Пишите письма(из сборника "Ошибки рыб") - Галкина Наталья Всеволодовна 16 стр.


Только одна железнодорожная ночь, кажется, обошлась без снов (осталась фраза от оборвавшегося мгновенно видения неведомого персонажа: “… пересекающий нашу Азиопу Пулковский меридиан”): их начисто стерло абсолютно повторившееся въяве вагонное впечатление детства. Я имею в виду цвет реки Урал. Урал-река, текущая среди прекрасных зеленых холмов, была феерически зелена, и я не могла понять, ни теперь, ни прежде: откуда взялся этот малахитовый небывалый цвет? Его морскую зелень встречала я на черноморских полотнах Айвазовского, и больше нигде, даже и на самом Черном море не видала. Попалось мне — много позже — описание зеленого озера в горах, внутренний взор придал увиденному не мною горному озеру цвет Урала. Я потом все колечко искала с камешком непонятной празелени из-под удара Серебряного Копытца.

Мы высадились на станции (с названием, тут же забывшимся, стертым из памяти) под Красноярском, пересели на машины, поехали к лагерю экспедиции, располагавшемуся под горой Туран. С горы Туран виден был Енисей, а лагерь стоял на протоке, на ерике, и ехали мы от потерявшей для меня имя станции вдоль Енисея.

Пыталась я потом вспомнить станцию, но тщетными были попытки мои; ее топоним, должно быть, присоединился к утонувшим названиям деревенских атлантид, утопленных, преданных забвению насильно, и без этих названий язык обеднел.

Мы ехали вдоль Енисея по лесной дороге, лес перемежался полянами, кипели цветами травы, я узнавала воздух простора, подзабытый мной в Ленинграде. На очередной остановке (“в кустики, в кустики, мужчины налево, женщины направо, не путайте, кто куда”) мы оказались на земляничной поляне (я так и не посмотрела знаменитую “Земляничную поляну” Бергмана, мне рассказывали о символе остановившегося времени, найденном великим режиссером, — о часовом циферблате без стрелок, а мне казалось, что слова “остановившееся время” неточны; когда слышала я название фильма, перед глазами моими вставала полная свежих мелких алеющих земляничин полянка у Енисея), ни ягодников, ни забытого туеска, ни стеклянной кринки, только время стоп-кадра, рапида. Вдосталь навспоминавшись вкуса ягод детства, я оставила подругу и нескольких спутниц на бергмановской делянке, побрела к реке, вышла к маленькому лесному охотничьему балагану.

Балаган стоял на прибрежных камнях окном на реку, на двери замок, в замке ключ. Я вошла в полутемную комнатушку с печью, нарами, лавкой, полкой. Было тихо. Что-то кричали на енисейских плотах плотогоны, кажется, нас уже звали к нашим грузовикам, но бревна темного балагана съедали и слова, и звуки. Как водится, на полке стола неизбывной давности эстафета последующему анониму-пришельцу от предыдущего: мешочек с сухарями, солонка с солью, спички, тускло блестела кружка, возле печурки навалены были дрова. Выходя, я коснулась рукою бруса с зарубками, открыла дверь, прочитала среди нескольких имен, фамилий и дат: “Братья Абалаковы, 1929”. Подаренным в детстве братом перочинным ножичком в виде сапожка, спеша, слыша, как зовут меня, я вырезала кое-как незнамо зачем: “Инна Лукина, 1999”. Почему? Я даже в будущем своем обозримом до девяносто девятого не добралась.

Бегом пересекла я земляничную полянку, меня искали, аукали, ругали, ждали, мне протягивали руки, я забралась в кузов. Мы поехали дальше, с ветки взлетел ворон (или то была ворона? я считала, что ворон!), он летел, каркал, а ведь вороны живут больше ста лет, подумала я, он мог видеть здесь братьев, их плот или салик.

— Смотри, ворон, — сказал Евгений.

— Эка невидаль, — отвечал Виталий.

— Может, ему больше сотни? Может, он Ермака видал?

— Все тебе, Бурундучок, сказки мерещатся.

— Не дурной ли это знак? — спросила подруга.

— Знаки все дурные, — ответила я.

После нескольких километров езда в кузове стала видом спорта, достаточно утомительным, доложу я вам; мы устали, примолкли, только два бывалых эрмитажных археолога болтали о том о сем. Помнится, говорили они почему-то о сибирской смерти: об утопленниках, замерзших в снегу, отравившихся аконитом, придавленных деревом на лесосеке, убитых молнией, сгубленных таежным пожаром.

— Подъезжаем!

— Где же курганы?

— Здесь места захоронений ровные, — объяснил бывалый. — Их находят по цвету, там трава зеленее, ярче: перекрытия деревянные проваливались, гнили, наполнялись водой, на сырых местах травы свежее.

