Тяжелые бордовые занавески плотно задернуты, отчего в комнате полумрак. Кровать аккуратно заправлена, мохнатые кисти покрывала свисают до пола. В углу за буфетом — два больших чемодана один на другом, зеленый и коричневый.
— Ой, какое платье… — Танька в восхищении уставилась на люрексовое жабо праздничного одеяния Вероники, перекинутого через деревянную спинку стула.
Рыться в комнате квартирантов — наша тайная страсть. И большой секрет. Когда мой отец уходит на дежурство, а квартирующие Вероника и Миша — на работу, мы с Танькой проникаем на запретную территорию.
Интересно все. И блюдечки с розочками, важной пирамидкой на буфете, и блестящая батарея бутылочек с лаком для ногтей на окне, и стопка старых вечерних газет на чемоданах. Чужие вещи, чужая жизнь, чужие запахи — все это манит несказанно и завораживает неокрепшие умы и детское воображение. Наше любопытство самодостаточно, мы не преследуем никаких целей, исследуя комнату Вероники.
— Помоги мне, — сказала Танька и начала аккуратно убирать газеты с чемодана на пол.
Крупные железные зубы молнии раскрыты, сверху в чемодане Вероникино нижнее белье. Под аккуратно Сложенными трусами — учебники по химии, Миша только что закончил институт. Сбоку, между книгами и чемоданной стенкой, — несколько маленьких черно-белых фотографий.
Танька аккуратно достала их и начала смотреть:
— Ой… А что это?
Я подошла ближе, заглянула Таньке через плечо.
Фотографии маленькие и очень дурного качества, что на них изображено, трудно понять. Какие-то мужчины в костюмах сидят на диване. Перед ними стоит женщина, ее лица не разобрать за черными неряшливыми кудрями. Но это точно не Вероника, квартирантка у нас коротко стрижена, по-модному.
На следующем фото мужчины все так же сидят на диване, а женщина все так же стоит, но уже почему-то без юбки. Просто в черных больших трусах и белой кофточке. Следующая фотография принесла нам с Танькой настоящее потрясение — женщина стояла с голой грудью.
Мы переглянулись.
— Она голая, — сказала шепотом Танька.
— Ага, — кивнула беззвучно я.
Однако это было еще не все. Голой тетка оказалась на следующем фото. Совсем. Она так же по-солдатски стояла перед диваном, а мужчины так же чинно сидели с бесстрастными лицами.
— Наверное, она болеет, а это врачи, — предположила я.
Танька ничего не ответила.
На следующей фотографии голая тетка взобралась на стол, от мужчин в кадре остались одни головы. Последнее фото повергло нас в шок. Чернокудрая героиня фотосессии сидела на столе, раскинув толстые ноги, и между ними можно было разглядеть столь же богато кудрявые непристойности. Псевдо-врачей в кадре не было.
— Ой, мамочки… — сказала Танька.
— Фу… — сказала я.
В школу мы в тот день не пошли — слишком велико было потрясение. Закрыли Вероникин чемодан, взяли фотографии и часа три, пока время не подошло к вечеру и не возникла опасность быть застуканными, рассматривали маленькие страшные снимки.
Это была первая порнуха, которую я видела. И никогда больше этот вид фотографий не производил на меня столь огромного впечатления.
— Классно, — сказала Танька, посмотрев в зеркало на свою спину в новом платье.
Платье было цветастое, приталенное, с треугольным тетковским вырезом на груди, с юбкой правильной длины — чуть ниже коленей.
Брюки Танька не носила вовсе, считала это не совсем приличным.
— Классно, — подтвердила я.
Танькино платье было очень похоже, на платье Танькиной мамы. Она тоже носила такие цветастые, ниже коленей, и с отчаянной попыткой подчеркнуть несуществующую талию — единственно допустимый признак женственности.
— Знаешь, я думаю, что у него уже кто-то был… — сказала Танька задумчиво и села на кровать.
— У Толика? — уточнила я.
Речь шла о Танькином кавалере, двадцатичетырехлетнем слесаре, появившемся на горизонте подругиной жизни пару месяцев назад, еще до нашего окончания школы.
— Почему ты так решила? — спросила я.
Мысль о том, что у кавалера кто-то мог быть до знакомства с Танькой, казалась ужасной и даже немного трагической.
— Понимаешь… Мы целовались… — сказала Танька и замолчала.
— Как? — тихо спросила я, холодея от предположений.
