Стоял октябрь, и доски уже не били ей в лицо отраженным жаром. Она шла, сквозь зубы насвистывая «Малышку из Кентукки». Дойдя до конца, присела на корточки — колени щелкнули — на правом краю и посмотрела вниз на Лайонела. До него можно было достать веслом. Он не поднял головы.
— Эй, на борту, — сказала Тяпа. — Дружище. Пират. Грязный пес, я вернулась.
По-прежнему не глядя на нее, Лайонел, судя по всему, вдруг захотел показать, какой он хороший моряк. Повернул голый румпель вправо до конца, затем резко подтянул к себе. Глаз с настила он не спускал.
— Это я, — продолжала Тяпа. — Вице-адмирал Танненбаум. Урожденная Гласс. Инспектирую стермафоры.
На сей раз ответ последовал.
— Ты никакой не адмирал. Ты дама, — сказал Лайонел. Каждая его фраза обычно переламывалась оттого, что он захлебывался дыханием, и подчеркнутые слова нередко не взлетали, а тонули. Тяпа не только слушала его голос, но и как бы наблюдала за ним.
— Кто тебе такое сказал? Кто сказал, что я не адмирал?
Лайонел ответил, но неслышно.
— Кто? — повторила Тяпа.
— Папа.
Не поднимаясь с корточек, Тяпа опустила руку перед собой и коснулась досок пирса, чтобы не потерять равновесия.
— Твой папа отличный парень, — сказала она, — только, наверное, большей сухопутной крысы я в жизни не встречала. Истинная правда — в порту я дама, это правда. Но подлинное мое призвание — первое, последнее и вечное — это манящий…
— Никакой ты не адмирал, — сказал Лайонел.
— Прошу прощения?
— Ты не адмирал. Ты все время дама.
Повисла небольшая пауза. Лайонел между тем снова поменял судну курс: за румпель малыш держался обеими руками. На мальчике были шорты цвета хаки и чистая белая футболка с трафаретом через всю грудь: Страус Джером играл на скрипке. Лайонел был довольно загорел, а волосы — по цвету и густоте, как у матери, — несколько выцвели на макушке.
— Многие считают, что я не адмирал, — сказала Тяпа, не спуская с него глаз. — И только потому, что я про это не треплюсь. — Держа равновесие, она вытащила сигареты и спички из бокового кармана. — Меня почти никогда не подмывает беседовать с людьми о моем ранге. Особенно с маленькими мальчиками, которые на меня даже не смотрят, когда я с ними говорю. Иначе я загремлю со службы под фанфары.
Не зажигая сигарету, она вдруг встала во весь рост, неестественно выпрямилась, сложила два пальца правой руки в кольцо, округлила губы и, будто в казу, выдула нечто вроде сигнала на горне. Лайонел вздернул голову. По всей вероятности, он знал, что сигнал липовый, но, кажется, все равно очень воодушевился; челюсть у него отпала. Тяпа сыграла сигнал — странную помесь отбоя и побудки — три раза подряд. Затем торжественно отдала честь другому берегу. В конце концов она снова присела на корточки на краю пирса — с видимым глубочайшим сожалением, словно саму ее глубоко тронула одна из тех доблестных военноморских традиций, что недоступны широкой публике и малышам. Какой-то миг она не сводила глаз с непредставительного озерного горизонта, затем словно бы вспомнила, что она тут не совсем одна. Глянула — внушительно — вниз на Лайонела, чей рот еще не закрылся.
— Это был тайный сигнал, который можно слушать только адмиралам. — Она закурила и погасила спичку театрально тонкой длинной струйкой дыма. — Если кто-нибудь узнает, что я тебе его играла… — Она покачала головой. И вновь нацелила секстант своего взгляда на горизонт.
— Сыграй еще.
— Невозможно.
— Почему?
Тяпа пожала плечами:
— Во-первых, вокруг слишком много офицеров низкого ранга. — Она сменила положение и села по-индейски, ноги крест-накрест. Подтянула носки. — Но я скажу тебе, как мы это устроим, — сказала она вроде бы между прочим. — Если ты мне сообщишь, почему надо убегать, я сыграю тебе все тайные сигналы, которые знаю. Договорились?
Лайонел немедленно уставился в доски настила.
