5
Покрытый белыми пятнами зимнего камуфляжа и оттого похожий на фантастического жука танк мчится к речному затону. Командир танка картинно опирается на открытый люк, высунувшись из него до пояса. Он то и дело оглядывается на колонну грузовиков, что идут вслед за танком. Оттуда доносится разноголосый говор, слышны и женские голоса, к которым особенно чувствителен слух танкиста. Кто-то на грузовиках затягивает даже песню, но она задыхается вскоре на ветру и смолкает.
Медленно розовеет восток, и, словно отсветы далекого пожара, лучи солнца, еще скрывающегося за горизонтом, бегут по всему неоглядному полю высокого неба и окрашивают курчавые облачка-барашки в нежные розово-багряные тона. Но лучи еще не коснулись ближней земли, и дома, мимо которых двигается колонна, кажутся серыми и снег вокруг — еще синий-синий.
Солнце поднимается все выше, и вот лучи его скользнули по холмам, на которых, подобно древнему Риму, раскинулся город, и тотчас же осветились высокие дома, до сей поры сливавшиеся с небом. Яснее обрисовалась мощная гряда Хехцира за Амуром, и сама река, покрытая льдом и снегом, приняла какой-то непередаваемый сиреневый оттенок, в котором тень, лежавшая в пойме, смешалась с бликами солнечного света, озарившего небосвод. Даль, куда уходила черной ниткой железная дорога, еще скрывалась в утренней морозной дымке. Но уже видны были ажурные переплеты моста и резко обозначались утесы холмов, обращенные к реке…
Отсюда, с последнего холма, на который поднимались машины, уже не были видны те досадные следы бурана и жалкое состояние кое-каких домов в городе — то ли от войны, то ли от небрежных рук! — что заметны были каждому вблизи, и взор примечал сейчас лишь то, что заявляло о себе и издали: прямые, широкие улицы, уходящие за железнодорожные переезды и пропадающие вдали; многоэтажные здания, выросшие за последние годы перед войной; необозримый простор округи — от крутого берега этой стороны до подножия Хехцира через острова и островки, через многочисленные протоки и пойменные низины; ровные четырехугольники кварталов и строгие линии дорог, плавные очертания холмов и падей, радовавшие глаз всеми оттенками белого, голубого, синего…
Вихров никогда не видал свой город таким, как сейчас. И как ни нездоровится ему, как ни морозит его, как ни хочется ему спать, он жадно смотрит вокруг: как разросся город с тех пор, как Вихров поселился здесь! Он не часто выезжает в окрестности — разве только на левый берег, на пляж, летом, когда есть для безделья время, когда день длится долго. А за последние годы порасстроились и дальние улицы, и новые заводы, и какие-то другие нужные здания возникли там, где Вихров привык к пустырям и полагал, что они так и остаются пустырями, во всей своей первозданной наготе. Вот целый городок вырос справа ох шоссе — и тут трех — и четырехэтажные дома и между домами молоденькие деревца, согнувшиеся под тяжестью снежных навалов. Вот длинные корпуса с широкими окнами, покрытыми копотью и пылью, и рядом с ними трубы, испускающие редкий, светлый дым: фабрика, производство. И там, слева, в отдалении, тоже курятся заводские трубы. Нет, это уже не «три горы, две дыры»! И как-то особенно в это морозное утро, сидя в кузове грузовика, переполненного людьми, которые жмутся друг к другу покрепче, чтобы не дать встречному ветру гулять в кузове и уносить тепло человеческих тел, — знакомые и незнакомые, они все знакомы сейчас, все какие-то одинаковые! — Вихров вдруг ощущает движение времени, неотвратимую его поступь, видя, как вырос город, как перевалил он за свои «три горы» и пошел вытягиваться во всех направлениях, обрастая новыми дорогами, новыми домами, новыми предприятиями…
Точно угадав его мысли, кто-то, кто стоит в кузове, уткнув локоть в самые ребра Вихрову и не замечая и не догадываясь, что Вихрову и больно и неудобно сказать об этом, говорит ему в ухо:
— А хорош городок-то, а! Жемчужина Дальнего Востока, а!
— Ну, жемчужина не жемчужина, а город не без будущего! — осторожно отвечает Вихров, подлинные симпатии которого всегда на стороне Владивостока, где он провел свои детские и юношеские годы.
