— А что, Максим так ничего и не пишет?
— Нет, — покачала головой Настасья Мартыновна. — Максим как в воду канул. Погиб, конечно. Если бы жив был, давно написал бы. Так и пропал человек.
Глядя на сугробы снега за окном, Александр спросил тихо:
— Что ж Марина думает делать?
— Не знаю, Саша. Кажется, собирается на курсы идти, учительницей хочет стать.
— А как же Тая?
— Тая поживет у нас, а потом она ее заберет…
Александр ничего не сказал. Весь день он ходил, тихонько насвистывая, по комнате, играл с детьми, гулял в парке, а вечером подморгнул Андрею:
— Зажигай фонарь, Андрюха, полезем поймаем твоего голубя.
— Что вы придумали, Саша! — испугалась Марина. — Там ведь очень высоко, а лестницы нет, еще сорветесь.
— Ничего, мы осторожно, — улыбаясь, заверил Александр. — Пойдем, Андрюха.
Они ушли, а через полчаса вернулись мокрые, грязные, в пыли, в темных пасмах паутины, но веселые и возбужденные. Андрей прижимал к груди крупного сизого голубя. Шея голубя мерцала зеленым и малиновым отливом, обращенные к свечке испуганные глаза то и дело прикрывались тоненькой пленкой.
— Вот! — торжественно объявил Андрей. — Под самой крышей поймали, чуть не сорвались оба. Теперь мы почистим голубятню, устроим ему гнездо, пусть сидит. А весной к нему прилетит голубка…
Александр, проводя испачканной пятерней по волосам, улыбался, и Марина ему сказала:
— Умойтесь, Саша. Давайте я вам полью.
За день до отъезда Александр долго лежал на топчане, потом поднялся, постоял у окна, подозвал Ромку и прошептал, теребя его за ухо:
— Ромашка! Пойди к тете Марине — она у себя в комнатке — и скажи ей так: дядя Саша, мол, просит, чтобы вы оделись потеплее и вышли на минутку к воротам…
Выслушав Ромку, Марина покраснела, бросила платьишко Таи, которое чинила, засуетилась, разыскивая чулки и подвязки. «Боже мой, — думала она, — что ж это такое и для чего это все?… Может, Максим жив… Тайка все понимает… Что я ей скажу?»
Она накинула шубейку, поспешно повязалась платком, сунула ноги в валенки и, ступая на цыпочках, через амбулаторию выскочила во двор.
Вечерело. На высокие сугробы снега легли тени. В парке, умащиваясь на ночь, кричали вороны. Похожие на черные тряпки, они взлетали над березами и с пронзительным карканьем, хлопая крыльями, опускались на темнеющие в вышине гнезда. Через улицу, в соседском дворе, жалобно мычала голодная корова. Увязая в сугробах, прошла старуха с вязанкой хвороста на спине. Мороз немного обмяк, и над снегом тянулся свежий запах влаги.
Марина стояла у ворот, кутаясь в платок, неподвижная, маленькая и жалкая. Александр подошел, осторожно взял ее за руку:
— Пойдемте походим…
Они спустились на дорогу, медленно побрели по улице я вышли на край деревни, к кладбищу.
Стояла нерушимая тишина. На белых холмиках темнели деревянные кресты. На высокой, испещренной пятнами навоза гребле застыли покрытые инеем вербы.
Александр посмотрел на бревенчатый крест на могиле отца, тронул рукой глухо звякнувшее железное кольцо.
— Я мало жил с отцом, — задумчиво сказал Александр. — Он был крутой и тяжелый человек. Митя в него пошел, такой же норовистый.
Он глянул на Марину, ласково коснулся ладонью ее шубейки:
— Вам нелегко будет с ними. Настя — неплохая женщина, по Дмитрий больно горяч, совсем бешеный бывает. Человек он порядочный, честный, до жизни цепкий, семью в обиду не даст, но с ним очень трудно…
Марина теребила конец платка, избегая встретиться взглядом с Александром, и, отворачиваясь, смотрела в сторону.