— Так… — Танька легла на спи ну, раскинула руки, как тряпичная кукла, и уставилась в потолок неподвижными глазами.
— Да?.. — спросила я, не смея подумать о страшном.
— И он… он целовался так… как будто он делал это уже не раз…
Танька порывисто села и посмотрела на меня, словно спрашивая совета, продолжать ли знакомство с человеком, у которого уже что-то такое было. Что-то интимное. Поцелуи в губы… Крепкие объятия… А может быть, он уже даже потрогал кого-то за грудь…
Что я могла посоветовать подруге? Я понятия не имела, как повела бы себя на ее месте.
Я пожала плечами и легла на кровать. Танька вздохнула и тоже легла рядом.
По беленому известью потолку быстро бежала муха. В открытую форточку рвался дурманящий запах сирени и рыжих пушистых чорнобрицев.
Через месяц Танька завалила вступительные экзамены в институт и вышла за Толика замуж. Тетя Катя на свадьбе дочери была немного грустна. Больше всего она хотела, чтобы Танька, ее единственная дочь, получила высшее образование. Чтобы не работала на заводе, как она, как отец и как этот скоропостижно появившийся зять. Но, видать, судьбу не обманешь. И Танька пошла работать в заводскую лабораторию. На год, до следующего вступительного сезона.
К следующему сезону она оказалась не готова — лежала в родильном доме.
«Скорая» увезла ее туда раньше предполагаемого срока. Ребенок родился мертвым.
Через неделю у роддома Таньку встречали муж, свекровь и младшая сестра мужа с коляской. В коляске спал родившийся два месяца назад мужнин племянник.
— Посмотри, какой хорошенький, — приподняла свекровь тюлевую занавеску над коляской, — чего нос-то воротишь? От моего сына мертвого ребенка родиться не могло!
Танька заплакала.
В первый раз — по-взрослому, горько и беззвучно.
— Ладно, перестань, — обнял ее за плечи муж. — Все образуется.
Образовалось. К следующему абитуриентскому сезону Танька родила сына.
А еще через пять лет они с Толиком развелись.
Когда-то давно отец сказал мне, что если я уеду из родного города, то мы с Танькой перестанем общаться.
— Почему? — удивилась я.
— Потому что через пять лет вам станет не о чем говорить, — ответил отец. — Так всегда бывает, это я тебе как психиатр говорю.
Он всегда добавлял это свое «как психиатр», и тогда слова его обретали вес пророчеств.
Я не видела Таньку больше пятнадцати лет. Говорят, она второй раз вышла замуж, родила второго сына. Закончила техникум, работает по-прежнему на заводе.
И каждый раз, когда я приезжаю в гости к родственникам, я спрашиваю о ней. И каждый раз подсознательно боюсь столкнуться с подружкой детства на улице.
Не знаю почему.
Может быть, потому, что той Таньки, которая давила свежие куриные яйца в сырой песок, которая трясущимися руками вытаскивала из чемодана нашей квартирантки черно-белые фотографии голой тетки, той девочки, которая говорила, обреченно глядя в потолок «мы целовались», той Таньки давно уже нет…
Может быть, я лукавлю. Может быть, просто боюсь позавидовать…
Соня Кочетова (malka-lorenz)
Double Penetration
Зеркало в ванной сильно запотело, и тело, что в нем отражалось, было юным, прекрасным и таинственным, вот таким его и видят, вот такой видят меня, думала Надя, ворочая тяжелым феном над головой, и руки ее в зеркале поднимались как в танце, и грудь была молодая и смуглая, а живот было не разглядеть из-за капель на стекле. Вот таким видит тело тот, кто влюблен, думала она, ей самой доводилось в самом щуплом и плюгавом мужичке любоваться изяществом и волшебными пропорциями, запотевшее зеркало делает чудеса.
Надя не ценила своего тела. Между тем тело ей досталось неплохое, оно делало все, что ему велели, и на удивление медленно старилось. Оно ничего не требовало для себя, ни на что не жаловалось, не плакало и не капризничало, как будто раз навсегда поняв, что ему не положено ничего абсолютно, права голоса у него нет, а если вздумает бунтовать, то будет только хуже. Оно, однако, не унывало и цвело как умело в этих суровых условиях, проявляя чудеса жизнеспособности. В этом они друг друга стоили, Надя тоже была кремень.