— А зачем бульдозеры? — спросила я.

— Для скорости слой земли снимают бульдозеристы. И грейдеристы.

— Разве так можно вести раскопки?

— Все, что нельзя, все то и наше. Откуда тебя, такую умную, отрыли?

— Сразу видно, что вы археолог. Отрыли, вырыли. Я свою милую из могилы вырою.

Хохот.

— Что вы смеетесь? Это поговорка.

— Это не поговорка, а неприличная частушка. Мы продолжение знаем.

— А я не знаю.

— Чего не знаешь, о том молчи.

Грузовик остановился.

На ровной площадке под горою стояла скифская каменная баба и реял пиратский флаг экспедиции: черным по желтому олешек в круге, наскальный петроглиф.

Место нашего лагеря, место раскопок не соответствовали моему представлению о Сибири, которая должна была быть тайгой, лесом: я увидела степь. Степь, голубые озера, золотая трава, белые утки. Между холмами в распадках стояли березы, дремали малые земляничные полянки, цвели пахучие желтые лилии.

Я каждый день собиралась послать свои письма Студенникову, но медлила. Почту отправляли из ближайшей деревни Сорокино, в которую ездили на грузовике. Экспедиционный адрес был краток: “Сорокино, Грачу”.

Начальник наш, Грач, в каждую экспедицию набирал мальчиков-тувинцев четырнадцати-шестнадцати лет: ему нравилось, как они работают, тихо, методично, с необычайным тщанием. Но когда подружка моя завела среди этих мальчиков любимчика и стала с ним сюсюкать (“Каракысонька, миленький, пойди сюда; хочешь компотику?”), Грач вызвал ее в свою палатку (“в свой шатер главнокомандующего”) и отчитал: “Ты с ними так не разговаривай, они не дети. У них там семьи остались, у многих уже свои младенчики имеются; они мужики”. Однажды среди тувинских тихих мальчиков вспыхнула драка, поножовщина; причины никто не знал. Двоих возили в Сорокино к фельдшеру. После фельдшера и бесед по душам с Грачом снова восстановились тщание с тишиною.

Как выяснилось позже, наш лагерь был близнечен, двойничен будущему удачливому лагерю за горой Туран в Долине царей, где в “Аржане-2” нашли неразграбленное захоронение мужа и жены (“царя и царицы”) с двадцатью килограммами золота; Грач словно бы видел за зеркалом горы Зазеркалье, чуял сквозь землю чутьем археолога-визионера: он надеялся найти эту пару тут, на нашей стоянке! Но не обманувшее его чутье все же ошиблось, их нашли не скоро, не тут, не он (его к тому времени уже не было в живых). Все сбылось, но со сдвигом, с поправкой икс нечеткой оптики миража.

Двое рабочих, киргиз и узбек, постоянно спорили, какой народ лучше. Иногда в их спор третьим ввязывался самый старший тувинский мальчик.

— У вас одна газета, да и та “Ленин с челкой”.

На самом деле газета, кажется, называлась “Ленин’с чолэм”: “Голос Ленина”.

— Ленин кто был? Кыргыз. А Гитлер кто был? Узбек.

— Узбек был хан Золотой Орды, — заметил один из проходивших мимо археологов.

— Вот и я тащусь от совпадений имен собственных и существительных! — отозвался пробегавший ему навстречу коллега. — Знаешь ты, что Хельга, то есть Олег, не имя, а титул варяжского князя?

Один из эрмитажных бойко пересказывал сюжет “Анны Карениной”:

— Хаман! — вскричала Анна Каренина и джирюр под поезд.

Я уже знала слово “хаман” — “довольно”, не путала его со словом “хаван” — “свинья”, вместо “свинство” говорила “хаванщина”.

В одном из могильников нашли греческую керамику, черепки, несколько совершенно целых горшков, словно их вчера обожгли. Из деревни приходили смотреть раскопки, в основном — женщины и дети, долго стояли молча, глядели, потом уходили. “Не лень им тащиться в такую даль”, — сказал бульдозерист Ванечка, детинушка под два метра, молчаливый, похоже, слегка пыльным мешком тюкнутый.

Вечерами мы подолгу сиживали у костра (вообще то была эпоха сидения у костров: в пионерском ли лагере, в колхозе, куда школьников, студентов и работников городских НИИ гоняли на уборку урожая, в турпоходе, в бесчисленных экспедициях граждане предавались атавистическим посиделкам, болтали, пели под гитару, цыгане поддельные советского пошиба). И пели цыганские романсы, авторские песни самодеятельных песенников, народные песни. “Поедем, красотка, кататься, тебя я давно поджидал”.