— Нет, — ответил он.
— Почему?
— Потому что.
— Почему потому что?
— Потому что не хочу, — сказал Лайонел и для пущей важности дернул румпелем.
Тяпа прикрыла лицо от яркого солнца справа.
— Ты же сказал мне, что больше не будешь убегать, — сказала она. — Мы об этом говорили, и ты сказал, что с этим покончено. Ты же мне дал слово.
Лайонел ответил, но до Тяпы не долетело.
— Что? — спросила она.
— Я не дал слово.
— А вот и дал. Совершенно точно дал мне слово.
Лайонел снова принялся править лодкой.
— Если ты адмирал, — сказал он, — где же твой флот?
— Мой флот. Я рада, что ты спросил, — ответила Тяпа и начала спускаться в швербот.
— Вылезай! — приказал Лайонел, но на визг не сорвался и глаз от настила не оторвал. — Сюда никто не может заходить.
— Да? — Нога уже коснулась носа лодки. Тяпа послушно втянула ее обратно на пирс. — Вообще не может? — Снова села по — индейски. — Почему?
Ответ Лайонела был исчерпывающ, однако вновь неслышим.
— Что? — переспросила Тяпа.
— Потому что нельзя.
Тяпа, пристально глядя на мальчика, молчала целую минуту.
— Мне жаль это слышать, — наконец произнесла она. — Просто мне бы очень хотелось спуститься к тебе в лодку. Мне так одиноко без тебя. Я так по тебе скучаю. Я весь день просидела в доме одна, даже поговорить было не с кем.
Лайонел не стал ворочать румпелем. Он рассматривал волокна деревяшки.
— С Сандрой можешь поговорить, — сказал он.
— Сандра занята, — ответила Тяпа. — И я все равно не хочу разговаривать с Сандрой, я хочу поговорить с тобой. Я хочу спуститься в лодку и поговорить с тобой.
— Поговори оттуда.
— Что?
— Поговори оттуда.
— Нет, не могу. Слишком далеко. А мне надо близко.
Лайонел дернул румпель.
— Никому заходить нельзя, — сказал он.
— Что?
— Никому заходить нельзя.
— Ладно, тогда рассказал бы мне оттуда, зачем убегать? — попросила Тяпа. — Хотя ты обещал, что больше не будешь?
На настиле швербота возле кормовой банки лежали подводные очки. Вместо ответа Лайонел двумя пальцами правой ноги подцепил их за ремешок и ловким рывком выбросил за борт. Утонули они сразу.
— Это славно. Это я понимаю, — сказала Тяпа. — Они были твоего дяди Уэбба. Он будет вне себя от счастья. — Она затянулась. — А когда-то они были твоего дяди Симора.
— Мне все равно.
— Я вижу. Вижу, что тебе все равно, — сказала Тяпа. Сигарета у нее в руке торчала под странным углом; догорела почти до самой костяшки. Неожиданно почувствовав жар, Тяпа выронила сигарету в озеро. Потом достала что-то из кармана. Пакетик с карточную колоду — из белой бумаги, перевязанный зеленой ленточкой. — Это цепочка для ключей, — сказала она, чувствуя, как взор мальчика ее не отпускает. — Как у папы. Только на ней больше ключей. Их тут десять.
Лайонел подался вперед, отпустив румпель. Вытянул руки, чтобы поймать.
— Кидай? — сказал он. — Пожалуйста?
— Давай-ка минутку не будем вскакивать, солнышко. Мне надо немножко подумать. Я должна бросить эту цепочку с ключами в озеро.
Лайонел уставился на нее, открыв рот. Потом закрыл.
— Это мое, — произнес он, все меньше надеясь на справедливость.
Тяпа, глядя на него сверху вниз, пожала плечами:
— Мне все равно.
Лайонел снова медленно опустился на банку, не спуская глаз с матери, и потянулся к румпелю за спиной. В глазах его отражалось чистое понимание — на это его мать и рассчитывала.
— Держи. — Тяпа бросила ему пакетик. Он упал точно Лайонелу на колени.
Мальчик посмотрел на него, взял, посмотрел, как он лежит в руке, и метнул — вбок, со всего размаху — в озеро. После чего сразу же глянул на Тяпу, и в глазах его была не дерзость — слезы.