Он оборачивается к собеседнику и вдруг обнаруживает, что это — Андрей Петрович, учитель математики из их школы. Тот смеется и говорит:
— Рад вас видеть! Наконец-то вы соизволили заметить меня! Все наши в другую машину попали, а мы, видно, не туда сели, что ли? Мы ведь должны были ехать к железной дороге — уголь грузить. Я немного припоздал, подошел, когда уже посадка началась, увидел вас и — тоже сюда!
Вихров невольно краснеет. Как видно, он и впрямь залез не в свои сани. Это с ним случается. Постеснялся спросить, увидел, что люди лезут в машину, и тоже полез. Теперь их обоих недосчитаются в своем коллективе — подумают, что они дезертировали. Черт возьми! И действительно, в машине все незнакомые лица, а впрочем, вот какое-то знакомое лицо, женщина, замотанная в платки, так что одни глаза видны. О, да это его соседка Лунина!
— Здравствуйте! — говорит ей Вихров.
Но Лунина не замечает его или не хочет замечать.
…Колонна пробегает шоссе, расчищенное до этого танками, но вдруг впереди оказывается снежный вал двухметровой толщины. Командир танка на секунду скрывается в люке, затем появляется снова. В его руках сигнальные флажки. Он машет ими. Головная машина тормозит, и вся колонна замедляет ход. Танк отделяется от колонны и врезается в снежный вал. Снег громоздится перед отвалом все выше и выше, отодвигаемый в сторону. Кучи его вздымаются выше люка и обрушиваются на командира. Он тотчас же опускает люк. Танк идет все дальше и дальше, оставляя позади себя высокую снежную траншею, обрезы которой искрятся алмазами на свету. Колонна медленно втягивается в траншею.
— Как это просто! — говорит Андрей Петрович, смуглое лицо которого на ветру порозовело, а темные глаза искрятся не меньше, чем искрится снег.
— А вы представьте себе, что эту траншею мы выкапываем лопатками! — говорит в ответ Вихров. — Это было бы не так просто!
— Охота вам думать о таком варианте! — говорит Андрей Петрович. — Я вижу, вы пессимист! Ну, допустим, пришлось бы поработать лопатами — и что? Поработали бы, ей-богу!
Машина близко подходит к отвалам снега. Андрей Петрович тянется рукой и захватывает горсть снега, другую. Он лепит снежок, с детской радостью глядя на свои тотчас же покрасневшие ладони, перекидывает снежок в руках. С веселым озорством, как мальчишка, он запускает снежком в машину, идущую позади. Пущенный меткой рукой снежок разлетается там, куда кинул его Андрей Петрович. Оттуда доносится крик, смех. Андрей Петрович доволен.
— А ну их! — говорит он. — Едут как на похороны!
Снежная перестрелка разгорается по всей колонне. Андрей Петрович улыбается во весь рот.
— Не люблю пессимистов! — говорит он. — Не люблю сырости!
Вихров не знает, как отнестись к выходке Андрея Петровича. Поддержать — несолидно, оговорить — неловко, промолчать — тоже что-то не то.
— Время-то невеселое! — говорит он нейтральным тоном, давая возможность учителю математики самому определить, к месту ли затеянная им шутка.
— Э-э! Товарищ Вихров, — говорит Прошин, — мои деды говорили-приговаривали: и пить — умереть, и не пить — умереть, так уж лучше — пить и умереть! Одной серьезностью войну не выиграешь! Один дедок говорил мне: если с чертом надо подраться, ты ему наперед дулю покажи, чтобы не думал, что его боишься…
И вдруг все, кто прислушивался к этому разговору, рассмеялись.
— Умный был дедок! — сказал кто-то одобрительно.
6
Мать долго втолковывала что-то Генке, разбудив его чуть не ночью.
Он кивал головой, подтверждая, что все понял и все сделает. Но едва она оставила его, он повалился на постель, как тряпичная кукла, и заснул мертвым сном.
Проснулся Генка оттого, что мокрая Зойка — кто ее знает как! — выбралась из своей кроватки, долго ползала по холодному полу, отчего у нее совсем посинел и заледенел весь нижний этаж, подобралась понемногу к Генкиному ложу, послушала-послушала, как на все лады храпит Генка, и потянулась к его носу. Она долго примерялась, потом разом вцепилась в этот интересный предмет всей своей маленькой пятерней. Генке стало больно. В одно мгновение ему приснился худой сон, что он проспал все на свете, что мать уже вернулась и, увидев, что Генка ничего не сделал из наказанного, схватила его за нос и сказала: «Что ты все носом в подушку-то тычешься? Вот я тебе нос-то оторву!»
