Созвездие Стрельца - Нагишкин Дмитрий Дмитриевич 35 стр.


— Батюшки! Тревога! — затряслась тетя Настя, потянувшись к другой кнопке, которая приводила в действие оглушительные звонки противовоздушной обороны.

— Нет, тетя Настя! Победа… И — всех в большой зал!..

Но тетя Настя вдруг, вместо того чтобы бежать по этажам, присела возле директора, забрала подол кофты и потянула его вверх, закрывая лицо. Она не могла сказать ничего, кроме:

— Ой, не могу… Ноги у меня отнялися! Ты-ко сам, батюшко, пойди по этажам-то! — И она принялась креститься и приговаривать: — Слава тебе, господи! Слава тебе! Услышал же молитвы наши еси! Внял слезам да горю людскому… Святый боже, святый бессмертный, святый… Ох, и молитвы-то я уже позабыла все, прости господи!..

…………………………………………………………………

Максим Петрович глянул в низенькое оконце своей добротной избы на левом берегу Амура, возле пойменных, заливных лугов. Пронзительные ребячьи крики донеслись из-за окна. Они кричали «ура». Кто-то бегал с пионерским вымпелом на палке, размахивая этим импровизированным знаменем. В соседних избах то и дело хлопали, открываясь и закрываясь, двери. Из избы в избу стали похаживать люди. «Целуются!» — сказал себе Максим Петрович и покачал головой с осуждением. Он не любил, когда люди открыто выражали свои чувства, каковы бы они ни были.

— Палага! — позвал он жену, что копошилась в сенях, замешивая болтушку для коров — подсоленная вода, немного отрубей, свекла и размятый печеный хлеб.

Палага разминала куски зачерствевшего хлеба, то и дело окуная их в жижу.

— Аиньки?

— Поди посмотри, чего за переполох выходит. Ишь зашевелились, ровно муравьи! Хочь бы одна холера зашла, что ли! Знать охота!

А я схожу! — охотно сказала Палага и, вытирая руки о грязный передник, кинула свою болтушку в сенях и вышла на улицу. Из стайки донеслось негромкое мычание — коровы узнали шаги хозяйки. — Сейчас, родимые! — сказала Палага и, широко шагая в мужниных броднях на босу ногу, пошла к соседям, подшмыгивая легонько рябеньким носом.

Максим Петрович видел, как она столкнулась с бабкой Веркой, матерью соседа, и вдруг завсплескивала руками и закрестилась. Тут сосед, рыжий Микитей, вернувшийся с фронта по ранению руки, тоже вышел на крыльцо, что-то держа в руках. Максим Петрович прищурил глаза, совсем ушедшие в веки, рассматривая, чего такое тащит Микитей. А Микитей, собрав вокруг себя ребят, которые заорали вдвое голосистее, приколотил к стене избы, между окнами, плакат, перевязанный красной ленточкой, как в городе до войны перевязывали в кондитерских магазинах коробки с печеньем. Женка Микитея, ладная, крепенькая Маша, простоволосая, но в новой блузке, которую до сих пор Максим Петрович не видал на соседке, вытащила из избы тульскую двустволку. Ребята, по команде Микитея, троекратно закричали: «Ура! Ура! Ура!», как солдаты на параде, а Микитей трижды выстрелил в воздух.

Палага еще разговаривала с соседками, набирая побольше новостей для мужа, а он, поняв, что случилось, вынул из шкафчика над плитой непочатую бутылку водки, стукнул донышком о сложенную горсткой ладонь левой руки и вышиб пробку. Долго искал пробку, которая закатилась под кровать. Потом налил полстакана. Чокнулся с бутылкой:

— С победой вас, сынок Ондрей Максимыч!

Выпил. Так же не спеша налил еще столько. Опять чокнулся.

— С победой вас, сынок Ляксандра Максимыч!

Палага, запыхавшись, обтерла бродни о косарь, вбитый в порог, и вошла в избу. Она не могла отдышаться, хотя и идти-то ей было всего ничего.

— Эва! — сказал Максим Петрович. — Ходила-ходила, бегала-бегала, а и сказать нечего! Вот же бабы!

Палага отдышалась понемногу и сложила молитвенно ладошки:

— Наши-то германца победили, Максим Петрович! Седни День Победы будеть! И чего это ты радио не проведешь? Живем ведь как в пещере!

— Да ты у меня заместо радио! — махнул рукой муж.

