Дождь припустил сильнее. Я прошел по улице и заглянул в окно зала отдыха «Красного креста», но солдаты толпились у кофейной стойки в два-три ряда, и даже сквозь стекло я слышал, как в соседнем зале щелкают шарики пинг-понга. Я перешел дорогу и заглянул в чайную для гражданских — там была только средних лет официантка: судя по ее лицу, у посетителя она предпочла бы сухой дождевик. С вешалкой я обошелся как можно учтивее, сел и заказал чай и тост с корицей. Впервые за весь день я с кем-то заговорил. Затем обшарил карманы — включая дождевик — и в конце концов отыскал пару старых писем, которые можно было перечитать: одно от жены, где рассказывалось о том, как испортилось обслуживание в «Шраффтс» на 88-й, другое от тещи, где та просила меня прислать ей кашемировой пряжи, если у меня получится выскочить из «части».
Не успел я допить и первой чашки, как зашла та юная дама, которую я рассматривал и слушал в хоре. Волосы у нее все вымокли, меж прядок торчали уши. С ней был очень маленький мальчик, наверняка брат, и она сняла шапочку с его макушки двумя пальцами, словно лабораторный образец. Ряды замыкала квалифицированная на вид женщина в мятой фетровой шляпе — видимо, гувернантка. Девочка из хора, снимая на ходу пальто, подошла к столику — с моей точки зрения, выбранному удачно, поскольку стоял он футах в восьми-десяти прямо передо мной. Они с гувернанткой сели. Мальчуган — лет пяти — садиться был пока не расположен. Он выскользнул из своего бушлатика и кинул его рядом; затем с невозмутимой физиономией прирожденного сорвиголовы принялся методично досаждать гувернантке, придвигая и снова отодвигая стул и наблюдая за ее лицом. Та, не повышая голоса, два-три раза велела ему сесть и, в сущности, прекратить валять дурака, но угомонился он, лишь когда заговорила сестра: только после этого копчик его упокоился на сиденье. Затем мальчуган немедленно схватил салфетку и накрыл ею голову. Сестра сняла салфетку, развернула и положила ему на колени.
К тому времени, как им принесли чай, девочка из хора уже перехватила мой взгляд, устремленный на их компанию. Она воззрилась на меня этими своими расчетливыми глазами, а потом одарила краткой умелой улыбкой. Она странно светилась, как иногда светятся некоторые краткие умелые улыбки. В ответ я тоже улыбнулся — далеко не так светло, не поднимая верхней губы, чтобы не видно было моей солдатской временной пломбы между передними зубами. И глазом не успел я моргнуть, как юная дама с завидным хладнокровием стояла у моего столика. На ней было платье из шотландки — по-моему, клана Кэмблов. Мне показалось, что для очень юной девушки в ненастный, очень ненастный день платье просто чудесное.
— Я думала, американцы пренебрегают чаем, — сказала она.
То не было пижонское замечание — так мог сказать любитель истины либо статистики. Я ответил, что некоторые ничего, кроме чая, не пьют. И спросил, не желает ли она составить мне компанию.
— Благодарю вас, — ответила она. — Быть может, совсем ненадолго разве что.
Я встал и подвинул ей стул — тот, что напротив меня, — и она пристроилась на передней четвертинке сиденья, легко и прекрасно выпрямившись всем корпусом. Я направился — едва ли не поспешил — к своему стулу, более чем расположенный поддержать беседу.
А усевшись, ничего придумать не смог. Я снова улыбнулся, по-прежнему скрывая свою угольно-черную пломбу. Заметил, что день стоит просто ужасный.
— Да — чрезвычайно, — ответила моя гостья ясным голосом человека, безошибочно не терпящего светские разговоры. Пальцы она расположила на краешке стола, будто присутствовала на спиритическом сеансе, и тут же, почти мгновенно сжала кулачки — ногти ее были обгрызены почти до мяса. На руке у нее были часы — на вид армейские, похожие на хронограф штурмана. Циферблат слишком велик для худенького запястья. — Вы были на репетиции, — просто заметила она. — Я вас видела.
Я ответил, что, разумеется, был и ее голос слышал особо. Сказал, что он, по-моему, у нее замечательный.
Она кивнула:
— Я знаю. Я стану певицей.
