Дневник царевны Несмеяны - Фортель Аделаида 3 стр.


Палач ушел, а папа, приняв мое молчание за хороший знак, запер в зале новую партию женихов. Он сменил подход, решил запускать их десятками. Папа рассчитывал, что женихи, оказавшись в толпе, приободрятся и будут хотя бы смеяться над шутками своих сотоварищей. Но вышло все ровно наоборот. Они подняли такой вой, что выпихнутый в центр сам бросался к двери, за которой его поджидал палач.

Папа не на шутку распсиховался и обратился к женихам с пламенной речью. Да, сказал он, умрет каждый, кто не сможет рассмешить его дочь. Но разве они не знали, на что идут? Ну и что, что этот пункт не был зачитан в указе, это правило внесено в царские законы еще первым правителем и хорошо известно каждому поданному. Да, умрет каждый, кто не попытается спастись. А в чем заключена попытка спасения, всем тоже хорошо известно, и потому папе нет нужды все это повторять. А чтобы женихи пришли в чувство, папа выкатил из погребов десять тысячелитровых бочек выдержанного вина.

Женихи робким ручейком потянулись к бочкам. Каждому папа наливал огромный царский ковш. А когда ковш осушался, запускал в залу. Дело пошло веселее. Пьяненьким женихам море было если не по колено, то точно выше щиколотки. Они рассказывали сальные анекдоты и сами смеялись над ними, согнувшись пополам. Падали на пол, разбивая в кровь носы. Лупили друг дружку сковородками. Плясали в рыжих париках. Кричали петухами и прыгали лягушками. Напускное пьяное веселье понемногу охватывало их все сильнее. Они входили в раж, и головы бились уже о стены, разбрызгивая во все стороны выбитые зубы. Сковородки крошили черепа. А клоуны в рыжих париках вцеплялись друг другу в горло. Но у каждого в мутных от алкоголя глазах плескалась безумная надежда выжить. Стон, хрип, смех и победные вопли. А я изо всех сил пыталась растянуть сведенный судорогой рот в улыбку. Тянула, тянула и потеряла сознание.

Очнулась от пузырька с английской солью, который папа совал мне под нос. Он погладил меня по голове и сказал, что осталось потерпеть совсем немного. Закатные тени уже нарезали тронную на огромные ломти, и вокруг стояла мертвая тишина. Папа раскрыл дверь и в залу вошел аптекарь. Он был бледен и, хотя от него разило алкоголем за версту, трясся от ужаса. И тут только я поняла, каким образом в нашем царстве набралось столько женихов. Соблазн стать царским зятем был так велик, что многие из них оставили свои семьи и подались попытать счастья. Попался на эту удочку и старый аптекарь, отец пятерых детей и муж смешливой толстушки. Он рассказал мне какую-то странную историю про мертвеца и прозектора, и тихое тяпанье подвело итог его жизни. Кажется, он был единственным, кого папа отправил на плаху с неприкрытым удовольствием.

Когда на небе зажглась первая звезда, женихи закончились. Палач вытер пот со лба и с трудом разогнул затекшую спину. Папа схватился было за швабру, но бросил эту дурацкую затею — убирать в замке пришлось бы несколько недель кряду. Он отвязал меня от трона и сказал, чтобы я не переживала заранее, года через три подрастут новые женихи, так что в девках я не останусь. Я снова зарыдала, и папа, расценив мои слезы по-своему, сказал, что, пожалуй, не стоит ждать три года, надо завтра же состряпать новый указ, в котором опустить возрастную планку женихов до четырнадцати лет.

Папа и палач спустились во двор к бочкам снять трудовую усталость. А я сползла с трона и улеглась на забрызганный кровью и рвотой пол. Головой к окну. Я смотрела, как на почерневшем небе съедают звезды невидимые в темноте облака и больше не чувствовала себя песчинкой. Я ничего не чувствовала, кроме желания умереть. С ним и уснула.

