После завтрака Андрей и Колька, ухватив ведерко, помчались в лес.
— Там есть старая копанка, — с хозяйской гордостью сообщил Колька, — вода в ней, как слеза, чистая и холодная, аж за зубы берет…
Раздвинув кусты, они выбежали на поляну. Возле копанки, склонившись к воде, сидела круглолицая красивая девчонка лет тринадцати. Носик у нее был маленький, кнопочкой, глаза карие, из-под белого платка выбились растрепанные русые волосы. Присев на корточки, заголив круглые колени, девчонка отмывала от засохшей пшенной каши алюминиевую миску.
— Не можешь дальше отойти? — грубо закричал Андрей. — Чья ты такая хитрая? Не видишь, что все в копанку течет?
— Я ее знаю, — сказал Колька, — это дяди Павла Терпужного дочка. Танька зовут ее. — Тронув Андрея за локоть, он деловито предложил: — Давай отдубасим?
— Ну ее, — сморщился Андрей, — хныкать начнет.
Они набрали воды и пошли к своим. Два раза Андрей оглянулся. Девчонка сидела на том же месте и не смотрела на них. Андрей поймал себя на мысли, что ему хочется оглянуться в третий раз, но дернул плечом, залихватски сплюнул и, борясь с искушением, пошел быстрее.
До этой встречи Андрей относился к девчонкам с плохо скрытым презрением, а тут вдруг, стыдясь и негодуя, почувствовал, что ему хочется вернуться, сесть и, ничего не говоря, смотреть на эту проклятую Таньку с ее облепленной пшеном миской, на которой играет солнце.
Пока мальчишки бегали в лес, Аким Турчак сцепился с братьями Кущиными. Участок старшего Кущина, Демида, граничил с участком Турчака, и разъяренный Аким, помахивая перед носом смирного Демида беспалой рукой, с пеной у рта доказывал, что Кущины первой же бороздой отхватили чуть ли не сажень его, Акимовой, земли.
— Рази же это по-соседски? — клокотал Турчак. — Вы ж, сволочуги, какую дугу по границе загнули? Почти четверть десятины оттяпали!
— Какую там дугу? Ты протри глаза да погляди получше, — слабо оборонялся темноусый, с бритым подбородком Демид. — Ну, может, кобыленка чуток и прихватила, разве ж ты ей разум вставишь?
— В самом деле, Аким, чего ты пристал к человеку? — вмешался степенный Тимоха Шелюгин. — Обедняешь ты этим аршином межи или же богатство на нем сберешь?
Но Турчаку уже попала вожжа под хвост. Черный, щербатый, с растрепанной бородой, он крутился возле Демида Кущина и костерил его на чем свет стоит:
— Жаба зеленая! Черт бесхвостый! Я у тебя эту землю из глотки выдеру! Все едино перепашу все по граням, так и знай!
— Да перепахивай, будь ты неладен, — сплюнул Демид.
Ссора уже начала было утихать, но тут, как на грех, подошли два меньших Кущина — Игнат и Петр. Все три брата походили друг на друга, как близнецы: невысокие, коренастые, с кривыми ногами и темноусыми, аккуратно выбритыми лицами. Кущины жили в одном доме и все собирались строиться. Им нужны были деньги, они заранее прикинули, сколько придется продать пшеницы, отпахали сажень Турчаковой земли на всю длину загона и думали, что Аким этого не заметит. Теперь, услышав крики и сразу поняв, что происходит, они решили помочь Демиду выкрутиться из неприятного положения.
— Чего тут такое? — блеснув белыми зубами, спросил Петр Кущин. — Шуму много, а драки нет.
Осатанелый Турчак стеганул его руганью, заорал хрипло:
— Погоди чуток, будет и драка! Я вам, паразиты, всем троим ноги поперебиваю, только суньтесь на мое поле!
— Тю на тебя! Чего ты верещишь? — попятился Петр. — Мы, брат, и сами парни не слабые. Так настукаем, что кровью враз умоешься!
Долго еще они переругивались, кляли один другого, грозились до тех пор, пока дед Силыч, сняв ременный поясок, не перемерил ширину их полей. Дед заявил смущенно:
— Ежели, голубы мои, правду сказать, то малость, конечно, прихватили. Так не годится. По-моему, пускай Аким вернет вам затраченное на этот кусок зерном и отпашет свое поле ровно, как положено по закону.
