Собрание сочинений - Сэлинджер Джером Дэвид 29 стр.


В третьем или четвертом иннинге в тот день с первой базы я заметил Мэри Хадсон. Она сидела на скамейке ярдах в ста слева от меня, приткнувшись меж двумя няньками с детскими колясками. На ней была бобровая шубка, Мэри Хадсон курила сигарету и, похоже, наблюдала издали за нашей игрой. От своего открытия я пришел в сильное возбуждение и завопил о нем Вождю, стоявшему за питчером. Вождь поспешил ко мне — только что не бегом.

— Где? — спросил он. Я снова показал. Миг он пристально смотрел в верном направлении, потом сказал, что сейчас вернется, и покинул поле. Уходил он медленно, расстегивая пальто и засовывая руки в задние карманы брюк. Я сел на первую базу и смотрел на него. Когда Вождь дошел до Мэри Хадсон, пальто его снова было застегнуто, а руки висели по бокам.

Он постоял перед ней минут пять — очевидно, что-то говорил. Затем Мэри Хадсон встала, и они вдвоем направились к бейсбольному полю. На ходу не разговаривали и не смотрели друга на друга. Выйдя на поле, Вождь занял место за питчером. Я заорал ему:

— А она не будет играть?

Вождь велел мне следить за своим носом. Я проследил, не сводя глаз с Мэри Хадсон. Она медленно походила за пластиной, сунув руки в карманы бобровой шубки, и в конце концов села на штрафную скамью сразу за третьей базой. Закурила еще одну сигарету и положила ногу на ногу.

Когда «Воины» стали подавать, я подошел к ее скамье и спросил, не хочет ли она поиграть на левом поле. Она покачала головой. Я спросил, не простыла ли она. Она снова покачала головой. Я ей сказал, что у меня на левом поле никого нет. Сказал, что у меня один человек играет и в центре, и слева. Никакой реакции на все эти сведения не последовало. Я подбросил в воздух свою перчатку игрока с первой базы и попробовал поймать ее на голову, но перчатка упала в грязную лужу. Я вытер ее о штаны и спросил Мэри Хадсон, не хочет ли она как-нибудь прийти ко мне домой на ужин. Сказал, что Вождь частенько приходит.

— Оставь меня, — сказала она. — Оставь меня, пожалуйста, в покое, а?

Я уставился на нее, потом развернулся и пошел к скамье «Воинов»; по пути я вытащил из кармана мандарин и подбросил. Примерно на полдороги вдоль линии фола третьей базы я обернулся и зашагал дальше спиной вперед, не сводя глаз с Мэри Хадсон и не выпуская мандарин из руки. Я понятия не имел, что происходило между Вождем и Мэри Хадсон (и до сих пор не имею, только слабо что-то подсказывает интуиция), но понимал четче некуда, что Мэри Хадсон навсегда перестала быть команчем. Именно из-за такой уверенности, сколь мало бы та ни опиралась на сумму фактов, идти спиной вперед было опаснее обычного, и я врезался в детскую коляску.

После еще одного иннинга подавать стало темно. Игру свернули, мы стали собирать вещи. В последний раз я хорошенько разглядел Мэри Хадсон у третьей базы — девушка стояла и плакала. Вождь держал ее за рукав бобровой шубки, но Мэри отстранялась. Потом она выскочила с поля на цементную дорожку и побежала, а потом скрылась с глаз. Вождь за ней не пошел. Стоял и смотрел, как она убегает. Затем развернулся, дошагал до пластины дома и подобрал две наши биты — их мы всегда оставляли нести ему. Я подошел и спросил, не поцапались ли они с Мэри Хадсон. В ответ он велел мне заправить рубашку.

Как обычно, мы, команчи, последние несколько сот шагов до того места, где стоял автобус, бежали бегом, вопили, толкались, пробовали друг на друге захваты, но все с живостью понимали, что настало время для новой порции «Хохотуна». Перебегая Пятую авеню, кто-то уронил лишний или ненужный больше свитер, я запнулся и шлепнулся. Рывок к автобусу-то я потом совершил, но лучшие места уже были заняты, и мне пришлось сесть в середине. Разозлившись на такое положение дел, я локтем пихнул в бок мальчишку справа, повернулся и стал смотреть, как Пятую авеню переходит Вождь. Еще не стемнело, но в четверть шестого уже бывало сумрачно. Вождь переходил улицу сосредоточенно, воротник пальто поднят, под левой рукой — биты. Черные волосы, прилизанные днем, теперь высохли и развевались. Помню, я посочувствовал, что у Вождя нет перчаток.