* * *

Утром за винной бочкой папу ожидал приятный сюрприз — последний уцелевший жених. Правда, слабоумный, но у папы от сердца отлегло — по крайней мере сегодня можно было уже не бросаться писать указ, а довести начатую реформу до конца и заняться уборкой. Они с палачом суетливо привели жениха в порядок, подтерли ему сопли и одернули кафтан. Подтащили к дверям залы и занялись мной. Папа пригладил мне волосы, поправил воротничок, надел на голову корону и на всякий случай привязал. Палач втолкнул жениха и задвинул за ним засов. Установилось неловкое молчание, от которого только дурачок не испытывал дискомфорта. Он с удивлением осматривался по сторонам, пока взгляд его не зацепился за крюк от люстры. Крюк так заинтересовал его, что он застыл, задрав подбородок кверху.

«Гы», — сказал дурачок, широко улыбаясь. «Гы!» — и ткнул пальцем в толстую навозную муху, сидевшую на крюке. Не знаю, что показалось ему в этом забавным. Муха как муха. Крюк как крюк — примечателен только тем, что на нем удавилась одна из моих прабабок. Но папа и вовсе углядел во всем что-то трагическое и неожиданно для всех разрыдался.

Я потом много думала о причине его слез. Скорее всего, когда он увидел этого дурачка, всего в соплях и вывернутыми стопами, когда понял, что это последний жених в царстве, и осознал, до какой грани докатилось наше государство… А может, в нем просто проснулась совесть — сложно сказать. Только папа разрыдался, а я впервые в жизни улыбнулась. Сама не понимаю, как это у меня получилось. На вдруг душе стало легко-легко, а внутри слегка щекотно, и губы сами собой поползли в стороны.

Папа замер, приоткрыв рот. Последняя запоздалая слеза еще катилась по его щеке, а он уже радостно смеялся и хлопал дурачка по плечу. «Это случилось! — вопил папа. — Это все-таки произошло!» Я, решив, что папа так за меня рад, разулыбалась еще шире. Но все оказалось проще — моя улыбка тут же юридически оказалась приравнена к смеху и подвела итог всему жениховству. Теперь меня можно благополучно сплавить замуж. За того, кто меня формально рассмешил. За дурачка.

Папа быстренько сунул дурачку на подпись брачные документы, на которых тот поставил жирный крест. А за меня расписался папа — я ведь со связанными руками не смогла бы сделать этого самостоятельно. Папа объявил нас мужем и женой, наспех поздравил и убежал за документами на наследство.

Мы с дурачком остались одни. Он задумчиво огляделся, попялился на бабушкин портрет, колупнул ногтем золотое шитье на занавеске, вынул из носа козявку и отправил ее в рот. А я подумала, что так, как я, еще никто из царевен не влипал. Августейшим особам запрещены разводы. Дело, конечно, поправимое, но уговорить папу написать новый указ, да еще по такому, с его точки зрения, мелкому поводу — абсолютно дохлый номер. Даже пытаться не стоит. Остается только уповать на какой-нибудь счастливый случай. Скажем, врожденный порок сердца, слабые сосуды головного мозга или эпидемию чумы. Я попыталась выяснить у дурачка, нет ли у него порога сердца. Ему послышалось «пирога с перцем» и он долго смеялся такому сочетанию. Так что про головной мозг я и спрашивать не стала. И дурачок никаких вопросов не задавал, молча копался в носу. Так мы и промолчали до папиного возвращения. Я привязанной к трону, и дурачок, стоя в том же положении посередине залы.

Папы не было подозрительно долго. Он прибежал часа через три с целой кипой нервно исписанных листочков. Ловко разложил бумаги перед дурачком и, тыча в страницы, объяснил, что восемь лет назад наше царство угодило в ужасный экономический кризис и правительством было принято непростое, но единственно верное решение: объявить царство свободной акционерной зоной, а его акции выставить на продажу в Париже. После торгов держателем основного пакета стал палач, ему принадлежит восемьдесят процентов акций. Второй по величине пакет держал аптекарь и завещал его своей семье. Экономический кризис был столь суров, что бедному папе из всего пирога остался только один процент. Его-то папа, согласно своему последнему указу, делит на две части. Одна, включающая замок, отходит ему, а другая, в которую входит деревня… Тут папа замялся и спросил дурачка, как называется его деревня. Дурачок отщелкнул козявку вверх и ответил: «Новые Гребеня». Папа очень обрадовался — по невероятно счастливой случайности, деревня Новые Гребеня как раз и составляла вторую половину вышеуказанного процента.

