И подруга, пожалев Милку, уговорила своего мужа Всеволода сдать этим двоим бездомным времянку в саду. Так Федор перебрался поближе к городу, в Стрельну. Пока Милка была на работе, он иногда до обеда лежал, почитывая газеты. Потом тоже отправлялся в город, возвращался поздно; иной раз уезжал и с утра. Милка убирала во времянке, готовила еду, чинила одежду, стирала. К Федору часто стал захаживать сосед, медицинский оптик Кожемякин. Заглядывал иной раз и Всеволод, хозяин времянки. Сидели, пили водку, рассуждали о политике. Федор нервничал, ругался, однажды договорился до того, что кругом одни продажные души и была бы его воля — всех бы перестрелял из автомата. Сосед Кожемякин обиделся: «Выходит, и меня бы застрелил?»
Милка не вмешивалась в мужские разговоры — куда ей! Федя столько читает, обо всем имеет свое мнение. А недавно вздумал изучать английский язык. Всеволод Волошин, увидя учебник, удивился, спросил, зачем Федору это нужно? «Для общего развития, — насмешливо отозвался Федор. — Ферштеен зи? Один иностранный язык мне здорово пригодился, не помешает и второй». Немецкому он научился еще до войны, в бытность свою на одном строительстве, где работали специалисты из Германии, а пригодился ему этот язык, когда очутился в лагере перемещенных лиц.
Из города Федор привозил деньги, устраивал пир горой. Милка знала, что промышляет он каким-то барахлом на рынке. Но случалось — в доме ни копейки. «Погоди, — говорил ей Федор. — Получу инвалидные права, займусь каким-нибудь кустарным производством, заживем тогда с тобой. А в общем-то, разве это жизнь?» Часто на него нападала злобная тоска: ляжет, глаза в потолок, либо начнет строчить письма. Милка догадывалась, что письма эти Антонине Петровне в Мурманск, но помалкивала: ответов оттуда не приходило.
«Скука, пошлость и обман в большом масштабе, — жаловался Федор Тонечке. — Чувствуешь себя букашкой или хрюкалкой, которую заставляют делать то, чего она не хочет. И ко всему этому штамп от ГОСТа: работай, жри, спи... Ну да это тебе неинтересно...»
Антонина Петровна задумывалась. Непонятным образом привязалась она к Федору. Было время — даже в отпуск к нему ездила, и он гостил у нее четыре дня; посылала деньги, урывая от своей учительской зарплаты и залезая в долги. Думала: устроится на работу, пройдет у него пессимистическое настроение. Ее огорчали злобные нападки Федора на все, о чем бы он ни узнавал, будь то запуск спутника или реформа обучения. Однажды сказал: «С тобой обо всем не поговоришь, ты ведь коммунистка». Да, она была коммунисткой и не чувствовала себя ни «букашкой», ни «хрюкалкой», любила свою работу, жила отнюдь не «штампованной» жизнью.
«Что же ты за человек, Федор, чего ты хочешь?» — думала Антонина Петровна. И сама искала объяснение в том, что человек больной, изломанный жизнью, поэтому и видит все в черном свете. Должно это у него пройти. При личном свидании она ему все выскажет. А пока складывала, вздыхая, письма. Не отвечала, но никому о них и не рассказывала.
2
«...Люди, теплые, живые, шли на дно, на дно, на дно...»
Наступила осень. Милка приезжала из города продрогшая до костей: ну-ка, постой со своим лотком целый день на ветру, выкрикивай: «Пирожки горячие!» да еще и улыбайся...
Во времянке за день настыло. Федор лежал, укрывшись с головой, сказал, что зубы болят и пусть Милка катится ко всем чертям. Она затопила печурку, подала горячего чаю. Проворчал, что не чаем бы его поить, а чем покрепче... Милка виновато промолчала, разделась, потушила свет и легла с краешку. Федор начал всхрапывать. Милка боялась его храпа, казалось, будто кто петлю ему на шее стягивает, вот-вот захлебнется, но разбудить Федора Милка не смела.
За стенами времянки шумел ветер, по крыше скреблись ветки, нудно капало в лужицу за дверью. «Как тут зимовать? — думала Милка. — Скоро снег, холода, лед на окнах...» Наверное, засыпая, она что-то пробормотала, потому что Федор вдруг спросил:
— Где лед? Какой лед? — И снова захрапел, откинув тяжелую руку Милке на грудь. Во сне застонал, невнятно выругался.