А в следующий миг рот его сложился горизонтальной восьмеркой, и он мощно заревел.
Тяпа робко поднялась, словно у нее в театре онемели ноги, и спустилась в швербот. Через секунду она уже сидела на кормовой банке, штурман — у нее на коленях, и она качала его, целовала в затылок и делилась некими сведениями:
— Моряки не плачут, детеныш. Моряки не плачут никогда. Лишь если их корабли идут на дно. Или когда бывает кораблекрушение, и они на плоту и все такое, и пить им нечего, кроме…
— Сандра… сказала миссис Снелл… что папа большой… пархатый… неряха.
Тяпа едва заметно вздрогнула, но приподняла мальчика со своих колен, поставила перед собой и смахнула волосы у него со лба.
— Вот как, значит? — переспросила она.
Лайонел заработал головой вверх-вниз для убедительности. Он подступил ближе, не переставая плакать, и замер меж материных ног.
— Ну, это не слишком ужасно, — сказала Тяпа, придерживая его в двойных тисках ног и рук. — Это еще не самое плохое. — Она нежно куснула его за краешек уха. — Ты знаешь, что такое «пархатый», детеныш?
Лайонел либо не захотел, либо не смог ответить сразу. Как бы там ни было, он дождался, когда икота немного стихнет. Ответ его прозвучал в теплую шею Тяпы приглушенно, однако разборчиво.
— Это когда в воздухе летает, — сказал Лайонел. — Как змей, когда за веревочку держишь.
Чтобы лучше разглядеть сына, Тяпа слегка оттолкнула его от себя. Ее рука сама скользнула в его штанишки сзади, чем немало перепугала мальчика, но Тяпа едва ли не сразу вытащила ее и благопристойно заправила сыну майку.
— Мы с тобой вот что сделаем, — сказала она. — Поедем в город и купим маринованных огурцов, и хлеба, и огурцы слопаем прямо в машине, а потом пойдем на станцию и встретим папу, а потом привезем папу домой и попросим, чтобы он покатал нас на лодке. И тебе придется ему помочь — снести вниз паруса. Договорились?
— Договорились, — ответил Лайонел.
К дому они не шли — они бежали наперегонки. Лайонел победил.
Для Эсме, с любовью и скверной
Совсем недавно авиапочтой я получил приглашение в Англию на свадьбу 18 апреля. Вышло так, что я отдал бы много чего, лишь бы на этой свадьбе оказаться, и когда приглашение только пришло, я подумал: может, все же выйдет съездить за границу — самолетом, и ну их, эти расходы. Однако потом довольно подробно обсудил все с женой, девушкой умопомрачительно уравновешенной, и мы решили, что ехать не стоит: скажем, я совершенно упустил из виду, что две последние недели апреля моя теща жаждет провести с нами. С мамашей Гренхер мы и так не слишком часто видимся, а она не молодеет. Ей пятьдесят восемь. (И она первой это признаёт.)
И все равно, где бы я ни оказался, сдается мне, я не из тех, кто и пальцем не шевельнет, стараясь не допустить, чтобы свадьба взяла и сдулась. Посему я взял и набросал несколько откровенных заметок о невесте — какой я знал ее почти шесть лет назад. И тем лучше, если заметки мои вызовут у жениха, с которым я не встречался, неловкость-другую. Никто не намерен тут угождать. Скорее уж — просвещать, поучать.
В апреле 1944 года я был среди примерно шестидесяти американских срочнослужащих, проходивших довольно специализированную тренировочную подготовку к Высадке; этот курс британская разведка проводила в Девоне, Англия. Припоминая сейчас, я думаю, мы были довольно уникальны, все шесть десятков, потому что среди нас не было ни единого компанейского парня. Все мы, по сути, любили писать письма, а если когда и заговаривали друг с другом не по служебной надобности, то лишь попросить чернильницу, если кому не нужна. Когда мы не писали письма и не сидели на занятиях, каждый занимался своим делом. Мои дела в ясные дни обычно водили меня живописными кругами по окрестностям. А если шел дождь, я, как правило, сидел там, где посуше, и читал книгу — часто всего в одном топорище от стола для пинг-понга.