Дурачка эта новость позабавила. Он радостно загыкал, тыча себя в грудь, и басовито завопил: «Новые Гребеня! Новые Гребеня!». А я поняла, что вдобавок к мужу-дурачку становлюсь первой в мировой истории царевной-бесприданницей. И тут что-то во мне надломилось. Я даже услышала легкий хруст в спине. Позвоночник содрогнулся, в такт ему судорожно дернулся живот, ком воздуха застрял в диафрагме. И я почувствовала, как внутри вздымается злая волна, прет вверх и, сотрясая зубы, вырывается наружу громким хищным клекотом. Я впервые в жизни рассмеялась. И вторя моему смеху в горах зародился гул.

Дворец задрожал. Папа помертвел от страха и по застарелой привычке вцепился в занавеску. Дурачок открыл было рот, но ничего произнести не успел. Пол под нами дернулся, как внезапно пробудившаяся лошадь, треснули, расползаясь, стены, и потолок с грохотом посыпался нам на головы. Первый же пласт штукатурки накрыл дурачка и взбил тяжелое облако пыли на том месте, где только что раскладывал свои бумаги папа. Это было последнее, что я успела увидеть. Трон пошатнулся, на мгновение завис на двух передних ножках и рухнул вместе со мной через разломленную в перекрытиях дыру в низ, на первый этаж, в царскую кухню.

* * *

Так вышло, что я уцелела. Очень удачно упала, лицом вниз. Добротный, окованный серебром трон выдержал рухнувшую сверху потолочную плиту, и позвоночник у меня не сломался только благодаря его жесткой высокой спинке. Не знаю, сколько я пролежала под завалами — там было невозможно понять, день сейчас или ночь. Привязанные ноги и руки совсем затекли и, пока не онемели, болели просто ужасно. А еще я здорово рассекла голову. Рана на темени кровила и пульсировала болью. Я пыталась считать эти колючие удары и делить их на семьдесят, чтобы получить минуту. Но их было слишком много. Так же много, как песчинок в горсти. Время от времени я проваливалась то ли в сон, то ли в обморок. И всякий раз приходя в себя, плакала и умоляла небо послать мне смерть.

А потом я услышала звук раскидываемых камней и удары топора. Удары становились все громче, пока один из них не сотряс трон. Палач, я сразу узнала его по голосу, радостно вскрикнул какую-то положенную в таких случаях глупость — не паникуйте, мол, ваше высочество, я вас спасу. А я зарыдала в ответ, умоляя его рубануть по трону еще раз. Самую чуточку поглубже. Ему ведь вполне хватит одного удара.

Но палач не стал меня слушать. Он разрыл завал, отсек веревки и вытащил меня наружу. А потом долго теребил меня, как тряпичную куклу, ощупывал каждую косточку, убеждаясь, цела ли, разминал мои затекшие конечности, вливал в рот воду и спирт, хлестал по щекам до тех пор, пока из меня снова не полились слезы. Только тогда он удовлетворенно выдохнул и рухнул рядом.

Палач меня спас. Но я не сказала ему спасибо. И не скажу никогда. Палач вынес мне самый страшный приговор — он обрек меня жить.