— Правда? В опере?
— Боже упаси. Буду петь джаз на радио и заработаю горы денег. А потом, когда мне стукнет тридцать, уйду на покой и поселюсь на ранчо в Огайо. — Ладонью она коснулась мокрой макушки. — Знаете Огайо?
Я ответил, что ездил там несколько раз на поезде, но хорошенько эти места не исследовал. Предложил ей кусочек тоста с корицей.
— Нет, благодарю вас, — ответила она. — Вообще-то я ем, как птичка.
Я откусил сам и заметил, что в Огайо края довольно дикие.
— Я знаю. Мне знакомый американец рассказывал. Вы — одиннадцатый американец, которого я знаю.
Гувернантка уже настоятельно сигнализировала ей, чтобы возвращалась за их столик — по сути, чтобы прекратила досаждать человеку. Гостья моя, тем не менее, спокойно подвинула стул на дюйм-другой — так, чтобы ее спина предотвращала любые сношения с родным столом.
— Вы ходите в секретную школу разведки на холме, правда? — хладнокровно поинтересовалась она.
Военную тайну я, разумеется, блюл и потому ответил, что в Девон приехал для поправки здоровья.
— Да что вы, — ответила она. — Я, знаете, вообще-то родилась не вчера.
Я сказал, что в этом и не сомневался. Отпил чаю. Меня вдруг слегка смутила собственная поза, и я чуточку выпрямился на стуле.
— Мне кажется, вы для американца культурный, — задумчиво произнесла моя гостья.
Я ответил, что вообще, если вдуматься, говорить так — все-таки снобизм, а я надеюсь, это ее недостойно.
Она покраснела — тем самым даровав мне светскую уверенность, которой мне так не хватало.
— Что ж. Большинство американцев, которые попадались мне, ведут себя, как животные. Постоянно мутузят друг друга, бранят всех — и знаете, что один сделал?
Я покачал головой.
— Бросил пустую бутылку из-под виски в тетино окно. Большая удача, что оно было открыто. Но разве это, по-вашему, культурно?
По-моему, не особенно, но я так не сказал. Ответил, что солдаты по всему миру давно не были дома, и только очень немногим в жизни перепадали какие-то блага. Сказал, что, по-моему, большинство людей способны понять это и сами.
— Вероятно, — произнесла моя гостья без убежденности. Снова подняла руку к мокрой голове, ухватила несколько вялых светлых прядей и попробовала прикрыть ими края ушей. — У меня волосы хоть выжимай, — сказала она. — Я жутко выгляжу. — Посмотрела на меня. — Если сухие, они изрядно волнистые.
— Я вижу, это правда.
— Не вполне кудрявые, но изрядно волнистые, — сказала она. — Вы женаты?
Я ответил, что да. Она кивнула.
— И вы отчаянно влюблены в свою жену? Или это слишком личное?
Я ответил, что если будет слишком, я ей сообщу.
Она вытянула руки чуть дальше по столу, и, помню, я поймал себя на мысли: сделать бы что-нибудь с этими ее огромными часами — может, посоветовать носить их на талии вместо ремня.
— Обычно я не сугубо контактна, — сказала она и посмотрела мне в лицо, проверяя, известно ли мне значение этого слова. Но я ничем себя не выдал. — Я подошла единственно потому, что мне показалось, будто вы до крайности одиноки. У вас до крайности чуткое лицо.
Я сказал, что она права — мне и впрямь было одиноко, и я очень рад, что она подошла.
— Я готовлю себя к большей сострадательности. Тетя говорит, что я сугубо холодная личность, — сказала она и вновь пощупала макушку. — Я живу с тетей. Она личность до крайности добрая. После маминой кончины она делает все возможное, чтобы мы с Чарлзом были приспособлены.
— Я рад.
— Мама была личность до крайности культурная. И, во многом, изрядно чувственная. — Теперь в ее взгляде читалась некая напряженность. — Вы находите меня сугубо холодной?
Я ответил, что вовсе нет — совершенно напротив. Сказал, как меня зовут, и спросил ее имя.
Она помедлила.
— Меня зовут Эсме. Не думаю, что мне в данный миг следует сообщать вам и фамилию. У меня имеется титул, а на вас титулы могут нагонять робость. Они со всеми американцами, знаете ли, так поступают.