Тренировочный курс длился три недели и завершился в субботу, весьма дождливую. В семь вечера группе полагалось сесть на поезд до Лондона, где, по слухам, нас должны были приписать к пехотным и воздушно-десантным подразделениям, собиравшимся ко Дню Д. К трем часа того дня я упаковал в вещмешок все пожитки, включая противогазную сумку, набитую книгами, которые привез с Той Стороны. (Сам противогаз я украдкой выбросил в иллюминатор «Мавритании» несколькими неделями раньше, совершенно четко осознавая, что если враг и пустит газ, напялить эту хреновину я все равно не успею.) Помню, я очень долго стоял у окна в торце нашего куонсетского барака из гофры, глядя на косой унылый дождь, и мой указательный палец подергивался — пусть еле заметно, — словно лежал на спуске. За спиной я слышал такой некомпанейский шорох множества авторучек по бланкам полевой почты. Вдруг вполне бесцельно я отошел от окна и надел дождевик, кашемировый шарф, галоши, шерстяные перчатки и форменную пилотку (последнюю, как мне говорят до сих пор, я носил особым манером, слегка натянув на оба уха). Затем, сверив наручные часы с теми, что висели в уборной, я по мокрому булыжнику долгого склона спустился в город. На вспышки молний вокруг я внимания не обращал. На них либо есть твой личный номер, либо нет.
В центре — возможно, самом мокром районе городка — я остановился перед церковью почитать доску объявлений: быть может, конечно, из-за того, что мое внимание привлекли цифры белым по черному, но отчасти потому, что за три года в армии я приохотился читать доски объявлений. В три пятнадцать, утверждалось на доске, состоится репетиция детского хора. Я глянул на часы, затем снова на доску. К ней был прикноплен листок с именами детей, которых ждали на репетиции. Я постоял под дождем, дочитывая список, затем вошел в церковь.
По скамьям сидело с десяток взрослых, и кое-кто держал на коленях пары маленьких галош подошвами вверх. Я миновал их и уселся в первом ряду. На помосте, на трех плотных шеренгах обычных стульев расположилось человек двадцать детей — в основном, девочек, от семи до тринадцати. Хормейстерша, необъятная дама в твиде, как раз советовала им открывать рот шире, когда поют. Слыхал ли кто-нибудь, спрашивала она, о пичужке, которая смела бы петь свою чарующую песенку, не раскрыв сперва клювик широко-широко-широко? Очевидно, никто не слыхал. На нее смотрели ровно, тупо. Она же продолжала: ей хочется, чтобы все ее дети понимали смысл тех слов, которые поют, а не просто их талдычили, как глупенькие попугайчики. После чего она дунула в свой камертон, и дети, точно сборище малолетних тяжеловесов, как один подняли сборники гимнов.
Пели они без музыкального аккомпанемента — или, что будет точнее, без всяких помех. Голоса звучали мелодично и не слезливо — едва ли не до того, что несколько более верующий человек на моем месте без усилий пережил бы левитацию. Пара детишек помладше чуточку запаздывали, но придраться к ним за такое могла бы разве что маменька композитора. Этого гимна я никогда не слышал, но надеялся, что куплетов в нем — десяток, а то и больше. Слушая, я рассматривал детские лица, однако наблюдал преимущественно за одним — лицом девочки, сидевшей ко мне ближе всех, на крайнем стуле в первом ряду. Ей было лет тринадцать, уши закрыты прямыми пепельными волосами, изысканный лоб и искушенные глаза, которые, решил я, запросто могли оценивать аудиторию. Ее голос отчетливо выделялся из хора — и не только потому, что она сидела ближе. Она лучше всех брала верхние ноты, ее голос звучал приятнее прочих, увереннее — и машинально вел за собой остальные. Казалось, юную даму, меж тем, утомляют собственные певческие способности, а быть может — просто время и место; дважды между куплетами я замечал, как она зевает. Зевок был очень дамским — с закрытым ртом, но не заметить было невозможно: ее выдавали крылья носа.
Едва гимн допели, хормейстерша пустилась излагать свои воззрения на тех людей, которые не способны не шаркать ногами и держать рты на замке во время проповеди. Я сообразил, что певческая часть репетиции окончена, и, пока неблагозвучный голос хормейстерши не успел вполне разрушить волшебство детского пения, я встал и вышел из церкви.