Мы лежали, глядя на облака. А вокруг валялись сошедшие с гор камни и вывороченные с корнями деревья. Палач попросил меня никогда больше не смеяться, если я не хочу, чтобы мое царство провалилось в тартарары. Он особенно выделил «твое царство» и я поняла, что во время землетрясения погиб папа. А это значит, что я теперь наследная царица. Да еще вдобавок — вдовствующая. Но в тот момент, когда над головой проплывали облака, и еще клубилась накопленная за века пыль разрушенного замка, в тот момент мне было совершенно наплевать на свой новый статус. Я подумала, что папа так и не успел мне сказать предсмертных слов. А еще, что теперь я настоящая сирота. И заплакала.

Палач оставил меня поплакать в одиночестве и ушел в сторону руин. Не поворачивая в его сторону головы, я слышала, как он что-то яростно рубит, раскатывает камни и раскидывает бревна. Я смотрела на облака, а мои слезы собирались в ручейки и убегали с замкового холма вниз, к разрушенному городу. Текли и текли. И было их так много, как никогда.

К вечеру палач вернулся, принес мой дневник и огрызок карандаша. Он подточил карандаш о топор и всунул мне в руку. Потом рывком усадил меня на плоский камень и деликатно ушел, сделав вид, что ему необходимо раскопать еще кое-то. Я пролистнула дневник, цепляя глазами за первые строчки, и удивилась — неужели это все писала я? Неужели я когда-то могла рыдать над капустным кочном только потому, что он похож на срубленную голову? И что самое удивительное — неужели все это было меньше недели назад?..

* * *

Сегодня нашла свой старый дневник, и обрадовалась ему, как родному. Я не писала в нем больше полугода — совсем не было времени. За прошедшее время я здорово преуспела в создании нового государственного строя. Первым делом провела перепись населения. Оказалось, что после папиной последней реформы в царстве остались одни женщины и дети. Аптекарь был не просто одним из женатых мужчин, они все пошли попытать счастья. Поэтому мне пришлось лично копаться на развалинах замка до тех пор, пока не нашелся папин контракт по приему на работу палача. Я показала палачу пункт, которого он раньше не заметил — о восстановлении последствий стихийных бедствий. Палач печально посмотрел на меня и сказал, что существуют и иные приемы государственной политики. Он взвалил на плечо топор и пошел разгребать городские завалы. А я побежала за ним следом.

За эти полгода много чего случилось. Жаль, что было совсем некогда вести дневниковые записи. Время разбрасывать камни прошло, и настало время восстанавливать разрушения. Мы с бабами успешно с этой задачей справляемся. Город понемногу растет и хорошеет, приобретая новое лицо. На месте городской ратуши сейчас парк с молодыми пихтами. Там, где была глашатайная площадь — фонтан в виде меня. Мой бронзовый двойник сидит на камне и льет бесконечные слезы. А всю бывшую окраину заполняет море. Настоящее море из слез, в котором уже водятся рыбы и целыми днями плещутся дети.

Палач так и прижился в нашем бабьем царстве. Неделю назад, когда мы с ним устанавливали на городской площади рождественскую елку, я все-таки сказала ему спасибо. Он в ответ пожал плечами и ответил в духе его жизненной философии, что глупо благодарить нож за то, что он отрезает кусок хлеба.

А еще я все-таки забыла написать, что плачу я теперь исключительно по государственной необходимости. Когда надо поднять уровень моря или бабы просят поплакать за детей. Некогда. Да и над всякой ерундой, вроде капустных кочанов уже давно не плачется. Теперь, чтобы порыдать, приходится усаживаться возле протянутых до моря водостоков и вспоминать день сватовства. С моей памятью приключилась странная вещь — в какой-то момент я вспомнила все лица своих незадачливых женихов, все их судорожные ужимки и неуклюжие шутки. Они всякий раз всплывают в памяти отчетливой бесконечной вереницей. И я реву. Реву и всякий раз умоляю баб меня простить, хотя бабы давно уже меня простили. Сказали, что они к реформам давно привычные и новых мужиков нарожают. Так мы и ревем. Всем царством. Я талдычу свои «простите», а они, хоть и растирают по щекам слезы, гладят меня по волосам и говорят: «Бедная наша царица!». Нечасто это правда случается. Некогда нам.

Назад