Созвездие Стрельца - Нагишкин Дмитрий Дмитриевич 34 стр.


Зина легонько, ленивым движением, подкручивает регулятор громкости репродуктора, что стоит на маленьком столике возле тахты. Репродуктор фасонистый, на ножках с шелковистой тканью, видной в прорези металлической решетки, защищающей зев рупора.

Марченко сидит на стуле возле тахты. Жадными глазами он глядит на Зину — то на коленные сгибы ее ног, которые как-то невольно влекут взор выше, то на подмышки, то на лицо Зины. Тугие желваки играют у него на челюстях. Он то и дело вынимает из кармана платок и вытирает потные ладони. Дышит он тяжело, сильно сопя и не замечая этого. С некоторой досадой он бросает взгляд на репродуктор, который явно мешает ему, на настольную лампочку с фиолетовым абажуром, отсветы которого придают лицу Зины сказочно-нереальный вид.

— Может, погасим лампу? — говорит Марченко хрипло.

— Нет! — отвечает Зина.

— Не пойму я тебя! — Капитан поднимается со стула и пересаживается поближе, на край тахты, которая поскрипывает от тяжести его тела. Как бы дружески, словно невзначай, он кладет потную ладонь на колено Зины.

— Дважды два — четыре. Пятью пять — двадцать пять! И понимать нечего. Ясненько, как говорят военные моряки! — лениво отвечает Зина, вращая верньер, отчего музыка вдруг бьет Марченко по ушам, а он, чуть морщась, поворачивает голову и отрывается от созерцания бедра Зины, приоткрытого юбкой.

Зина тотчас же делает музыку тише. Капитан оттягивает воротник кителя, который уже тесен ему, потом расстегивает верхнюю пуговицу кителя. Зина говорит:

— В таких случаях говорят: «С вашего разрешения, мадам!»

— Я человек простой! — вполголоса замечает капитан, то ли извиняясь, то ли отвергая возможность извинений.

— Нет, Марченко! Вы не простой человек.

Марченко оглядывается на полоску голого тела Зины и вдруг, порывисто нагибаясь, отчего у него перехватывает горло и тотчас же багровеет шея и затылок, целует эту полоску.

— Ну! — говорит Зина холодно.

Марченко выпрямляется. Кровь отливает от его лица.

— Вы полнеете, Марченко! Наливаетесь соками. Как клещ… — Зина спокойно глядит на капитана. Марченко вдруг встает:

— Ну, в чем дело, Зина? В чем дело?

— Дело в шляпе! — чуть насмешливо отвечает Зина. Спокойный взгляд ее останавливается на капитане, который сердито, с раздражением вытаскивает из кармана серебряный портсигар, из портсигара вынимает папироску и стучит ею о крышку портсигара, стряхивая табачную пыль из мундштука. Спохватившись, он говорит: «Разрешишь?» Зина кивает головой. Капитан закуривает. Кольца серого дыма плывут по комнате одно за другим. Зина заинтересованно следит за их движением.

— Но ведь было же! — выкрикивает Марченко со злостью, которой уже не может умерить ни вежливость, ни желание.

— Дуракам счастье! — говорит Зина, тяготясь ненужным разговором. Она съеживается в комочек, как маленький ребенок подтянув коленки к самому подбородку. Заметив, что Марченко хочет сесть опять на тахту, и ловя его жадный взор, устремленный вниз, она говорит. — Конечно, не в том дело, что дуракам счастье. Вы не дурак. Ох, не дурак, Марченко! Дело в том, что человек ищет счастья. Ищет счастья, а находит, как моя мама говорила, случа́й. А кто его наперед-то узнает — счастье или случа́й? И если было счастье, да утрачено — только в Амур… А я вот не бросилась… Вы любили когда-нибудь, Марченко?

— Что ты меня все время: «Марченко, Марченко» — будто старшина по вещевому довольствию! Имя же есть! — с обидой говорит капитан, кусая губы. Кажется, что он сейчас заплачет.

— Значит, не любили?

Капитан вдруг расстегивает средние пуговицы кителя. Зина холодно следит за его движениями. Марченко вытаскивает из нагрудного кармана пачку денег и кладет ее с размаху перед Зиной. Зина недоуменно поднимает брови.

— Выигрыш! — говорит капитан. — Весь!

— Сколько? — заинтересованно спрашивает Зина. — В другой сберкассе получал? Что, проценты платите за комиссию?