Тело служило для мелких расчетов, когда самой лень было связываться и хотелось отделаться подешевле. Так хозяйка, знающая обычаи, посылает к гостю служанку, рабыню, которой, впрочем, не возбраняется извлечь из этой работы немного радости, и гость ценит эту привилегию, и позволяет себе забыться и вообразить саму госпожу в его руках и в позиции на четвереньках, и смысл этого подношения ясен обоим, служанка не в счет.
Среди Надиных знакомых обычаи знали не все, и многие впадали в недоумение, глядя, как хладнокровно она соглашается на все и, проделывая все, что положено, невозмутимо, быстро и безошибочно добывает из живого человека свой оргазм, долю служанки, нельзя же ее совсем не кормить. Ей этот гость совсем не нужен, но она знает правила, гость развлекается с рабыней, а хозяйка в это время сидит у себя в высоком кресле, и камин пылает, и музыканты наяривают, и слезы текут по лицу.
Все ведь, мерзавки, замуж хотят. Сперва, говорят, женись. А если не говорят, то подразумевают. И до, и после. После вообще начинается ужас. Типа кредит взял, проценты уже капают. Еще и тапочки тебе заведет, и свитер исхитрится выстирать с вечера, утром хвать — не в чем на работу идти, зла не хватает, ей-богу. Еще любят про ребенка ввернуть — Алешка, мол, про тебя спрашивал, когда, мол, дядя опять придет со мной башню строить? А все чтоб о процентах не забывал, стучит счетчик-то… Этак даже если любил, так разлюбишь в два счета. Типа дала и теперь ждет результата.
Есть еще негодяйки, которые вообще не дают. Типа рылом не вышел. Денег на нее извел — уму непостижимо, ползарплаты, если вдуматься. А она придет, пощебечет об искусстве — и привет. Или еще веселее — начнет на жизнь жаловаться, я уже запарился в уме подсчитывать, во что ее любовь обойдется. Там у нее у мамы операция, тут крыша прохудилась, и вообще жить не на что, не говоря о том, что она не такая и интересуется исключительно насчет возвышенного (как бы пожрать за мой счет).
Еще бывают такие, которым подавай все и сразу. Чего, дескать, время тянуть, не хотите ли зайти выпить чаю? Ну, я себя, положим, не на помойке нашел. И сексуальных услуг не оказываю. Я уже, знаете, не в том возрасте, чтобы кидаться на что предложат. Не на того напала, голубушка, я люблю, чтоб все красиво и, главное, в охотку. То есть когда я захочу.
А еще бывает… Давай-ка еще по чуть-чуть. Так вот, была у меня одна. Надя ее звали. Понравилась, врать не буду. Ухаживал, все путем. Чувствую, пора. Думаю: даст не даст? Непростая была, так сразу и не поймешь. Ничего ей от меня не надо было, не то что другим. Ни замуж, ни другого чего. Что ты думаешь, дала! Никаких тебе ломаний, кривляний — просто все и как-то так, знаешь… По-людски, что ли. Не могу объяснить. Давай-ка еще по одной.
Так о чем я… Дала, значит. И вот пора ей домой уходить, оделась, причесалась. А я на нее смотрю и радуюсь — моя теперь вроде как. Не чужая. И такая нежность меня вдруг охватила, не поверишь, прямо вот сгреб бы ее и не отпускал. На следующий раз договариваемся, планы строим. Она улыбается, как родная. Подошел к ней поцеловать и в глаза заглянул. Веришь, мороз по коже. Весь хмель, как рукой — деревянные глаза. Ты пойми, не ледяные, не холодные — деревянные.
Вот и думай. Вроде и дала. Дала — как в душу плюнула. Лучше б не давала…
* * *
Господи, как жизнь проходит, будь она проклята. Вчера, кажется, устроилась в эту поликлинику, молодая, на каблучках — хвать, через год шестьдесят уже, ноги еле ходят, сапоги не застегнуть зимой. А ты вот побегай-ка по вызовам, да без лифта, и заведующая, гадина, мимо глядит и отчество путает, до пенсии с гулькин хер, а как жить, спрашивается, на эту пенсию? По уколам бегать? Так я всю жизнь бегаю, ничего не набегала. Вроде и одна живу, а куда все девается, уму непостижимо.
А ведь надеялась на что-то, старалась, дурочка. Из анатомички не вылезала, доклады какие-то… С деньгами, правда, и тогда была беда, присылали мало, а заработать поначалу было негде. На первых курсах не до того было, сдать бы сессию. После пятого курса полегче стало, а на шестом совсем уже лафа, готовый доктор, считай.