— Да ты не рад, что ли? — спросила жена.

— Кому надо, тому и радо! — неопределенно сказал Максим Петрович, убирая бутылку в шкафчик, на старое место. — Чем теперя коровушек, скотину божью, кормить будем?

— Дак ить у нас пол-анбара насушено, Максим Петрович…

Не глядя на Палагу, Максим Петрович сказал:

— У нас с тобой, Палага, тоже за спиной шестьдесят пять годов насушено. Тоже наши! А возьми вобрат хоть один денек, когда смертенька придет! И к пальцам не прилипнет, как ни лапай…

……………………………………………………………

Когда Дашеньку вдруг из цеха вызвали к парторгу ЦК в Арсенале, она дрогнула даже. Что случилось? Прорыв? Кто-то из комсомольцев напортачил? «Ой, не буду загадывать! — сказала она себе. — Чего душу сушить? Сам скажет, как приду!»

Из кабинета парторга, где собрались все секретари цеховых партийных организаций и комсорги цехов, она летела, не видя ничего перед собой, — скорей в цех! Но, стрельнув глазами в сторону общежития, даже не сознавая, что делает, ринулась туда.

— Милая! Да на тебе лица нет! Что за беда? — испуганно воззрилась на Дашеньку комендантша, шуруя в топке печи, огромной, пышущей жаром, обогревавшей все девичье общежитие.

— Победа! — сказала Даша и ворвалась в комнату, где на своей тощенькой постели лежала рыженькая.

Танюшка то ли спала, то ли задумалась, лежа недвижимо и вытянув похудевшие руки вдоль тела, держа в одной зеркальце; она даже не слышала, как открылась дверь и Даша влетела в общежитие. Даша подбежала к кровати, заглянула в грустные глаза подружки, обняла ее. Тревога тотчас же вспыхнула в глазах рыженькой, но сердцем еще прежде, чем Даша смогла что-либо выговорить, она поняла, что Даша прибежала не с худыми новостями.

— Танюшка, родная! Я тебе радость принесла! — сказала Даша. — Победа, Рыжик мой хороший! Поправляйся скорее! Тебе первой, больная моя! Сейчас бегу в цех!

И Дашенька побежала прочь, стуча на бегу каблучками, подбитыми для прочности железными подковками. И уже на бегу догнал ее заводской гудок, что вдруг в неположенное время дал свой голос. Дашенька видела, что на нефтеперерабатывающем тоже вдруг заклубились кудрявые завитушки пара и тонкий, какой-то озорной свисток нефтеперерабатывающего пошел в подголоски к басу Арсенала. А там откуда-то послышались еще и еще гудки — долгие, протяжные, певучие, как на Первое мая и на Седьмое ноября, когда гудки фабрик и заводов не зовут людей на работу, а поют вместе с ними от радости, переполняющей сердце.

……………………………………………………………

Людмила Михайловна Аннушкина, услышав гудки заводов в тревоге выскочила на крыльцо вместе с близняшками, которые уцепились за ее подол. Она глядела в небо — не налет ли? Но гудки не были голосом тревоги — в этих случаях они бывают прерывистыми, словно кричат, а это была песня! Песня!

Вихрова кружилась в своей квартире с Игорем на руках и тормошила его:

— Ну, кричи «ура!». Война кончилась, Игорешка!

Игорь подумал-подумал и спросил:

— Кончилась? Вой-на? Зна-чит, теперь фри-цев не будут бить?

— Никого теперь, Игорешка, бить не будут! Всё! Хватит, набили — дальше некуда! Победа! Победа!

— Да-а! — сказал Игорешка, у которого кружилась голова и сжималось сердце и от страха и от удовольствия. — Еще! — просил он, когда мама Галя останавливалась. — Ну, Багира, ну, хорошая, ну, еще! Значит, теперь будет каждый день по-бе-да, да? А вчера была каждый день вой-на, да?

— Ничего-то еще не понимаешь, Лягушонок! И не дай тебе бог понять, что такое война!

— А кто это бог? — спросил Маугли.

— Это просто так говорится, Лягушонок! Никакого бога нету!

— А Генка говорит: есть бог! В рас-пашонке! Такой, как Максим Петрович. С бородой. И с кан-форкой на голове. Да?

Мама Галя смеялась:

— Теперь, Игорешка, никогда не будет войны!