— Да ить я что? Пускай пашет! — махнул рукой Демид Кущин.
Разошлись обозленные и недовольные друг другом. Через полчаса снова зазвучали крики погоняльщиков, взвизгнули немазаные плужные колеса. Старики, нагрузив свои торбы, отправились досеивать поля.
К вечеру ставровский загон почти кончили, работы осталось на десяток кругов. В деревню возвращались разморенные, молчаливые. Андрей и Ромка ехали на конях, остальные шли пешком. Дядя Лука остался с зерном возле плуга.
Дома Дмитрий Данилович сказал жене:
— Ребят корми побыстрее, пусть едут пасти коней. Завтра начнем до света.
— Взял бы да повел сам, — жалея детей, посоветовала Настасья Мартыновна. — Посмотри, на кого они похожи. Им вымыться да поспать надо.
— Ничего, — буркнул Дмитрий Данилович, — не маленькие, выспятся в поле. Ночи сейчас не холодные.
Андрею очень не хотелось умываться. Лицо его горело, руки и ноги одеревенели от усталости. Но он попросил Таю слить ему на руки, умылся и жадно съел приготовленный матерью горячий кулеш.
— А там волков нет? — спросила его рыжая, похожая на отца сестренка Каля.
— Где?
— В лесу, куда ты лошадей поведешь.
— Есть и волки, и медведи, и тигры, — протянул сонный Ромка.
После ужина ребята напоили остывших лошадей, подождали деда Силыча и, накрыв конские спины попонами и полушубками, все вместе поехали к лесу. Хотя Ромка и не верил в медведей и тигров, но в темноте его одолевал страх, и он, сбивая своего коня, все время прижимал Андрею колено.
На опушке леса коней спутали, постелили на землю попоны и, накинув на себя полушубки, легли.
— Ну, ребятки, первый день поработали, — сладко позевывая, сказал Силыч. — Да и завтра денек будет ясный — по звездам видать…
Звезды сияли вовсю. Из лесу тянуло ночной сыростью. Пофыркивая, хрумкали где-то вблизи невидимые кони. Протяжно и тонко свистела лесная птица.
Прижавшись к теплой спине брата, согнув колени, Андрей закрыл глаза. И сейчас же его закружило, подняло вверх и понесло куда-то. Перед глазами прошло все, что он пережил и видел за сегодняшний день: круп шагавшей впереди верблюдицы, запах конского пота и влажной земли, девчонка с миской, пшеничные зерна — много-много янтарно-желтых, полновесных, рассеянных по земле зерен.
— Спишь, Андрюха? — Силыч поднял голову.
— Сплю, деда, — блаженно улыбаясь, ответил Андрей.
И в это же мгновение уснул, как будто поплыл по тихому, теплому и ласковому морю.
3
Путаной была жизнь бывшего сотника Степана Острецова. Единственный сын богатого казака, владевшего землей в необжитом Задонье, он решил посвятить себя военной службе. Уже во время войны молодой Острецов был выпущен из училища и назначен в лейб-гвардии атаманский полк. Как и все другие атаманцы, он исправно нес привычную и легкую службу при дворе, а на досуге кутил в недорогих ресторанах, встречался с опереточными хористками, участвовал в парадах и скачках, то есть жил так же, как жили люди того незнатного круга, к которому он принадлежал.
Слабого по характеру, недалекого и невзрачного царя Острецов не любил. Неся караул во дворце, он кое-что подмечал в придворной жизни и презирал Николая. Однако тотчас же после революции и особенно после расстрела императора и его семьи Степан Острецов переменил свой взгляд и пришел к убеждению, что лучшего царя в России не было, что он, Острецов, обязан жестоко мстить «красной сволочи», которая одним ударом разрушила все, что составляло «гордость и славу родины».
Пока молодой Острецов отсиживался в отцовском зимовнике за Манычем, раздумывая, что ему делать и куда идти, чабаны и табунщики в один из холодных осенних дней появились в цимлянской усадьбе Острецовых, кольями выгнали из дому старика и старуху, а в огромном острецовском доме поселили полтораста детей-сирот.
С этого дня жизнь Степана Острецова завертелась как бешеная карусель. Ему удалось тайком отправить отца и мать к дальним родичам, а сам он, несмотря на слезы и просьбы стариков, решил примкнуть к белым.
— Пока я не расправлюсь с подлой бандой, у меня не будет покоя, — сказал он отцу.