Милке стало страшно и тоскливо: что-то нехорошее ему снилось...
* * *
Крепкий, толстый лед на реке, очертания берегов скрывает снег, дует ветер, пронзительный, студеный. На льду — толпа полуодетых людей, жмутся друг к другу, матери укрывают детей. Все с ужасом смотрят на берег — там догорают соломенные крыши изб, рушатся стены, искры и хлопья сажи несутся в воздухе, густой дым, свиваясь в одну темную тучу, стелется в небе, подсвеченный снизу багровым заревом. На высоком берегу выстраиваются каратели в белых маскировочных балахонах. Два часа тому назад они выгнали из домов женщин, стариков, детей; кто хотел спрятаться — уложили на месте. Живых, подталкивая прикладами, гнали к мельнице, заставили идти на лед. Тут уже стояли перепуганные, озябшие на ветру жители соседней деревни, превращенной в пепелище. И вот — засвистели с берега пули, затрещали автоматные очереди... С криками, стонами падают на лед люди, приподнимаются, снова падают, корчась в предсмертных муках. Ревет, грохочет танк, выходя на обрыв; снизу не слышно команды, виден только блеск, вспышка... С воем летят снаряды, люди на льду шарахаются, закрывая голову руками. Но снаряды нацелены не в толпу: методически, один за другим пробивают они толстый речной лед. В пробоинах — темная вода, белые зигзаги трещин разбегаются в стороны от полыньи, люди падают в воду, кто еще в силах — отползает в сторону. Тогда с берега сходят каратели в белых балахонах, сбрасывают, пиная ногами, еще живых людей в темную подледную воду...
«Мамынька, родная! Ма...» — крик обрывается, посиневшие пальцы хватаются за кромку льда.
«Да что же вы, изверги, дайте хоть молодым пожить!»
Прямо в лицо матери — выстрел из пистолета... Опускается зимний вечер, спадает зарево пожара. По льду, окрашенному кровью, деловито ходят убийцы, ищут тех, кто еще дышит, и сталкивают в полынью.
Было это в декабре тысяча девятьсот сорок второго года. Стоит и теперь на псковской земле невысокий обелиск в память жителей деревень Починки и Бычково, расстрелянных на льду реки Полисти. Загублено там двести пятьдесят три человека. Мало кому удалось спастись...
Федор всхрапнул, затих и вдруг спросил осипшим голосом:
— Кто там? Кто? — И вскочил бесшумно, быстро.
— Никого нету, Федя, успокойся! Что с тобой?
Он закурил, присев на край топчана. Милка спросила, был ли он в городе, что на комиссии сказали. Федор непонятно за что выругал Милку и быстро стал одеваться. Сказал, что есть у него дело в городе и до десяти часов он еще успеет. Прислушался, потом распахнул дверь рывком и ушел, подняв воротник плаща, в темноту, под дождь и ветер.
Для любителей потолковать в теплом углу за кружкой пива, да еще с добавкой водочки, десять часов вечера — время не позднее. Вот отошел от стойки немолодой мужчина, ищет, где бы примоститься. И вдруг от одного из столиков, мокрых от пива, ему кричат:
— Эй, дядя, двигай к нам! Стоп, стоп, да ты не Петруха ли? Не Скородумов? Вот черт, живой! Не признал? Да я же — Митька!
И усаживаются Петруха с Митькой, ошеломленные нежданной встречей, и не одну кружку выпивают фронтовые друзья... Вспоминают, как здорово контузило Петруху, он даже и не почуял, что товарищи на руках внесли его в вагон; вспоминают старшину и какие-то сапоги, смеются... Наверное, обманули они тогда старшину в истории с сапогами. Петруха рассказывает, что женился на Маше, «помнишь, письма мне все писала?» И предлагает Митьке обязательно пойти к нему, посмотреть на сына: «Я ведь тут рядом, на улице Пестеля живу...» Митька в городе проездом, но соглашается пойти. Решают еще выпить по кружечке, покурить и спохватываются: «Э, друг, а спички-то все у нас?» — «Да вон у того мужика спроси...»
За пустым столиком, уткнувшись головой в клеенку, дремлет какой-то человек в плаще; но растолкать его невозможно, до того «набравшись...» Буфетчица дала спички, но тут же и выпроводила друзей: время закрывать, а ну — пошевеливайтесь!