Когда он влез в автобус, там, как обычно, стояла тишина — примерно сопоставимая с театром, где уже гаснет свет. Торопливым шепотком заканчивались разговоры — или все затыкались вообще. Тем не менее, первым делом Вождь сказал нам:

— Ладно, прекращаем шуметь — или никакой истории.

Единым махом в автобусе наступила безоговорочная тишина, отрезав Вождю любые пути отхода — только занять свое рассказчицкое место. Сделав это, он вынул платок и методично высморкался, продув по очереди обе ноздри. Мы наблюдали за ним терпеливо и даже с каким-то зрительским интересом. Покончив с платком, Вождь аккуратно сложил его и сунул в карман. После чего выдал нам новую порцию «Хохотуна». От начала до конца длилась она не больше пяти минут.

Четыре пули Дюфаржа ударили в Хохотуна, две из них пробили ему сердце. Когда Дюфарж, по-прежнему прикрывая глаза рукой, чтобы не видеть ужасное лицо, услышал, как его мишень странно всхлипнула в агонии, он страшно обрадовался. Черное сердце его дико заколотилось, он кинулся к своей беспамятной дочери и привел ее в чувство. Эта парочка, вне себя от восторга и трусливой дерзости, осмелилась теперь взглянуть на Хохотуна. Голова его поникла, словно он умер, подбородок покоился на залитой кровью груди. Опасливо, алчно отец и дочь приблизились, чтобы осмотреть добычу. Но их ждал сюрприз — да еще какой. Хохотун, отнюдь не мертвый, тайным манером сокращал мышцы живота. Едва Дюфаржи достаточно приблизились, он вдруг поднял голову, ужасно расхохотался и аккуратно, даже брезгливо изрыгнул все четыре пули. Деянье это так остро подействовало на Дюфаржей, что сердца их буквально разорвались, и оба замертво рухнули к ногам Хохотуна. (Если эпизоду все равно суждено было оказаться коротким, он мог бы завершиться и на этом; команчи бы поняли и приняли внезапную кончину Дюфаржей. Но эпизод на этом не закончился.) Дни шли, а Хохотун стоял, прикрученный к дереву колючей проволокой, и у ног его разлагались Дюфаржи. Обессиленный, лишенный орлиной крови, он никогда не был так близок к смерти. Однако настал день, когда хрипло, но красноречиво он воззвал клееным зверям о помощи. Он попросил их привести к нему обаятельного карлика Омбу. И те привели. Только путь через парижско-китайскую границу был долог, и когда Омба прибыл на место с аптечкой и запасом свежей орлиной крови, Хохотун уже впал в кому. Как первый акт милосердия Омба подобрал маску хозяина, которую сдуло на пожираемое червями тело мадемуазель Дюфарж. Карлик с почтением покрыл ею отвратительные черты, после чего принялся перевязывать раны.

Когда маленькие глазки Хохотуна, в конце концов, открылись, Омба с надеждой поднес к маске пузырек орлиной крови. Только Хохотун пить не стал. Вместо этого он слабо произнес имя своего любимого Черного Крыла. Омба склонил голову, тоже слегка обезображенную, и поведал хозяину о том, что волка Дюфаржи убили. Странный душераздирающий вздох последней печали вырвался из Хохотуна. Он изнуренно потянулся к пузырьку орлиной крови и сокрушил его в руке. Та капля крови, что еще в нем оставалась, тонко стекла по запястью. Хохотун велел Омбе отвернуться, и тот, всхлипнув, повиновался. Перед тем, как отвратить лицо к залитой кровью земле, Хохотун совершил свое последнее деянье — стянул с себя маску.

Здесь история, само собой, и завершилась. (И уже не возобновлялась.) Вождь завел автобус. Через проход от меня Билли Уолш — он был у команчей младший — разревелся. Никто не велел ему заткнуться. Я же чувствовал, как дрожат у меня колени.

Через несколько минут, выйдя из автобуса Вождя, я первым делом заметил клочок красной салфетки — он трепетал на ветру у основанья уличного фонаря. Как чья-то маска из маковых лепестков. Я пришел домой, зубы мои неудержимо стучали, и меня тут же отправили в постель.

У швербота

Шел пятый час дня бабьего лета. Уже раз пятнадцать-двадцать после полудня горничная Сандра плотно сжав губы, отходила от кухонного окна, смотревшего на озеро. На сей раз, отходя, она рассеянно перевязала тесемки фартука, затянула их, насколько позволяла ее неохватная талия. Затем вернулась к эмалированному столу и опустила свое заново облаченное тело на сиденье напротив миссис Снелл. Та, закончив уборку и глажку, пила чай, что обычно и делала перед походом к автобусной остановке. Миссис Снелл сидела в шляпе. В том же интересном уборе из черного фетра, что носила не просто все лето напролет, но три последних лета напролет — и в жару, какой не помнили старожилы, и в жизненных неурядицах, над множеством гладильных досок, над рукоятками десятков пылесосов. Изнутри от шляпы еще не оторвалась этикетка «Хэтти Карнеги» — она выцвела, но, можно сказать, не покорилась.