— Пять. Все. Возьми. В подарок…

— Везет человеку! — вздыхает Зина. — Вот уж истинно говорится: кому дано — дается, кто не имеет — отнимается… Купить хотите? Не продается, Марченко… — Она возвращает ему деньги.

Марченко садится на тахту и сжимает голову ладонями, упершись локтями в колени. Большие наручные часы его идут со слышным звоном, как-то весело, бесшабашно и старательно — так молодой подмастерье работает рубанком, завивая длинную кудрявую стружку, или ковалик ростом от горшка два вершка стучит по наковальне… Зина прислушивается и к репродуктору, который вдруг замолчал, и к этому веселому ходу мужских часов. У отца, вспоминает Зина, часы ходили вот с таким же звоном. «„Павел Буре!“ — говорил не раз отец, поднося часы на длинной серебряной цепочке к уху Зины-девчонки. — Слышишь, зайчик, как кузнецы работают в своей кузнице? Маленькие-маленькие! Время куют!» Но, кажется, наручных «Буре» не было?..

— Поженимся! — говорит вдруг Марченко изменившимся, каким-то чужим голосом. — С женой разведусь. Детей обеспечу.

— Из армии уволят. Из партии выгонят! — говорит Зина.

— Черт с ней, с армией! — машет рукой Марченко и вдруг глядит на Зину открытыми, а не прищуренными глазами. Зина впервые видит их. И удивляется — глаза у Марченко светлые, голубые, водянистые, а вовсе не темные, как ей всегда казалось. Марченко опять машет рукой и повторяет. — Черт с ней, с…

— Ага! Остановился? Ох, Марченко! Кому партийный билет — сердце Данко, а кому сало на полозья…

Зина умолкает на полуслове.

— Последние известия! — говорит она и грозит Марченко: тише!

…Величественное здание рейхстага было объято пожаром. Не тем, который когда-то бездарно разыграл Геринг, пройдя в здание по потаенному коридорчику, но настоящим. Гул этого вихря огня заглушал даже залпы орудий, которые били по рейхстагу уже прямой наводкой. Широкие, длиной в целый квартал, ступени рейхстага были истоптаны, заплеваны и окровавлены. Некогда белоснежные колонны покрылись густой копотью, и уже кто-то концом штыка или дулом автомата расписался так, как расписывался, быть может, на утесах Копет-Дага: «Был 4. V. 1945. Иванов» — на этих колоннах, поддерживавших высокий фронтон со скульптурами Торвальдсена. Рейхстаг был опален огнем, исхлестан свинцом, изранен снарядами. Он умирал, как гитлеровский солдат, настигнутый Иваном в самом сердце Германии, но рождался в этом огне, как честный немецкий Ганс, умеющий творить, а не разрушать…

Еще фаустпатроны летели из окон горящего рейхстага, еще кто-то из немецких обманутых солдат верил в помощь Геринга, еще кто-то надеялся на чудо, обещанное Гитлером, еще защитники Берлина не знали, что их фюрер дезертировал, а уже по внутренним переходам карабкались на рейхстаг советские солдаты, — каждая рота имела красный флаг, для того чтобы водрузить его над рейхстагом. Иной не успевал пройти и десяти шагов, настигнутый пулей врага, иной уже, грохоча кирзовыми сапогами, бежал по крыше, стремясь к самой высокой точке, и вдруг исчезал из виду, чтобы уже не показаться.

И вдруг у аллегорической группы, что венчала собой здание, показались трое в пилотках и в закопченных серых шинелях. Двое заняли круговую оборону. Третий стал карабкаться по складкам одежд огромных скульптур, которые вблизи казались бесформенными глыбами камня. Все выше и выше — с колен к груди, с груди на простертые над Берлином мощные руки. И вот в этих руках заполоскалось красное знамя победы, как факел, зажженный над Германией, как факел Свободы… Упал один из автоматчиков, пополз было по лепному карнизу, лег и не встал. У второго выпал автомат из рук и повис на ремне. Автоматчик перехватил его левой. А третий стал — как будто неторопливо! — спускаться. С руки на плечи, с плеч на грудь, с груди на колени, с колен — на крышу. Живые ушли, таща с собой убитого — не лежать же ему на этой крыше, у ног немецких статуй, которые кто их знает что обозначают!