Идут друзья в обнимку, ворчат: «Вот, довоевались! Не дадут и поговорить по душам...» — «Ну, это ты брось: порядок есть порядок...» И Митька провожает Петруху домой на улицу Пестеля.
А через день-два к Петрухе является гость, чисто выбритый, при галстуке и с порога обнимает хозяина: «Гора с горой не сходится, а человек с человеком... Встретил на вокзале Митьку, от него и узнал, что жив фронтовой друг Петруха...» И достает гость торжественно бутылку из кармана: надо же выпить за встречу... Хозяин несколько смущен: не может вспомнить, кто этот черный невысокий человек с острыми, прищуренными глазами. Но гость напоминает, «как мы с Митькой тебя в вагон втаскивали», и старшину, и сапоги... После третьей или четвертой стопки Петрухе начинает казаться, что и в самом деле был в роте у них такой вот Федор Гришаев, конечно, много лет с тех пор прошло, сразу и не вспомнишь. Федор рассказывает о себе, жалуется, между прочим, что не дают ему пенсии за ранения, свидетелей требуют, а где их теперь искать?
— Чего? Свидетелей им надо? — вскидывается Петруха. — Да я какое хочешь тебе свидетельство подпишу, ведь вместе воевали, неужели не выручу друга?!
Второго «очевидца» Федор нашел еще проще: встретил шофера, который призывался в сорок первом году, в одном военкомате на лавочке сидели. И опять же за поллитрой не отказался тот шофер подтвердить факт ранения, хотя судьба развела их с Федором на долгие годы по разным дорогам... Но странное дело: в комиссии и этих свидетельств оказалось мало: всё чего-то копаются, копаются...
3
— Товарищ майор, на наш запрос и этот архив отвечает: «Интересующими вас сведениями не располагаем» Что делать?
— Искать. Посылать в девятый, десятый раз... Минуточку... Алло? Да, я. Что, что?! Здесь, в Ленинграде? Сейчас я к вам зайду.
На вокзале у ларька скопилась очередь за пивом. Кто-то сунул деньги поверх голов, и сразу поднялся шум: «Порядка не знаешь? Тебе скорей всех надо?», «Да он слов не понимает, ему на кулаках разъяснять требуется...»
Федор, сдувая с кружки пену, пробормотал:
— Такому на кулаках не разъяснишь. Буржуй советский. Его бы ножичком...
— Перегибаешь, дядя, — сказал Федору молодой парень. — За нож, знаешь, что дают?
— Тебе лучше знать, — огрызнулся Федор. — Видать сову по полету. Стиляга...
За парня вступились, но и Федору неожиданно выискался защитник — худощавый, светлоглазый человек, лет тридцати. Тихим вежливым голосом сказал, что зря к человеку прицепились, мало ли кто чего сболтнет сгоряча?
Федор мельком взглянул на него и отошел, сел на скамью. «Защитник» уселся рядом, закурил, предложил закурить и Федору. Плохонькие папироски, «гвоздики». Федор спросил:
— Ты что ж, никуда не торопишься?
— Некуда. Жена не ждет, и дети не плачут. На работе выходной.
Федор быстро выведал о нем все, хотя тот и не особенно охотно отвечал на вопросы, рассеянно поглядывая на прохожих, щурясь на вышедшее из-за облаков солнышко. Звали его Павлом, работал слесарем на заводе, семью не завел, потому что и сам жил в общежитии. Одет неважно: синяя застиранная спецовка, рваненькая майка, помятая кепка. Федор усмехнулся; усмешка у него была особая: вспухнет у одного угла рта бугорок, потянет тонкие губы... Язвительная усмешка. Сказал:
— Рабочий класс, а в чем ходишь? Так вот на дураках и ездят. А тот, что без очереди лез, небось и квартиру имеет, да и дачу себе отгрохал.
— Бывает, — нехотя отозвался Павел. — И я бы заработал, да, знаешь, нормы здорово режут...
Федору чем-то приглянулся этот парень, но на всякий случай он постарался от него отвязаться. А встретились они снова вечером, в пивной. Павел с жадностью уминал сардельки с холодными макаронами и подсчитывал копейки на выпивку. Федор посмеялся: что же за мужик, который на вино себе добыть не умеет? И похвастался: я, мол, живу по такому закону: есть у меня двадцать пять рублей — обязан я из них сделать двести пятьдесят...