— Не собираюсь я из-за этого волноваться, — объявила Сандра уже в пятый или шестой раз, как миссис Снелл, так и самой себе. — Я все решила и волноваться не стану. К чему?

— Вот и правильно, — сказала миссис Снелл. — Я бы не стала. Вот честное слово. Достань мне сумочку, дорогуша.

Кожаная сумочка, крайне вытертая, но со столь же внушительной этикеткой, как и на шляпе миссис Снелл, лежала на буфете. Сандра до нее дотянулась, не вставая. Подала над столом миссис Снелл, а та открыла и вытащила пачку ментоловых сигарет и книжицу спичек из клуба «Аист».

Миссис Снелл закурила, поднесла чашку к губам, но тут же отставила на блюдце снова.

— Если он поскорее не остынет, я опоздаю на автобус. — Она глянула на Сандру, которая затравленно пялилась куда-то на медные кастрюльки, выстроенные у стены. — Хватит волноваться, — велела миссис Снелл. — Какой смысл волноваться-то? Либо он скажет ей, либо нет. Вот и все. Что проку волноваться?

— Я и не волнуюсь, — ответила Сандра. — Еще чего не хватало — волноваться. Да только сбрендить можно, как этот пацанчик по всему дому крадется. Его ж не слышно, знаете. То есть, его, знаете ли, никому не слышно. Я тут как-то на днях фасоль чистила — вот за этим самым столом, — так чуть на руку ему не наступила. Он под самым столом и сидел.

— М-да. Я б не волновалась.

— То есть, при нем каждое слово взвешивать надо, — сказала Сандра. — Сбрендить можно.

— Все равно пить это не могу, — сказала миссис Снелл. — …Это же ужас. Если каждое слово взвешивать и все такое.

— Да сбрендить можно! Я серьезно. Вот я и хожу почти все время сбренженная. — Сандра смахнула с подола несуществующие крошки и фыркнула. — А пацанчику четыре года!

— И симпатичный такой пацанчик, — сказала миссис Снелл. — Моргалки эти карие какие-то.

Сандра снова фыркнула.

— Нос у него вырастет, как у папаши. — Он поднесла к губам свою чашку и отпила без всяких хлопот. — Уж и не знаю, чего им взбрендило сидеть тут целый октябрь, — недовольно вымолвила она, опуская чашку. — То есть ни один же к воде и близко не подходит. Она не купается, он не купается, пацанчик не купается. Никто теперь не купается. Даже на этой лодке своей полоумной не плавают. Уж и не знаю, зачем на нее столько денег выкинули.

— Не понимаю, как ты его пьешь. Я даже отхлебнуть не могу.

Сандра яростно пялилась в стену.

— Хорошо б назад в город. Я не шучу. Терпеть не могу это место полоумное. — Она враждебно взглянула на миссис Снелл. — Вам-то хорошо, вы тут весь год живете. Жизнь у вас тут, общество и все такое. Вам-то все равно.

— Нет, пусть ошпарюсь, но выпью, — сказала миссис Снелл, поглядев на часы над электроплитой.

— А вот вы бы как поступили на моем месте? — неожиданно спросила Сандра. — То есть, ну вот как? По правде.

В такого рода вопрос миссис Снелл скользнула, точно в горностаевую шубу. И тут же разжала хватку на чашке.

— Ну, во-первых, — сказала она, — я б не волновалась. Я бы вот чего сделала — огляделась бы хорошенько, может, где…

— Да не волнуюсь я, — перебила ее Сандра.

— Я знаю, только я бы вот чего: я бы просто себе…

Распашная дверь из столовой хлопнула, и в кухню вошла хозяйка дома Тяпа Танненбаум. Маленькая женщина двадцати пяти лет, почти безбедрая, с бесформенными, бесцветными секущимися волосами, заткнутыми за очень крупные уши. Одета она была в джинсы по колено, черную водолазку, носки и мокасины. Если не брать во внимание шутовскую кличку и общую некрасивость, Тяпа — в смысле запоминающихся навсегда лиц, неумеренно восприимчивых, неброских — была женщиной поразительной и совершенной. Она сразу подошла к холодильнику и открыла дверцу. Заглянула внутрь, расставив ноги и уперев руки в колени, и присвистнула — немузыкально — сквозь зубы, отметив такт вольным покачиванием зада из стороны в сторону. Сандра и миссис Снелл не раскрывали ртов. Последняя не спеша загасила сигарету.