Потом услышим мы имя того, кто поднял над Берлином красный флаг как злак надежды Германии на будущее, как знак отчаяния ее недавнего прошлого. Сержант Кантария, сын пламенной Колхиды, куда некогда аргонавты плыли за Золотым Руном, на берегах которой Овидий Назон складывал свои поэмы…

Зина почувствовала, что у нее останавливается сердце, горячая волна ударила в него, у нее даже голова закружилась от мимолетной мысли, поразившей сознание:

— Конец войне?! Марченко! Конец войне? Да?

— Слава богу, конец! — сказал Марченко и ослабевшей вдруг рукой вытащил новую папиросу.

Конец войне! Кончился кошмар, терзавший людей почти четыре года, кончились страхи и голодовки, кончился ужас, томивший сердце, иссушавший ум и воображение, лишавший надежды и в неверном тумане скрывавший будущее. Радость не могла пробудиться сразу, ей нужно было какое-то время для того, чтобы прорваться наружу, и коварное сомнение тихохонько гнездилось где-то в сознании: может, ослышались? Может, что-то не так поняли?

Но сообщение повторяли опять с начала до конца.

И опять Зина жадно впитывала в себя каждое слово, как-то недоверчиво оглядывая его и удостоверяясь — да, оно значит только, что Зина слышит…

Она не сразу поняла, что Марченко о чем-то спрашивает ее, и переспросила:

— Что, что?

Марченко с каким-то задумчивым видом крутил измятую папиросу, не замечая, что из нее сыплется пепел прямо на пол, на нехитрый коврик у тахты:

— Да я спрашиваю: как вы теперь будете поступать с сертификатами облигаций, если владелец убит или умер? И если дубликата его нет? Понимаешь? Сохранное свидетельство, вернее — его копия, у вас, а оригинала нету? Как вы их проверяете — после каждого тиража или при востребовании?

— Ничего не понимаю! — сказала Зина растерянно, занятая своими мыслями. — Какие сертификаты? — Она поднялась. — Слушайте, Марченко, идите домой! Я не способна сейчас говорить. Я хочу побыть одна. Вы понимаете — одна. Одна!

— Ладно! — сказал Марченко и стал подниматься.

Глава девятая

РЕКВИЕМ

1

В далекой Германии многое изменилось за эти часы. Уже не стало воюющих сторон. Были только побежденная Германия и страны-победительницы. Это вынуждало к некоторым процедурам, в каких странным образом явь смешивалась с туманными снами далекого прошлого, с традициями, поднятыми историей с самого дна ее сундучка, где хранилась всякая ненужная ветошь…

Генерал-фельдмаршал Кейтель вошел в зал, где ожидали его представители победоносных армий. На согнутой левой руке он держал свою расшитую фуражку с высокой тульей, которая прибавляла так много роста офицерам и германскому государству. Самым заметным украшением на ней был орел, сжимавший в когтях диск со свастикой, орел, так и не сумевший подняться в заоблачные выси мирового владычества со своей тяжелой ношей. Под мышкой Кейтель сжимал свой фельдмаршальский жезл, увитый дубовыми и лавровыми ветвями — символами славы и долголетия, так и не осенившими империю Гитлера. Он был одет с подчеркнутой тщательностью. На груди его сверкали ордена. И среди них — Железный крест. Первый орден объединенной Германии, возникшей из разрозненных и враждовавших между собой немецких княжеств в 1813 году, когда Голенищев-Кутузов Смоленский выметал из Европы войска зарвавшегося Наполеона и снял угрозу порабощения немецких земель иноземцами. Орден был запрещен в 1918 году странами-победительницами, поставившими тогда Германию на колени. Гитлер восстановил его в 1936 году, добавив в рисунок ордена знак свастики. Орден, как и империя, доживал последние часы. Кейтель был бледен, как барон Корф, потревоженный в своем загробном покое… Представителя стран-победительниц — советские, американские, английские и французские офицеры — сидели в головных уборах. Так некогда сидели короли в присутствии черни, которой надлежало стоять на ногах, с непокрытой головой. Кейтеля остановили знаком в пятнадцати шагах от стола, на котором лежал еще не подписанный акт о капитуляции Германии. Он стоял навытяжку перед сидевшими победителями. Бледное до синевы его лицо медленно начало багроветь. Высокий воротник мундира стал тесен. Правда, не так, как будет тесен ему пеньковый галстук из морского каната — собственности флота его величества короля Великобритании — с красной нитью вдоль, чтобы никому не повадно было воровать военное имущество, а где-то во флотских пакгаузах уже лежали три метра каната на долю Кейтеля. Мертвая тишина воцарилась в зале.

Пять минут стоял так Кейтель.