Вместе с Корниловым Острецов, командуя ротой, участвовал в «Ледяном походе», был дважды ранен. На Кубани, возле немецкой колонии Гначбау, Острецов с пятью пьяными офицерами хоронил убитого Корнилова: ночью зарыли завернутое в бурку задубевшее тело, сровняли могилу с землей и, взяв под уздцы лошадь с бороной, тщательно заборонили поле, чтобы никто не знал, где нашел последнее успокоение тот, кто хотел стать русским Наполеоном.
Потом началась деникинская вакханалия — беспрерывные бои, пьянство, ругань, расстрелы, виселицы. Постоянная игра со смертью опустошила Острецова, покрыла его душу корой тупого безразличия к своей судьбе.
Под Новороссийском, в те дни, когда, теснимые красными, массы белогвардейцев, давя друг друга, с боем брали корабли, Острецов случайно встретил знакомого калмыка контрразведчика Улангинова и схватил его за портупею:
— Слушай, капитан! У тебя нет какого-нибудь удобного документа?
Желтолицый Улангинов остро взглянул на него узкими, косо посаженными глазами, хлопнул ладонью по полевой сумке:
— Как не быть? Все есть, сотник. Не только документы, чистые бланки есть с большевистскими штампами и печатями.
Он прищурил глаза и оскалился вызывающе:
— Это будет стоить недорого: вы мне дадите кольцо, которое у вас на пальце, и две золотые десятки.
— Двух десяток у меня нет, — заволновался Острецов. — Возьмите серебряный портсигар, он массивный, с золотыми монограммами…
— Ладно, ладно, давайте портсигар, — согласился Улангинов.
Он протянул Острецову аккуратно сложенные бумаги:
— Получайте. Тут два незаполненных бланка и одна чистая красноармейская книжка. Вписывайте что хотите.
— Спасибо, — буркнул сотник. — Я найду что вписать.
Вечером, натянув на уши фуражку с кокардой, Острецов неподвижно просидел на берегу на чугунном кнехте и видел агонию убегавшей белой армии. Видел, как донцы поджигали и грабили пристанские лавки, как тонули сотни людей, добираясь вплавь до барж, катеров, транспортов. Морщась от боли и презрения, он наблюдал, как по-ребячески плачут брошенные на пристани двадцатилетние полковники и капитаны. Он слушал гулкие взрывы провиантских складов, истошный вой волынок, под аккомпанемент которых грузились на крейсер шотландские стрелки в желто-красно-зеленых юбочках. Слышал он и тот погребальный салют белой Вандее, который был дан со всех башен стоявшего на рейде английского сверхдредноута «Император Индии»…
Сгорбившись, уже не глядя на то, что делается у моря, Острецов побрел в темный переулок, сорвал с себя погоны, кокарду, вышвырнул в открытый люк канализации офицерские документы и пошел из города навстречу красным. В кармане его френча лежало удостоверение на имя командира взвода Отдельной имени Коминтерна кавбригады Степана Алексеевича Острецова.
Так сотник Острецов стал командиром красного взвода. Вскоре он попал в конницу Буденного, командовал эскадроном, был ранен в грудь на польском фронте. В киевском госпитале он познакомился с умиравшим от ран красноармейцем Федотом Пещуровым, который просил товарища Острецова заехать в деревню Костин Кут и передать деньги и узел с одеждой Устинье Пещуровой.
— Это моя жинка, — с трудом ворочая очугуневшим языком, сказал Пещуров. — Прошу тебя, друг, передай ей мое барахло… Пусть живет да помнит…
В ту же ночь Пещуров умер. В госпиталь приехал выдавать отпускные удостоверения помощник киевского коменданта Погарский. Когда в кабинет был вызван Острецов, они тотчас же узнали друг друга: Константин Сергеевич Погарский был в старой армии полковником и не раз встречался с атаманцем Острецовым в Петрограде.
— Любопытная история, — усмехнулся седоголовый, угрюмый, как старый коршун, Погарский. — Значит, это вы и есть? Давненько мы с вами не видались. Выдавать вас я, конечно, не собираюсь, но выходить из игры вам не советую. Игра, дорогой сотник, еще продолжается…
Он коротко сообщил Острецову о строго секретной деятельности офицерской организации, связанной с Борисом Савинковым. Хмуря густые, не потерявшие молодой черноты брови, Погарский сказал:
— Вы отправляйтесь в этот самый Костин Кут, а оттуда пришлите мне письмо. Нам важно иметь в тех краях свои явочные квартиры…
Так Острецов стал членом савинковской террористической группы. После памятной встречи с «главнокомандующим зеленой армии» Борисом Савинковым он организовал убийство двух пустопольских комсомольцев-уполномоченных и двух следователей-чекистов, с которыми погибла и сожительница Острецова Устинья Пещурова.