Я ответил, что это вряд ли, но, быть может, не разглашать пока титул — мысль неплохая.
Тут я ощутил у себя на затылке чье-то теплое дыхание. Обернулся — и мы едва не столкнулись носами с младшим братом Эсме. Презрев меня, он пронзительным дискантом обратился к сестре:
— Мисс Мегли сказала, чтоб ты пришла и допила чай!
Передав сообщение, он удалился на стул справа, между мною и сестрой. Я с интересом его оглядел. В коричневых шортах из шетландской шерсти, темно-синем джерси, белой рубашке и с полосатым галстуком выглядел он великолепно. Уставился на меня огромными зелеными глазами.
— Почему в кино целуются косо? — вопросил он.
— Косо? — не понял я. В детстве эта проблема и меня озадачивала. Я ответил: наверное, потому, что носы слишком длинные, и актеры не могут никого целовать головой вперед.
— Его зовут Чарлз, — сказала Эсме. — Он до крайности смышлен для своих лет.
— А глаза-то какие зеленые. Правда, Чарлз?
Чарлз глянул на меня с презрением, которого такой вопрос и заслуживал, затем проерзал по сиденью, пока целиком не съехал под стол, и лишь голову упер в спинку, точно при борцовском мостике.
— Оранжевые, — придушенно произнес он, вперившись в потолок. Взял краешек скатерти и накрыл им симпатичную серьезную мордашку.
— Временами он смышлен, временами нет, — сказала Эсме. — Чарлз, ну-ка сядь ровно!
Тот остался, как был. И, похоже, затаил дыхание.
— Он очень скучает по отцу. Тот пэ-а-эл в Северной Африке.
Я сказал, что это прискорбно.
Эсме кивнула.
— Отец его боготворил. — Она задумчиво вгрызлась в заусенец на большом пальце. — Он очень похож на нашу мать — Чарлз, я имею в виду. А я — в точности отец. — Она продолжала грызть заусенец. — Моя мать была женщиной порядочных страстей. Она экстраверт. А отец — интроверт. Хотя они вполне сочетались — с поверхностной точки зрения. Если быть до конца откровенной, отцу требовалась более интеллектуальная спутница жизни, нежели моя мать. Он был до крайности блестящий гений.
Я чутко дожидался дальнейших сведений, но их не последовало. Я перевел взгляд на Чарлза — теперь тот лег щекой на сиденье. Заметив, что я на него смотрю, закрыл глаза — сонно, ангельски, — а потом высунул язык, отросток поразительной длины, и выдал длительный фырчок, который в моей стране сочли бы достославной данью близорукому бейсбольному арбитру. Вся чайная содрогнулась.
— Перестань, — сказала Эсме, явно этим не потрясенная. — Он видел, что так поступил американец в очереди за рыбой с картофелем, и теперь повторяет, когда ему скучно. Прекрати немедленно, или я отправлю тебя прямиком к мисс Мегли.
Чарлз распахнул глазищи, показывая, что угрозы сестры он услышал, но в целом отнюдь не встревожился. Потом снова закрыл глаза и щеки от сиденья не оторвал.
Я заметил, что ему, возможно, стоило бы припасти это — я имел в виду «бронксский привет», — до тех пор, когда полностью унаследует титул. Если у него он тоже имеется, то есть.
Эсме оделила меня долгим и слегка критичным взглядом.
— У вас сухой юмор, не так ли? — сказала она с легкой тоской. — Отец утверждал, что у меня никакого чувства юмора нет. Что я не приспособлена к жизни, поскольку у меня отсутствует чувство юмора.
Не сводя с нее глаз, я закурил и ответил, что, по-моему, чувство юмора в настоящих передрягах бесполезно.
— Отец утверждал, что полезно.
То было скорее кредо, чем опровержение, поэтому я быстро сменил лошадей. Кивнул и сказал, что отец ее, вероятно, смотрел вдаль, а я так далеко не заглядываю (что бы это ни значило).
— Чарлз скучает по нему до чрезвычайности, — через секунду произнесла Эсме. — Он был чрезвычайно милый человек. И до крайности привлекательный внешне к тому же. Не то чтобы внешность много значила, но все же. У него был сугубо проницательный взгляд — для человека, по существованию своему доброго.