Пять минут позора.

Не много. Если учесть, во что обошелся миру полет орла со свастикой в судорожно скрюченных когтях.

Потом Кейтель стоя, некрасиво выгнув старческую спину и задыхаясь от прилива крови, подписал акт. И оставил на столе свой жезл. Теперь он не был уже ни командующим, ни фельдмаршалом. Он стал военнопленным. И военнопленного Кейтеля вывели из зала, вместе с другими высшими офицерами разгромленной армии, которые — в званиях генералов и адмиралов — вошли сюда в качестве свиты командующего, а выходили в звании военнопленных.

И вторая мировая война принесла Германии поражение.

Война в Европе кончилась.

…………………………………………………

Иван Николаевич вздохнул так, что у него что-то закололо в боку. Опять то же — точно стакан кипятка поставили на левый сосок. Вот, понимаешь ты, комедия! — и тяжело и радостно, а все болит! Какая ерунда! Он лихорадочно набрал телефонный номер лекторской группы крайкома и услышал голос жены: «Да! Я слушаю!»

— Ирка! — закричал он так, что Марья Васильевна невольно заглянула в кабинет. — Война кончилась! Они капитулировали! Ирка, слышишь — война кончилась!

— Знаю! Спасибо! — тоже закричала в ответ Ирина. — И нам только что звонили из радиокомитета. Сейчас будут передавать по ретрансляционной сети, по городу. У нас тут… столпотворение, все будто с ума сошли. К телефонам не подойти — все звонят кто куда! Одну минутку, товарищи!.. Дорогой мой! Поздравляю тебя!

— И я тебя! И товарищей, Ирка!

— Ты к нам не зайдешь сейчас?

— Да мы митинг готовим, Ирка. Такое дело!

— Тогда увидимся на площади. Ладно? Вместе домой пойдем. Пешечком! Ладно? А пока я тебя крепко-крепко целую, Ванечка…

Ирина вдруг замолкла. Слышен был только фон — слабое потрескивание, какой-то шорох. Иван Николаевич даже задохнулся от нечаянно, в порыве радости, произнесенного имени. Все двадцать четыре года вместе прожитой жизни Ирина называла мужа Ванюшей, Ваней, Ванюшкой и Иванко-крылатко за непоседливый его нрав. А Ванечкой они называли сына, в отличие or отца. Ивану Николаевичу почудился подавленный стон. С испариной, неожиданно выступившей на лбу, он подул в трубку и осторожно сказал: «Ал-ле!» И вдруг ясно и отчетливо услышал всхлипывания Ирины.

— Ирка! — закричал он. — Не смей! Я прошу тебя, Ирина! Не надо!

Но Ирина уже положила трубку. Тонкие частые гудочки весело заплясали на слуховой мембране: ту! ту! ту! ту! ту!

…………………………………………………………

Если бы Николай Михайлович мог бежать, он бежал бы по улице.

Всей тяжестью большого тела наваливаясь на толстую палку с резиновым наконечником и трудно занося вперед не ногу, бедро которой намертво срослось с тазовой костью, а плечо и пояс, он думал с опаской: только бы не грянуться о мостовую, то-то много дров будет. Вот было бы позором упасть в такой день, когда радость победы орлиными крыльями шелестела над каждым! Но эти орлиные крылья, видно, и поддержали Николая Михайловича, так как он добрался до школы и стал, с подскоком, подниматься по крутой лестнице, держась крепко за перила крупной кистью. Шляпа его сбилась на затылок, обнажив упрямый лоб с залысинами. Макинтош расстегнут — он так торопился, что не мог найти и пуговиц. Еще с крыльца, увидел чрез стеклянную дверь тетю Настю, наводившую порядок в вестибюле, он позвал:

— Тетя Настя! Тетя Настя!

Тетя Настя, глянув на директора, побелела, — как видно, Николаю Михайловичу совсем плохо! Ох-х, эта война, до чего же мужиков изжевала-изжевала! Она кинулась навстречу. Маленькая, круглая, по-бабьи слабая, она подхватила директора под руку и натужилась:

— Ну-ну! Голубчик, Николай Михайлович, еще чуток! Еще!

— Тетя Настя! — сказал директор, садясь на первую попавшуюся скамейку. — Давайте звонок, тетя Настя! Да нет, не этот! — добавил он поспешно, видя, что тетя Настя хочет нажать кнопку школьного звонка. — Не этот! Давайте противовоздушный, ПВО!

Назад Дальше