Потом Острецов решил сделать передышку. Уж очень опасно стало оперировать в одной волости. Длительной передышкой он хотел надолго замести следы своего отряда. Именно для этого все острецовские сподвижники с помощью отца Ипполита были собраны в церкви глухого села Мажаровки. Острецов предупредил их о том, что операции временно прекращаются, что люди должны надежно спрятать оружие и ждать сигнала.
Было еще одно неудобство, мучившее Острецова, — его одинокое житье в доме убитой Устиньи Пещуровой. Это каждому бросалось в глаза, вызывало бабские пересуды и разговоры. Надо было или уходить, или жениться, чтоб показать свою домовитость и степенность. Острецов решил жениться и выбрал дочь Антона Терпужного Пашку, смазливую распутную девку.
В вербное воскресенье, выждав, когда огнищане вернулись из пустопольской церкви, Острецов побрился, надел новые галифе, френч, начистил сапоги и пошел к Терпужному. Антон Агапович обедал в кухне с женой и дочкой. Увидев стоявшего у ворот Острецова, кинул дочке:
— Ступай, Пашка, проводи.
Одетая в праздничное голубое платье, Пашка сунула босые ноги в калоши, выскочила во двор, щелкнула щеколдой калитки.
— Пожалуйте, пожалуйте, — выставляя грудь и весело блестя нагловатыми серыми глазами, сказала она. — Можете идти спокойно, у нас в Огнищанке ни одной собаки не осталось…
Острецов пошел за ней, равнодушно и холодно посматривая на незагорелые, полные икры девушки, на ее туго обтянутый платьем зад, на упавший на затылок густой узел волос, отливающих красноватой ржавинкой. «Божья коровка», — подумал он тупо и зло.
В горнице, куда хозяйка перенесла из кухни постный обед, Острецов сидел чинно, изредка бросая односложные фразы о погоде, о севе, лениво ковырял вилкой недоваренный горох.
«Какого черта ему надо! — думал Терпужный. — Пришел и сидит, вроде сказать совестится».
Посмотрев на стоявшую возле печки Пашку, у которой с губ не сходила вызывающая улыбка, Острецов наконец сказал:
— Я, Антон Агапович, насчет вашей дочки хотел поговорить, насчет Паши…
— Чего? — не понял Терпужный.
— Да вот, как вам сказать… вы же знаете, вдовцом я остался… Ну, и это самое… хотел предложить Прасковье Антоновне…
Пашкины щеки залил румянец. Она обожгла Острецова острым взглядом, торопливо вышла. Терпужный откинулся на спинку стула, захохотал:
— Тю на тебя! Какой же дурак в великий пост про свадьбу разговор заводит? Надо ж это по-людски делать, до осени подождать…
— Ждать я не могу, — сухо сказал Острецов. — От Устиньи осталось хозяйство — кони, телка, овечка. Да и в доме порядка нету. Одним словом, мне нужна хозяйка.
— Да ведь поп-то венчать сейчас не будет, — развел руками Терпужный.
Антону Агаповичу льстило, что его дочку сватает такой культурный и уважаемый человек, как товарищ Острецов, но в то же время, встречая пустой и холодный взгляд светло-голубых острецовских глаз, Терпужный весь сжимался и думал, почесываясь: «Черт его знает, что у него на уме. Глядит так, будто сейчас плюнет тебе в харю или же куснет, как змей…»
— Убей меня бог, не знаю, что тебе сказать, товарищ Острецов. Дочка у меня одна, совсем еще дитё, даже двадцати годов нету. Дюже все это внезапно получилось. Надо бы мне со своей старухой поговорить.
— Что ж, говорите, — равнодушно сказал Острецов, скользя взглядом по фотографиям на стенках.
— Мануйловна! — крикнул Терпужный. — Войди-ка, мать, на часок!
Расплывшаяся, как тесто в деже, Мануйловна уже все узнала от Пашки. Она вплыла в горницу с независимым видом, присела на край выкрашенного желтой охрой табурета, выжидательно поджала губы.