Я кивнул. И сказал, что, насколько я понимаю, отец ее обладал довольно необычайным словарным запасом.
— О да — вполне, — ответила Эсме. — Он был архивариус — любитель, разумеется.
В этот миг я почувствовал, как мне по плечу назойливо стучат — почти колотят — справа. Я повернулся к Чарлзу. На стуле он сидел уже, в общем, приемлемо, только ногу подогнул под себя.
— Что одна стена сказала другой? — пронзительно спросил он. — Это загадка!
Я задумчиво возвел глаза к потолку и вслух повторил вопрос. Затем ошеломленно глянул на Чарлза и объявил, что сдаюсь.
— До встречи на углу! — на пределе громкости последовала соль шутки.
Сильнее всего развеселила она самого Чарлза. Показалась ему невыносимо смешной.
Эсме даже пришлось обойти стол и постучать его по спине, будто он поперхнулся.
— Ну-ка перестань, — сказала она. Затем вернулась на место. — Он задает эту загадку всем, с кем знакомится, и всякий раз у него припадок. Обычно у него еще слюни текут, когда он смеется. Ну-ка перестань, пожалуйста.
— Но это одна из лучших загадок, которые я слыхал, — сказал я, наблюдая за Чарлзом, который очень медленно приходил в себя. В ответ на такой комплимент он съехал по сиденью значительно ниже и снова до самых глаз прикрыл лицо краем скатерти. Затем взглянул на меня поверх края этими своими глазищами, и в них постепенно гасло веселье и разгоралась гордость человека, у которого в запасе есть стоящая загадка-другая.
— Могу я поинтересоваться, кем вы работали до того, как поступили в армию? — спросила меня Эсме.
Я ответил, что вообще не работал — за год до этого я только выпустился из колледжа, но мне хотелось бы считать, что я профессионально пишу рассказы.
Эсме учтиво кивнула.
— Публиковались? — спросила она.
Вопрос был знакомый и неизменно болезненный — я никогда не отвечал на него по счету раз-два-три. Я начал объяснять, что большинство американских редакторов — это кучка…
— Мой отец писал прекрасно, — перебила меня Эсме. — Я храню сколько-то его писем для потомков.
Я ответил, что это очень хорошее дело. И как раз взглянул на эти ее огромные наручные часы, похожие на хронограф. Спросил, не отцовские ли.
Эсме церемонно взглянула на запястье.
— Да, его, — ответила она. — Он их мне вручил перед тем, как нас с Чарлзом эвакуировали. — Смутившись, убрала руки со стола. — В чистом виде памятка о нем, разумеется. — Она направила разговор в другое русло: — Я была бы до крайности польщена, если бы вы когда-нибудь написали рассказ исключительно для меня. Я читаю запоем.
Я ответил, что напишу обязательно, если сумею. И сказал, что вообще-то не ужас как плодовит.
— А там и не надо ужас как плодовитого! Лишь бы не был детским и глупым. — Она подумала. — Я предпочитаю рассказы о скверне.
— О чем? — переспросил я, склонившись к ней.
— О скверне. Меня до крайности интересует скверна.
Я собрался было выспросить ее подробнее, но Чарлз уже больно щипал меня за руку. Я повернулся к нему, поморщившись. Он стоял рядом.
— Что одна стена сказала другой? — завел он старую песню.
— Ты уже спрашивал, — сказала Эсме. — Ну-ка перестань.
Не обратив на нее внимания, Чарлз встал мне на ногу и повторил ключевой вопрос. Я заметил, что узел галстука у него съехал набок. Поправил, а затем, глядя ему в глаза, предположил:
— До свиданья на углу?
Еще не договорив, я пожалел, что ответил. Рот Чарлза раскрылся. Будто я его стукнул. Он сошел с моей ноги и с раскаленным добела оскорбленным достоинством удалился к своему столику, даже не обернувшись.
— Он в бешенстве, — сказала Эсме. — У него необузданный характер. Моя мать питала склонность его баловать. Только отец его не баловал.
Я продолжал поглядывать на Чарлза, который уселся на место и стал пить чай, держась за чашку обеими руками. Я все надеялся, что он оглянется, но он не оглянулся.