— Сандра…

— Да, мэм? — Сандра настороженно смотрела мимо шляпки миссис Снелл.

— А маринованных огурцов у нас не осталось? Я хочу принести ему огурец.

— Он их съел, — осведомленно отрапортовала Сандра. — Съел их все вчера, перед тем, как спать. Там только два и оставалось.

— А. Ладно, я куплю, когда буду на станции. Думала, смогу выманить его из лодки. — Тяпа захлопнула холодильник, подошла к окну и выглянула на озеро. — Нам еще что-нибудь нужно? — спросила она, не поворачиваясь.

— Хлеба только.

— Я оставила ваш чек на столе, миссис Снелл. Спасибо.

— Хорошо, — сказала миссис Снелл. — Слыхала, Лайонел сбежать собрался. — Она коротко рассмеялась.

— Да уж точно похоже на то, — ответила Тяпа и сунула руки в задние карманы.

— Ну, далеко-то не сбежит, — произнесла миссис Снелл, снова хмыкнув.

У окна Тяпа чуть шевельнулась, чтобы не стоять совсем спиной к столу.

— Не сбежит, — сказала она и заправила прядку за ухо. После чего прибавила — чисто для сведения: — Он с двух лет сбегает из дома. Только не очень старается. По-моему, дальше всего он ушел — по крайней мере, в городе — до Променада в Центральном парке. Всего пару кварталов от дома. А наименее далеко — или ближе всего — до дверей подъезда в нашем доме. Задержался, чтобы с отцом попрощаться.

Женщины за столом рассмеялись.

— Променад — это где в Нью-Йорке на коньках катаются, — весьма светски сообщила Сандра миссис Снелл. — Дети и прочие.

— А! — ответила миссис Снелл.

— Ему тогда три было. Всего в прошлом году, — сказала Тяпа, вытаскивая пачку сигарет и книжку спичек из бокового кармана джинсов. Она закурила, а обе женщины воодушевленно ее разглядывали. — Переполоху было. Мы всю полицию на уши поставили.

— И нашли? — спросила миссис Снелл.

— Еще б не нашли! — презрительно сказала Сандра. — Как вы думаете?

— Его нашли в четверть двенадцатого ночи, в середине… господи, февраля, по-моему. В парке больше ни одного ребенка. Только грабители какие-нибудь да всякие бродячие выродки. Он сидел на эстраде и катал по щелочке мраморный шарик. Замерз чуть не до смерти и на вид был…

— Святый боженька! — произнесла миссис Снелл. — А чего ж он так? То есть, чего ж он сбежал-то?

Тяпа выдохнула кривое кольцо дыма на оконное стекло.

— Какой-то ребенок в парке подошел к нему в тот день и сбил с толку невнятной дезинформацией — сказал: «Пацан, от тебя воняет». По крайней мере, мы думаем, что все из-за этого. Не знаю, миссис Снелл. Как-то уму непостижимо.

— А давно он так делает? — спросила миссис Снелл. — То есть, давно он так?

— Ну, в два с половиной года, — поделилась биографическими данными Тяпа, — он укрылся под раковиной в подвале нашего дома. В прачечной. Наоми-как-то-там — его близкая подруга — сообщила ему, что у нее в термосе червяк. По крайней мере, именно это нам удалось из него выудить. — Тяпа вздохнула и с длинным столбиком пепла на сигарете отошла от окна. Двинулась к сетчатой двери. — Попробую еще разок, — сказала она женщинам вместо прощания.

Те рассмеялись.

— Милдред, — не перестав смеяться, обратилась Сандра к миссис Снелл. — Вы на автобус опоздаете, если не поторопитесь.

Тяпа закрыла за собой сетку.

Она стояла на покатой лужайке, и низкое вечернее солнце било ей в спину. Ярдах в двухстах впереди на кормовой банке отцовского швербота сидел Тяпин сын Лайонел. Привязанный, со снятым гротом и кливером швербот покачивался под идеальным прямым углом к дальнему концу пирса. Футах в пятидесяти брюхом кверху плавала отцепившаяся или брошенная водная лыжа, но прогулочных лодок на озере не было, лишь корма рейсового катера удалялась к Пристани Лича. Странное дело, но Лайонел будто расплывался у Тяпы перед глазами. Солнце жарило не особо, но светило ярко, и что бы ни было там вдалеке — мальчик, швербот, — все дрожало и преломлялось, как палка в воде. Через пару минут Тяпа бросила вглядываться. Растерев по-армейски бычок, она двинулась к пирсу.

Назад Дальше