Чаще всего Федор добывал деньги, «опекая» кого-нибудь из приезжих: посоветует сдать чемодан в камеру хранения и до отхода поезда угощает в ресторане, не жалея своих двадцати пяти рублей. Потом своего нового «дружка» сунет в вагон любого поезда, и едет «дружок», свеся хмельную головушку, сам не ведая куда. А Федор тем временем получит по квитанции из камеры хранения его чемодан...
Павлу Федор намекнул, что пока ротозеи на свете не перевелись, умным людям жить можно.
— И не боишься? — с интересом спросил Павел.
— Надо жить так, чтобы тебя боялись, — наставительно сказал Федор. Потом поднял на Павла жесткие, недобрые глаза:
— А ты, собственно, чего ко мне прилип? А ну, катись...
Другой бы обиделся. Павел же поглядел как-то сонно, поднялся. В дверях еще помахал на прощание рукой, как машут в итальянских фильмах, как будто рассеивая дым перед лицом. Федор подумал: «А не зря ли я его шуганул? Парень сдержанный, на скандал не лезет».
Федору хотелось выпить еще, но один он пить не любил. Взял водки, приехал к себе в Стрельну, зазвал хозяина, Всеволода Волошина. Только расположились, как явилась Надежда и давай пилить:
— Сам пьяница пропащий, еще и моего мужа спаиваешь? Мало вас милиция учит! Вон сегодня у нас в клубе забрали парней, тоже с пьяных глаз в драку полезли, хулиганье. И мне пришлось в отделение идти, свидетельницей.
Федор сказал загадочно:
— Ты бы, Надежда, поменьше ходила в такие места.
— Какие? — удивилась она. — В клуб? Так я же там работаю.
— Не в клуб, а в милицию. Кому помогаешь?
— Но если с хулиганами не бороться, они же совсем распустятся!
— Вот, вот... А о том ты не подумала, что когда придет время, с милицией будет расчет? И не только с милицией, но и с теми, кто с нею связан.
— Да ты про что несешь-то? — опешив, спросила Надежда.
— А вот про что... — И Федор, замахнувшись, резко опустил руку вниз, как будто всаживал в кого-то нож.
Страшным показалось Надежде его серое, с опухшими веками, лицо. Она быстро увела мужа домой.
4
Капканы ставят зимой на волчьих тропах с такими предосторожностями, чтобы зверь не мог заподозрить присутствия ловушки. Добывают волков и другими способами, основанными на глубоком знании жизни и привычек описываемого хищника.
У моего собеседника простое русское лицо, с крупными чертами, светло-карие спокойные глаза, по виду не скажешь, что ему уже за пятьдесят, особенно когда смеется, — открыто, свободно, искренне. Нет в нем и того, чем любят наделять подобных героев в детективных романах: ни «пронзительного» взгляда, ни следов «бессонных ночей», ни даже «волевого подбородка». Не окутывают его и шерлок-холмсовские облака табачного дыма: в светлой, просторной комнате воздух чист и свеж. За большими окнами видны крыши и шпили Ленинграда — города, дорогого нам обоим. Скажите ленинградцу «дорога жизни», — и эти два слова сразу разрушат преграду некоторой связанности между малознакомыми людьми. Когда к этой дороге подходили эшелоны с хлебом для нас, живших в осаде, и с вооружением для тех, кто нас защищал, Иван Сергеевич служил на Ладоге, следил, чтобы все это попадало по назначению, ведь враг и бомбил «дорогу жизни», и засылал своих лазутчиков. Участок работы у Ивана Сергеевича был решающий.
Давно кончилась война, мы возвратились к мирным занятиям, а работа у него по-прежнему трудная и опасная, опять оберегает он ленинградцев, но уже от других бед.
— Главное — обдумать все основательно, вот... — тянет Иван Сергеевич неторопливым своим баском, по привычке подпирая щеку кулаком.
— Учесть характер преступника, предвидеть, как он себя поведет в тех или иных обстоятельствах, какие загадки нам задаст. В данном случае трудность заключалась в том, что человек этот ничем не был связан: ни работой, ни семьей. В любой момент мог сесть в поезд, уехать в любом направлении. Ищи тогда ветра в поле... Вы спрашиваете, почему мы его не взяли сразу? Э, не так-то просто это. Нам было известно, что существует такой матерый волк, но требовалось прежде всего установить — тот ли это, которою мы ищем? Ведь совпадений имен, фамилий, отдельных эпизодов в биографиях разных людей бывает неисчислимое множество...