Людмила Михайловна увидела в окне второго этажа Вихрову, которая и кружилась и что-то напевала вместе с сыном, и кружилась, и напевала. Из открытых окон Вихровых неслись марши, один за другим — мама Галя открыла регулятор до отказа, и репродуктор надрывался от усердия, довольный тем, что ему позволили кричать, сколько влезет.

— Галина Ивановна! Галина Ивановна! — позвала Аннушкина.

— Я Галина Ивановна! — сказала мама Галя, перевешиваясь из окна. — Кому я нужна? Кто меня зовет?

— Что случилось, ради бога?

— Победа! Слава богу!

— Никакого бога нет! — сказал Лягушонок. — Это просто так говорится!

…………………………………………………………………

Впервые за много лет отец Георгий надел рясу.

Подол до полу мешал ногам. Как бы не наступить на него! Рукава телепались во все стороны. Эк-кое неудобство! Он попытался было неприметно, как когда-то, прижать рукав мизинчиком, чтобы не шибко махать этой широтой, но что-то не получалось — отвык! Ряса была сшита в талию. Когда-то отец Георгий при всей своей славе хорошего пастыря был самым щеголеватым попом в крае, а живота при Советской власти он не нажил, и фигура у него была хоть бы и не для шестидесяти лет. Он повернулся вправо-влево. Не то! Не хватает плавности движений, ведь это Черное море вместо человеческой одежды нуждалось в том, чтобы его умели носить…

Много лет назад, выйдя впервые в город в партикулярном платье, он вдруг почувствовал себя крайне неловко: ноги его в узких штанах казались ему голыми, и он все поглядывал вниз, привыкая к виду штанов со складкой, которая все казалась ему неприличной — чем-то вроде вызывающей подвязки на заголенной ноге кокотки. Привыкал к гражданской одежде отец Георгий долго. А тут пастырское одеяние показалось ему и глупым и негигиеничным — с улицы-то в дом на подоле чего-чего не притащишь! Не дай бог по лестнице подниматься и спускаться: надо, как юбку, приподнимать подол рясы и прислушиваться, не наступит ли кто-нибудь сзади на этот проклятый подол.

Рясу он надел уже после того, как выслушал сообщение о капитуляции Германии. Матушка с иголкой и ниткой в руке хлопотала вокруг отца Георгия, сияя и оттого, что радио принесло весть, от которой не могла не запеть душа, и оттого, что вновь видит она перед собой не Георгия Ивановича, а отца Георгия, и от сознания того, что с этой переменой и она обретает новое качество. Пятнадцать лет она была иждивенкой, домохозяйкой — вот гадостные слова, унижающие достоинство! — а теперь становилась матушкой. Матушкой!

— Может, опять тебя в какую-нибудь миссию пошлют проповедовать православие! — сказала она, припомнив невольно, что отец Георгий ездил на год в Эфиопию как миссионер и что четыре года он был в русской православной духовной миссии в Японии и был очень близок к епископу Мефодию.

— Не лишено вероятия! — сказал отец Георгий, поворачиваясь перед зеркалом. — Надо думать, Европа теперь будет перестроена на новых основаниях. А когда во главе православной церкви стоят такие выдающиеся мужи, как нынешний патриарх и митрополит, можно думать, что и она займет в мире иное место, чем занимала все эти годы, поверженная во прах и одетая в рубище! Правительство хорошо понимает это!

Он попытался молиться, отослав матушку в кухню: устав предписывал священнослужителю молиться ежечасно, чтобы поддерживать себя в состоянии духовной близости к отцу небесному.

— «Господи, воззвах к тебе: услыши мя, услыши мя, господи!» — произнес он вполголоса, прислушиваясь к странному звучанию чуждых слов, и не почувствовал душевного волнении. «Воззвах!» — ну что это такое? Почему не сказать «взываю», «прошу»? Впрочем, «прошу» — так начинаются заявления в городской исполком! «Взываю» — более возвышенно! Но и «воззвах» тоже наполнено каким-то смыслом, непонятно, конечно, но в церкви понимать не обязательно. Как только верующий начинает или пытается что-то понять в действиях или в таинствах святой церкви, от веры остаются рожки да ножки! «Мя» — это уж совсем плохо. Точно ягненок блеет! Отец Георгий неожиданно для себя сказал: «Мя-я! Бя-я!» — и в ужасе огляделся: не слышана ли матушка?

Но матушку занимали другие помыслы.

— Отец Николай из Владивостока приезжал. Рассказывал, что в Москве все пастыри машины получили от епархии. Вот бы нам-то!..