Генка зарюмил и сказал нудным голосом, который так подходил к подобным положениям:
— Ма-ам! Ну, мам же! Я больше не буду! Истинная икона!..
Он раскрыл глаза и с ужасом увидел, как мать становится все меньше и меньше и превращается в Зойку. Он, мертвея, подумал: «Что же я теперь с ними, с двумя-то такими, делать буду?!»
— М-ма! — сказала Зойка и нацелилась Генке пальцем в ноздрю.
Генка так и взвился с постели.
— Я тебе подерусь! — пригрозил он сестренке.
— Га-а? — сказала Зойка, явно издеваясь над ним. Это звучало примерно так: «А ну, попробуй! Будет тебе самому от матери…»
Итак, день уже начался. И какой день! Без улицы — не потащите же вы с собой Зойку! Без друзей — кто из них догадается прийти? Без обеда — матери нет дома. Без тепла — печь за ночь остыла. Зато с Зойкой, которая будет реветь, будет всюду лезть, будет то и дело пускать под себя лужи. С Зойкой, которую надо кормить, надо баюкать, надо усыплять, надо умывать. Генка в одно мгновение представил себе все это и чуть не заревел от горя и страха за свою загубленную жизнь…
Но жизнь уже не зависела теперь от него. Ею управляла Зойка. Испачканная в саже — как она добралась до печки? — ее рожица напоминала о том, что люди должны по утрам умываться. Ее синие ноги говорили о том, что человек рискует простудиться, если будет голым ползать по холодному полу. Зойкины лужи на полу подсказывали необходимость соблюдения некоторого порядка. А ее палец, теперь превратившийся в соску, тоже о чем-то свидетельствовал.
Генка мужественно взвесил все обстоятельства и понял, что все теперь против него. Он смирился и принял тот порядок, который диктовала жизнь. Может быть, ему придется когда-нибудь читать Фрэнсиса Бэкона и он поймет, что в этот день, когда Зойка ткнула его пальцем в ноздрю, он открыл само собой закон, уже сформулированный до него: «Подчинять, покоряясь». Раз нечего было делать, Генка принял к исполнению то, о чем ночью говорила ему мать и что он начисто заспал. Сказанное матерью теперь ожило в его сознании с предельной ясностью.
Он нашел под кроватью мокрые штаны Зойки — они явно не годились для дальнейшего, и Генка кинул их в коридор, к печи. В комоде нашлись другие, потеплее, и Генка натянул их на сестренку, весь низ которой, кажется, стал покрываться изморозью. Там же оказались и теплые чулки.
— Бу-у! — сказала Зойка, согреваясь, и во взоре ее изобразилась напряженная работа мысли. Она уставилась на свои ноги и тотчас же потащила чулки прочь.
— Я тебе дам! — закричал Генка.
— Га-а? — опять сказала Зойка, пуская речку.
Генка возмутился и отшлепал ее.
Зойка вытаращилась на него с величайшим изумлением: «Смотрите-ка на него, чего он выдумал! Ей же богу, дерется!» Она даже не заплакала, а только сказала:
— У! У-у! — что должно было обозначать: «Молодой человек!
Стыдитесь применять физические методы воздействия на детей!», если бы Зойка была знакома с педагогикой в объеме институтского курса. Но с педагогикой она не была знакома, и, может быть, именно поэтому ей стало немного страшно: значит, это существо с оттопыренными ушами, белесыми глазками, мокрым носом, желтыми веснушками на этом носу и с грязноватыми руками, которые больно бьются, обладает какой-то властью над ней, и, значит, его надо слушаться! Зойка засопела, и в ее маленьком мозгу созрела неясная мыслишка о появлении в ее жизни еще одного тирана. Чтобы проверить эту догадку, она сказала робко: — Ням-ням-ням!
— Сейчас! — сказал Генка покровительственно и стал приговаривать как это всегда делала мать, чтобы занять внимание дочери, шаря всюду насчет съестного: — Вот мы сейчас найдем с тобой ням-ням! A-а! Тут и картошечка есть — еще теплая! С постным маслом, Зоечка. Сейчас мы с тобой пошамаем, доченька! — Он сунул цельную рассыпчатую картофелину в свой большой рот и захлопнул его. Вкусно! Зойка наклонила голову и по-воробьиному заглянула Генке в рот. — Ш-щас! — промычал Генка и щедрой рукой протянул сестренке такую же картофелину, умакнув ее предварительно в масло на донышке кастрюли…
— Ну-ук! — отозвалась Зойка и зачавкала, судорожно сжимая картошку тонкими, будто обезьяньими, лапками-ручками. — Ма-а!