Бульдозерист сказал:

— У меня гармошка есть.

— Ты на ней играешь?

— Нет.

— Что ж ты ее с собой таскаешь?

— Она от друга.

— Зачем он ее тебе подарил, если ты не гармонист?

— Он не дарил.

— Не дарил? Краденая?!

— Он помер. Сибирской смертью. Мне его вещички перешли.

— Которой сибирской смертью? — деловито поинтересовался археолог Витя.

— Шаровой молнией его убило. Пьяный в грозу с лесосеки пошел к бабе. Мне все его вещи перешли. Гармошка, бинокль, книги. Некоторые, правда, теперь без начала и конца. На растопку пришлось. Жалел Колины вещи, но так вышло.

— Что за книги? — спросила я. — Дай почитать.

— Будешь ли читать? Одна про бумажных змеев.

— Буду! — вскричала я.

— Одна иностранная. Не знаю, про что. Обложка красивая.

— На каком языке?

— Хрен поймешь.

На английском, на английском напечатана была покет-буковская Агата Кристи, “Десять негритят”, издано в Лондоне; обложка еще хранила легкий типографский запах помады. Из книжки выпали обрывок бумаги с перечислением притоков сибирских рек (“Обь: Вах, Иня, Пим, Тым, Чая, Аган, Алей, Ануй, Кеть, Собь, Томь, Бердь, Ильяк, Иртыш, Казым, Лямин, Назым, Полуй, Чарыш, Чулым, Чумыш, Щучья, Питляр, Васюган, Шегарка, Кульеган, Перабель, Песчаная, Барнаулка; Лена: Нюя, Чая, Чуя, Илга, Кута, Муна, Алдан, Бирюк, Вилюй, Витим, Линде, Синяя, Намана, Олёкма, Туолба, Буотама, Киренга, Менкере, Пеледуй; Енисей: Кан, Кас, Сым, Кемь, Мана, Сыда, Туба, Кебеж, Сисим, Абакан, Ангара, Дубчес, Елогуй, Танама, Хемчик, Курейка, Турухан, Шагонар, Элегест, Кантегир, Хантайка”), журнальная вырезка и запечатанный конверт с надписью: “Косоурову лично”.

Дрогнул голос мой, обмолвилась я:

— Батюшки, курьер…

— Ты про что? — спросил археолог Андрей.

— Я про журнал “Курьер ЮНЕСКО”, — бойко отвечала я. — Вот тут, в книжке, из него вырезка, закладка, что ли.

Пели Городницкого, пели Высоцкого, пели “Пират, забудь про небеса”.

— Что не поешь?

— Слов не знаю.

— Голос-то вроде есть, слух имеется. Что знаешь? Спой, светик, не стыдись.

— Я не Светик, я Иннусик. Давайте гитару.

И спела я песенку девушки Катерины1 конца двадцатого века; когда она пела мне, она была не старше меня, сидевшей под горой Туран.

В наших северных краях

не бывает винограда,

только терпкая рябина, да и та черным-черна…

Как она неприхотлива, осень в дом — она и рада,

да и я узнала тайну черноплодного вина:

так жить, как живет трава,

так течь, как течет вода,

но не вниз, а выше,

а выше и выше…

Смотрел на меня неотрывно десятилетний сын Грача, трещали сучья в костре.

В наших северных краях

серебристой нет полыни,

только травка чернобыльник, да и та черным-черна,

но хранит трава свой запах, и когда земля остынет,

может быть, и эта травка небесам посвящена.

Живет, как живет трава,

течет, как течет вода,

но не вниз, —

а выше и выше…

Сияли над нашим степным кочевьем мохнатые пастушеские звезды, чиркали болиды.

В наших северных краях

собирают жизнь по капле,

но по капле год от года нарастает глубина.

Вот и темная бадейка, зачерпни воды руками,

а из облачных пределов песня словно бы слышна:

“Живи, как живет трава,

теки, как течет вино,

но не вниз, а выше,

а выше и выше!”

— Браво, рыжая! — крикнул археолог Андрей.

— Какая странная песня, — сказал Грач. — Какая вы, Инна, странная девушка. Пойдем, Сева.

Он поднялся и ушел, сын пошел за ним.

Я долго не могла уснуть, ворочалась, перебирала ворохи слов, мечтаний, мелких забот, воспоминаний. Послышался шорох, шум шагов, я выбралась из спального мешка (холодны были ночи), выглянула из палатки. Мимо, крадучись, шла скифка, бесшумное скуластое привидение с узорчатым мешком. Я нырнула в спальный мешок, зажмурилась, тотчас уснула. Утро было привычным, знобкое, не успевшее набраться дневной жары неуютное утро оголодавших от ночной свежести кочевников.

Назад Дальше