На шестом курсе многие подрабатывали сестрами в клинике. Кто на ставку, кто на пол, кому как повезет. Я устроилась на полставки. Клиника легкая, дети все ходячие, утром таблетки раздала — и читай свои конспекты до вечера, хоть обчитайся, телевизор там был, но не работал, как сейчас помню.
Детки меня любили, кого им любить-то было, родителей к ним не пускали, сестры все — прошмандовки периферийные, как рот откроют, так все живое прячется, а детки были разные, от трех лет и до чуть ли не четырнадцати, и все в куче, никто ведь не смотрел, некому было. Бесились, конечно, от безделья-то, и драки бывали, и вообще бог их знает, чем они там занимались, я не вникала, у меня пост и журнал, ну и книжка еще.
Была там одна девочка, маленькая, лет шести, я потом по карте посмотрела, так и шести не было. Умненькая такая, разговаривала как взрослая, придет бывало вечером на пост и сидит, разговаривает, пока не выгонишь. Япотом только поняла, что это она от детей спасалась, ей проходу не давали буквально, и били, и издевались по-всякому, она домашняя была совсем, ничего не понимала. Я ее гоняла, а она отойдет метра на два и встанет. Чтобы если придут бить, то у сестры на виду побоятся. Это я потом поняла, а тогда злилась.
Потом смотрю — не приходит что-то девочка. Ну, думаю, адаптировалась, у детей это быстро. Вроде сдружилась с кем-то, как ни посмотришь — все она с одним мальчиком, а то и с двумя. Мальчики-то постарше, школьники лет двенадцати, что ли, вот, думаю, молодцы, взяли под опеку. И, правда, никто ее больше не трогал. И сама к посту не приближалась. И разговаривать перестала совсем, спросишь что — молчит.
Дежурила я как-то в ночь. Все угомонились вроде, я свет погасила, кроме настольной лампы, сижу читаю. Слышу шорох — смотрю, этот мальчик идет, с которым она дружила. И ее с собой ведет. Спрашиваю — куда? В туалет. Я еще умилилась так, вот, думаю, какой мальчик хороший, сестренку себе нашел, заботится. Потом и второй прошмыгнул, дружок того, первого. Я как-то не придала этому значения. Господи, что я знала-то, в нашей семье все было по-людски, братья меня на руках носили. Они умерли уже оба, одного в тюрьме зарезали, другой спился, никого не осталось родных.
И вот так они ходили каждое дежурство. И девочка ведь ни звука, что туда, что обратно. Смотрит перед собой и идет. Потом я и на дневных дежурствах начала присматриваться. Все-таки очень изменился ребенок. И таблетки начала выбрасывать, я ее как поймала за этим, как она лекарства в туалет спускает, так такое меня зло взяло, у нас в городке эти таблетки по такому блату достают, у кого только в ногах не вываляешься, а она тут позволяет себе… Ну, я ее оттаскала за волосы, чтоб дошло. Я ж не знала.
А на дневных дежурствах тоже было интересно. Только что была, сидела, книжку читала, ей из дома присылали книжки — хвать, нету. Увели. Ну, увести, слава богу, было куда, углов-то немерено, все не обыщешь. Полчаса прошло — сидит читает, только личико как каменное и на вопросы не отвечает.
Потом она мне все рассказала. Просто подошла к посту и рассказала. Они, говорит, сказали, расскажешь — убьем. Так вот, говорит, я рассказываю. Слушайте, говорит.
Что я могла сделать? Это было мое последнее дежурство. У меня через два дня была зашита. Я даже не помню, как ее звали, ту девочку. Люба, что ли? Нет, вру. Надя. Надя ее звали.
Знаешь, ты мне сразу понравился. Я сразу поняла, что это ты.
Еще даже до того, как ты взял меня за руку и увел оттуда, нет, гораздо раньше, еще когда ты только вошел и вертел головой, словно искал кого-то, я сразу поняла, что это ты, и кого ты ищешь, тоже поняла.
Не надо, я сама, там сложная застежка, я сама, вот так, теперь ты меня видишь, ты ведь тоже сразу меня увидел, ты просто боялся ошибиться и оглядел сперва всех, кто там был, и только потом подошел, а я знала, что ты подойдешь, я ждала, что ты подойдешь и скажешь: пойдем со мной, — не бойся, теперь все будет хорошо. И ты подошел, и сказал это. И по имени назвал.