— То-то! — пробурчал Генка. — Со мной не пропадешь, понимаешь?
Авторитет его был утвержден прочно. Все остальное было легче, как и во всяком деле, когда даны все необходимые установки человеком, имеющим на то формальные полномочия.
Глава пятая
МАРТ — АПРЕЛЬ. ДЕНЬ
1
Пробив дорогу автоколонне, танк повел ее, уже по льду реки, до самого затона, до барж, которые предстояло разгружать, развернулся, пошел утюжить снег, подняв свой отвал вверх, и скоро на этом месте образовалась площадка для высадки людей. Танк остановился. Командир вылез на траки, спрыгнул на землю, постоял немного, отдыхая и наслаждаясь свежим воздухом после бензинного перегара, которым дышал в танке, закурил. Водитель и стрелок-радист тоже вылезли.
Они разглядывали приехавших, дымя папиросками и разговаривая между собою с усмешками — разговор, видно, шел мужской. Основания для этого были достаточные — большинство участников воскресника женщины, девушки. У танкистов заблестели глаза. Они не возражали против таких «учений, приближенных к действиям в боевой обстановке», когда можно было поговорить с девушками — выбирай по вкусу! — а может, и познакомиться по-хорошему, надолго… Фрося, вдруг чего-то осмелев, держа в одной руке лопату, а другой — подругу под руку, подскочила к танкистам:
— Кому лопатку, защитники родины? Легкая, забористая!..
Радист-стрелок докурил папироску, кинул в снег, придавил валенком и отозвался:
— Что забористая — сразу видно! Да только нам этот инструмент — не с руки!
И хотя в том, что он сказал, не было ничего смешного, танкисты — с ними и старший лейтенант, командир танка, — дружно рассмеялись, рассмеялась и Фрося, обрадованная вниманием. Но все танкисты уже уставились на Зину, едва разглядели ее. А не разглядеть ее было нельзя — пыжиковая шапка на ней, предмет зависти всех сотрудников, надетая чуть-чуть набок, была ей к лицу и ворсом своим только оттеняла длинные, изогнутые ресницы, щеки розовели нежным, топким румянцем, полные губы, в меру подкрашенные, так и манили глаза. Ладная курточка с поясом выгодно показывала ее стройную фигуру. И даже фетровые валеночки без единой складочки, по ноге, казались нарядными, хотя и не были новыми. На свои цветастые варежки какой-то хитрой вязки она успела натянуть грубые рабочие голицы, но и они на руках Зины выглядели какими-то не такими, как на других. Своим немигающим взглядом Зина обвела танкистов, чуть задержавшись на старшем лейтенанте, отчего тот так и зарделся. Водитель по-простецки, простодушно щелкнул языком и сказал:
— Ну и краля! Вот это да!..
Зина спокойно — ее давно уже не удивляли и не смущали восхищенные взгляды мужчин — спросила:
— С нами будете на воскреснике?
Командир вздохнул с невольным сожалением, хотя до этой минуты только и думал о том, чтобы поскорее вернуться домой, — его задание было выполнено, и он уже предвкушал прогулку в город после пустякового «разбора прошедших учений»:
— К сожалению, в девять ноль-ноль надо быть в расположении части. Служба!..
— А-а! — сказала Зина и отвернулась. — Ну, пошли, Фрося!
Старший лейтенант так и подался весь за Зиной:
— Куда же вы?
— Работать надо! — сказала Зина.
— Как вас зовут? — краснея, спросил лейтенант.
Зина поглядела на него. Все его скуластенькое, загорелое или обветренное лицо с коротким, вздернутым носом, крупными губами, подбородком, перерезанным поперечной глубокой складкой, выражало смущение.
— Ну, Зина! — сказала она с усмешкой.
Старший лейтенант совсем растерялся. Водитель и стрелок таращили глаза на него и на Зину, потом переглянулись и согласно, чтобы не мешать командиру, полезли на танк. Командир ободрился. Уже смелее он сказал Зине: