые часы, держа его руку в своей и отдавая ему, теряющему с каждой каплей крови и силу и волю к жизни, свою силу и свою волю — жить!

Они становились донорами и отдавали истекающему кровью фронту целые моря своей крови — чистой, здоровой, горячей, красной крови! — наши дочери, наши возлюбленные, наши сестры, наши жены.

В тылу они работали по десять часов в сутки и, если надо было, больше. От такой нагрузки на глазах таяли и мужчины, которые не могли наесться досыта и жили за счет того, что природа накопила в их организме до войны, — каждый из них был самоедом, питался не только тем, что ел, по и тем, что работа забирала из неприкосновенного запаса мышц, нервов, клеток, который был необходим для нормального функционирования той тяжелой машины, требующей несоразмерно много топлива, которая называется мужчиной и — незаслуженно! — сильной половиной человеческого рода.

Вторая, слабая половина — наши женщины приняли на свои плечи в годы войны труд мужчин во всем объеме, а из того, что получали за свою работу, отдавали — явно или скрытно! — что-то детям и, что таить, сильной половине. В эти годы слова женщины: «Я не хочу!», «Я уже поела!», «Я сыта!» — гораздо чаще не выражали этих понятий, чем выражали их. Откуда они брали силы?

Они делали столько, сколько делали мужчины, и, если надо, немного больше. И за ними оставалась извечная необходимость вести хозяйство, содержать дом в порядке — стирать, мыть, чинить, чистить, обшивать, готовить пищу, то есть все то, что от веку мужчины называют женской работой и издревле считают пустяками. В тылу они стояли в очередях столько же, сколько солдаты на фронте лежали в окопах…

При этом они оставались женщинами. Они следили за собой. Они хотели быть привлекательными. Они оставались желанными. Они хотели быть красивыми. И из того железно ограниченного минимума, нужного для поддержания жизни, который имели, они урывали еще что-то, чтобы сохранить себя, свое обаяние, свою женственность. И сколько надо было для этого душевных сил и изобретательности!

Как они делали это?

Потом, через годы, они скажут со смехом: «Как делали? Но ведь мы — женщины!»

Комендантша вошла в общежитие девушек. Толстая в своем неуклюжем облачении — в стеганой куртке, в ватных мужниных штанах, в валенках, обтянутых красными резиновыми галошами, в шапке-ушанке, надетой поверх клетчатого шерстяного платка, закрывавшего не только голову, но и шею и почти все лицо и завязанного на спине толстым узлом, она не была украшением природы, но виновата в этом была не она, а ее мужская работа. Комендантша огляделась.

Девушки спали.

Стенные часы-ходики, покряхтывая, отсчитывали минуты девичьего сна, и стрелки их — ах, если бы помедленнее! — шли и шли по циферблату, оставляя за собой минувший день, который уже ничто не могло вернуть — плох или хорош он был, горе или радость принес он с собою. Так-так! Так-так! — деловито приговаривали ходики, полагая, что все в мире идет именно так, как следует. Часы идут. Время движется. Ночь на исходе. День близится. Время работает на нас, девушки. Так-так! Так-так! Спите вы, но не спят солдаты там, на западе. Там еще не кончился вчерашний день. И солдаты, те, которые присылают вам свои фотографии с автоматами на груди или в грозно скрещенных руках, с шапками, лихо сбитыми на одно ухо, объяснения в любви и просьбы о будущих свиданиях в обмен на ваши бесхитростные подарки от чистого сердца, еще бьют фрицев в счет уходящего дня, а быть может, и свою голову сложат в последнюю его минуту.

Так-так! Так-так! Но уже восходит солнце между островами Большой и Малый Диомид, и новый день начинается, несмотря ни на что — хорошо вам или плохо! — и вы открываете новый счет боевым машинам, которые сегодня выйдут из ворот вашего завода, чтобы солдаты на фронте безостановочно могли делать свою работу — страшную, кровавую, беспощадную и нужную. Не мы начали эту войну, но мы должны кончить ее так, чтобы никому не повадно было вновь заваривать ее месиво. Так-так! Так-так!

На спинках кроватей, на стульях разбросаны или сложены платья, фуфайки, юбки, кофточки. Ох, девчата, девчата, одеть бы вас за вашу работу в самые дорогие вещи, в самые красивые вещи! А и эти надо было бы беречь дольше, чем вы бережете, дурочки. Комендантша поднимает с полу одну из тех девичьих вещиц, которые надеваются прямо на тело.

Кладет на стул.

Кто-то вкусно, с аппетитом подхрапывает: всхрапнет, помолчит и опять всхрапнет. Так спит только человек со спокойной душой и крепкими нервами, вволю наработавшийся. Кто-то и во сне не может отделаться от дневных забот, — видно, они подсказывают ему какие-то бессвязные слова, не договоренные днем, видно, они переворачивают его с боку на бок.

Танюшка Бойко по привычке натянула все одеяло на голову. Вера Беликова уткнулась раскрасневшейся щекой в жесткий матрац и лежит в неловкой, неудобной позе, подогнув под себя руки и ноги. Многие спят лицом вниз — так отдыхают лишь очень уставшие люди. Кровать Даши Нечаевой возле самой двери. Она дышит ровно и неслышно под своим тонким одеялом, которое почти не скрывает ее наготы. Правая рука со спустившейся с плеча бретелькой рубашки свесилась с кровати, беспомощно-трогательная, с полуоткрытой маленькой ладошкой.

«Ох, девочки вы мои!» — вздыхает комендантша, чувствуя себя словно бы матерью всех этих спящих девушек и готовая в этот момент, когда они все сражены сном, простить им все их недостатки и выходки, все их своеволие и беспечность, все их придирки и козни. Но, не давая себе размякнуть — время не такое! — она говорит полушепотом: «Все они хороши, когда спят» — и кричит:

— Па-а-адъем-м! Территорию чистить! Па-адъем-м!

Даша просыпается так, будто и не спала вовсе. Вытягивает вверх руки, переносит их вперед, к носкам, и легко поднимает вслед свое гибкое, сильное тело. Дурочка, полежала бы еще минутку, понежилась бы! Ох и счастлив будет тот, кого она полюбит, не девушка, а зорька ясная! Вера Беликова поднимает голову, щурится, морщится и хриплым со сна голосом тихо говорит:

— Ну и что? Ну и опять вставать, да? Ну и…

Она опять закрывает глаза, борясь со сном.

Валька Борина, взлохмаченная, со спутавшимися волосами, которые невозможно сдержать как ни старательно заплетает она их на ночь, вскакивает с ногами на постель, хлопает себя ладошками по бокам, словно намерзшийся на ветру извозчик. По ее мнению, она занимается гимнастикой. Вдруг, увидев Танюшку Бойко во всей первозданной прелести, кричит:

— Девочки! По просьбе публики Таньча опять открыла свое ателье: двенадцать рублей полдюжины кабинетных открытой! Кто хочет сфотографироваться? Момент-фото!

Комендантша подходит к кровати Танюшки и своей большой, мягкой, как подушка, ладонью звучно хлопает по розовому заду:

— Вставай, бесстыжие твои глаза! Заголилась!

Вера Беликова, не открывая глаз, говорит сонно:

— У Таньки глаза стыжие! У нее только зад бесстыжий!

— А ты тоже не жмурься! — сердито оглядывается на нее комендантша. — Опять позже всех подымешься…

Девушки встают. Одни, словно на пружинке, упругие, ладные, готовые к тому, чтобы опять бежать в цех, опять стоять у станка десять часов, лаяться с инструментальщиками из-за плохой заточки инструмента, огрызаться на парней, которые по своей гнусной мужской жеребячьей природе не могут пройти мимо девушек без того, чтобы не шлепнуть, и ищут взаимности у каждой, есть скудный обед, часто состоящий из щей с кислой капустой и соленой кетой, — когда настанет мир, правительство специальным указом запретит варить эту отраву, честное слово! — после рабочего дня бежать в кино на последние гроши, а потом дома еще что-то делать для красоты с волосами, с лицом, с руками, с чулками и прочим. Другие — досматривая сны на ходу, позевывая, почесываясь, проклиная необходимость, которая поднимает людей ни свет ни заря…

Кто-то схватил чужую зубную щетку. У кого-то все мыло смылилось. Кто-то с брезгливой и недовольной миной рассматривает грязный воротничок кофточки. У кого-то чулки поехали, хотя за них и уплачено шестьдесят рублей всего три дня назад.

Танюшка Бойко стремглав летит в туалетную комнату. Занято. Таня стучит. Выслушивает неразборчивый ответ и умоляюще говорит: «Ну, пожалуйста! Ну, я прошу! Черный же хлеб, девочки!» Подходит к зеркалу, поеживаясь, но скуластенькое лицо ее озаряется светлой улыбкой; жестокий бог не наделил ее красотой, но волосы у Тани чистое золото! Мягкие, пушистые, шелковистые, оттенка красной меди, они переливаются, сверкают под щербатым гребнем. Они очень красят Таню. Впрочем, и тело у нее безупречного сложения, с атласной, гладкой кожей без единой отметинки, женственное, словно созданное для того, чтобы любоваться им, и девчонки завидуют ей. Но тело Тани скрыто одеждой. А волосы видны всем — густые, длинные, чуть волнистые, тяжелые. Таня улыбается и расчесывает свою красу и гордость. Ее отталкивают — дай причесаться и другим, — но она через их плечи глядит в зеркало. Вера Беликова кричит:

— Окаменеешь, Танька! Хватит! Кто будет план выполнять?

— Ой! Почему же? — пугается Таня.

— Один такой тип… его Наркозом звали, что ли, я не помню… все смотрелся на себя в речку, смотрелся и — окаменел. В соляной столб обратился…

— Ну почему же? Как же без зеркала-то? Гигиена же! — недоуменно кричит Таня и, спохватившись, бежит к закрытым дверкам и морщится и ежится.

Из коридора кричат:

— Ты все врешь, Верка! В соляной столб обратились Лот, Хам и Иафет. Мне бабка говорила. Она по закону божьему образованная.

— Это не из закона… Это из… как ее?.. мифологики…

— Иафет стихи писал, девочки! При чем тут соляной столб?

— Вы все перепутали, девчонки! Лот и Хам ничего общего не имели. Они на разных этажах жили. И не Лот, а Сим. Хам, кажется, пьяница…

— Не люблю хамов! — говорит Вера.

— А Лот — женатый, порядочный человек…

— Не люблю женатиков! — говорит Вера.

— Стихи писал русский поэт Фет, девочки, а Иафет — сын Ноя! — вдруг тихо говорит Даша. — Ной приготовил вино. И напился. Как Ваня Лесников из литейного. А Хам надсмеялся над отцом.

Все умолкают, глядя на Дашу. Она раздевается до пояса и подходит к общему умывальнику. Секунду стоит перед ним, делает несколько глубоких вдохов, отводя стройные свои руки за голову. При этом все тело ее, послушное и гибкое, вытягивается как струнка. В умывальной прохладно. Она растирает торс и груди плавными движениями сильных рук. Решительно набирает в ладони холодную воду и обмывается до пояса. Сверкающие брызги окружают ее. Кожа ее бледнеет, потом розовеет.

— Сумасшедшая! — говорит Вера, безотрывно глядя на Дашу. — Я бы скорей умерла!

Даша растирается полотенцем, ни на кого не глядя. Все ее тело горит, словно светится. Таня Бойко, забыв про свою нужду, подходит ближе и говорит:

— Даша, а можно я тебя потрогаю, а?

Даша делает приседания.

— Выставляется! — говорит кто-то снисходительно, но не может сдержать завистливых ноток в голосе.

Гурьбой девушки высыпают во двор.

Территория завода засыпана снегом. Ледяная пустыня сияет голубоватым светом. Из окон горячих цехов на двор падают багровые отсветы, словно из преисподней, словно зарево далекого пожара, и там, куда падают они, снег становится зловеще красным. Снегопад кончился. Стоит полная тишина. Только снег похрустывает под ногами. Сказочное царство Берендея, а не заводской двор.

— Ну, девочки, — говорит Даша, — дадим клятву: пока двор не расчистим, ни шагу назад! Идет? Копаем траншеи-переходы ко всем коммуникациям! — Она втыкает лопату в снег, нарушая его пушистый покров, и будто про себя говорит: — Жалко такую красоту и трогать-то!

— И мне жалко! — подхватывает Танюшка Бойко. — Даша! Мы будем по-стахановски работать, да? Чтобы ни одной минуты зря, да? — Она вдруг набирает полные горсти снега и жадно глотает его. — Ой, как в детстве мороженое! Вку-усно! Нет, я не простужусь! Я привычная, честное слово. Я могу весь снег съесть!

— Девочки! — кричит Валька во весь голос. — Пошли спать! Танька одна весь двор расчистит…

С пригорка, на котором расположился Арсенал, виден весь ночной город. Вот сыплется в небо пламенный вихрь. Это энергопоезд, работающий на нефтеперерабатывающем. Вот тянется по черному небу белый дым из высокой трубы. Это — авторемонтный. В морозном воздухе четко слышатся перестук колес на стыках рельсов и короткий свисток паровоза — вдали идет поезд, может — санитарный, может — груженный снарядами, может — пассажирский, в котором люди набиты как сельди в бочке, сидят на подножках и переходных площадках и, коченея от стужи, лежат даже на жестяных крышах, холодных, как сама смерть. На темных холмах, покрытых синим снегом, угадываются очертания домов, стоящих, как слепцы, с закрытыми глазами. Только редкие цепочки синих ламп на улицах светятся так, будто их и нет на самом деле, каким-то ненастоящим, призрачным светом…

Назад Дальше