— Ты мне мешаешь! — сказал отец Георгий.

Матушка скрылась. Но ему все-таки помешали. Старший сын, который недавно стал работать на нефтеперерабатывающем дежурным оператором и вернулся с ночной смены, уже стоял в дверях, со странным выражением на лице наблюдая за тем, как путался отец Георгий в своем священническом одеянии, с досадой откидывая в сторону ногой мешавший подол.

Он не знал ничего о решении отца. До поры отец Георгий не хотел никого ставить в известность об изменении в своей судьбе. Однако в последние месяцы он замечал и задумчивость отца и его нервозность и боялся, что отец может свалиться — годы немолодые. Но в этот момент одеяние отца, сшитое — под великим секретом! — портным-евреем в мастерской исполкома, сказало ему все и объяснило все переживания отца.

Несколько смущенно и даже испуганно отец глядел на сына.

Оба молчали. Когда пауза стала невыносимой, сын сказал:

— Я в общежитие пойду жить… на завод… Тесно у нас…

— Женишься? — спросил отец. — Или из-за этого?

Сын упорно глядел в пол.

— А ты как думаешь? — вместо ответа спросил он, явно избегая сказать «папа», «отец», уже стыдясь своего родителя.

И на мгновение отцу Георгию его шаг показался опрометчивым, ненужным, даже постыдным, когда представил он себе ощущения сына, увидевшего новое платье короля, когда подумал он впервые за это время: а как же дети-то?

— Н-да! — сказал отец Георгий.

«Господи боже мой, всемилостивый и всеблагий! Пошли мне силы идти по этим терниям! Живущий под покровом всевышнего под сенью всемогущего покоится. Говорит господу: „Прибежище бог мой, на которого я уповаю! Да избавишь меня от сети ловца, от гибельной язвы, перьями своими осенишь меня, и под крылами Его будешь безопасен. Не убоишься ужасов ночи, стрелы, летящей днем, язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень. Да не приключится тебе зло, и язва не приблизится к жилищу твоему!“»

……………………………………………………………………

В этот день у Зины был отгул.

Она обрадовалась этому, так как последние дни чувствовала себя нездорово. Ее мучили головные боли — тупые, холодные боли в затылке. Какая-то лень, обезволивающая и расслабляющая, наваливалась на нее. «Отлежусь! — сказала она себе и не поднялась с постели. — Просто устала. Не двужильная же!»

Она пролежала на тахте до полудня, наслаждаясь тишиной и бездельем. Соседи были на работе, их дети — в школе. Машины по Плюснинке ходили мало из-за бездорожья. Зинин дом был точно погружен на дно моря, лишь по берегам которого шумела жизнь, по шум тот доходил до Зины ослабленным толщею вод. Она выспалась. Боли покинули ее. Но как хорошо было лежать, никуда не торопясь, никому не нужной, ни в ком не нуждающейся! Она слушала тишину, и невольно вспоминались ей стихи того поэта, который оставил этому городу свое имя навсегда в тихой улочке, обсаженной бархатным деревом:

Ни шороха, ни звука. Тишина.
Осенней паутины поволока…

Грызла орешки, красиво перекусывая тонкую кожурку пополам своими острыми и крепкими зубами, из-за которых Мишка называл ее Белочкой. Вынимала ядрышки — чуть желтые, сладкие! — и складывала их в кучку, одно за другим, борясь с желанием съесть тотчас же, едва ядрышко показывалось в перегрызенной скорлупке. Она копила очищенные орешки, глотая слюнку, чтобы потом разом положить в рот все, чтобы было что пожевать! Вкусно! Очень вкусно!

Вдруг мимо ее окон пробежали дети.

Она слышала, как застучали они ногами на крыльце соседей, как захлопала входная дверь на другой половине, как заорал вдруг репродуктор за стеной. «Из школы сбежали, черти!» — подумала Зина, с неохотой прощаясь с тишиной и понимая, что теперь уже не вернется прожитая минута покоя. Она убрала постель. Оделась, натянув на себя черную юбку в обтяжку и черный джемпер, которые так выгодно подчеркивали линии ее безупречного тела и выделяли белизну лица и рук. Ею овладела некоторая досада на соседей. И хотя она не любила никаких сцен и скандалов, она постучала в стенку, так как от рева чужого репродуктора эта стена даже дрожала. Однако никто, видимо, ее стука и не услышал.

Назад Дальше