— Я скоро уеду, Саша, — сказала она, — не могу же я на хлебах сидеть у Дмитрия Даниловича. Надо свою дорогу искать. Пойду на учительские курсы, буду в школе работать, проживу как-нибудь.
Они вышли с кладбища, постояли у обрыва. Над лесом вставала большая красноватая луна, и на льду пруда заискрились ее холодные острые отсветы.
— Вот что, Марина, — сказал Александр, — если вам будет очень плохо… знаете, бывают такие трудные минуты… вспомните, что есть на свете один человек, который… это самое… который, кажется…
— Пойдемте домой, — тихо попросила Марина.
Уже перед самым двором она на секунду остановилась и заглянула Александру в глаза:
— Я ведь еще не жила, Саша. В семнадцать лет вышла замуж, помню, что был у меня муж и что его зовут Максим Селищев. А какой он, как говорит, как смеется, я уже забыла, потому что не видела его семь лет. Мы с ним мало жили вместе, а Тайка только по карточке его знает…
Она помолчала, тронула Александра за рукав:
— То, что вы сказали, я не забуду. Спасибо вам, Саша. Вы очень, очень хороший…
На следующий день Александр уехал. Его провожали до ворот. Он поцеловал всех, сел в сани, размотал башлык и крикнул Андрею:
— Береги голубя, Андрюха, и не реви! Весной приеду, разведем с тобой целую стаю, самых красивых, белых.
В эту ночь Андрей не спал. Прижимаясь к Ромкиному горячему плечу, он думал о сизом голубе, о его малиновой с прозеленью сверкающей шее, о том дне, когда одинокий голубь приманит белую голубку, и будет светить солнце, и зазеленеет трава, и легкие голуби, ладно похлопывая крыльями, слетят с голубятни и поднимутся высоко-высоко в ясное, глубокой синевы весеннее небо.
5
Ленин, партия, народ делали все возможное, чтобы вырвать из лап смерти голодную, разоренную, раскинутую на десятки тысяч верст, засыпанную снегами страну. Мало сказать, что Ленин, партия и народ делали для этого все возможное. Они сделали и то невозможное, нечеловечески трудное, чего не делал до них никогда и никто.
Тысячами разъезжались по селам и деревням мобилизованные партией коммунисты. В солдатских шинелишках, в потертых кожаных куртках, в замасленных рабочих картузах и шапчонках пробирались эти самоотверженные люди сквозь снега и метели.
В деревнях они вели за собой батраков, крестьянок, деревенских комсомольцев. Они вытаскивали из потайных ям захороненное кулаками зерно, раздавали его беднякам. Они просили, требовали не убивать скот, а их самих убивали кулаки, убивали подло, свирепо, из-за угла.
В яростные морозы птицы замерзали на лету, железо примерзало к рукам, холодное солнце было обведено багряным кругом, а организованные большевиками рабочие по кирпичику восстанавливали разрушенные заводы; шахтеры, затянув ремнями ввалившиеся животы, рубили и подавали наверх лед из затопленных шахт; уходили в леса тысячи бледных, слабых от недоедания девчат-комсомолок и там, по пояс проваливаясь в глубокие сугробы, ожесточенно пилили столетние деревья, чтобы согреть страну.
Ленин видел дальше всех, он говорил:
— Как бы ни были тяжелы мучения переходного времени, бедствия, голод, разруха, мы духом не упадем и свое дело доведем до победного конца…
Люди совершали в этот год невиданные, величайшие подвиги, но зима, бездорожье и голод одолевали их.
В лесах рыскали конные и пешие банды зеленых. Отпетые, проспиртованные самогоном головорезы отбивали и сжигали эшелоны с хлебом, убивали по волостям коммунистов, грабили людей на больших дорогах.
Уже в десяти губерниях люди съели не только остатки зерна, по и все, что можно было съесть, — коней, коров, собак, кошек.
По всем столицам Европы разъезжал терзаемый жалостью к людям, угнетенный душевной болью знаменитый полярный путешественник Фритьоф Нансен. Он выступал на многолюдной ассамблее Лиги Наций. Его слушали чисто выбритые, розовощекие господа в щегольских сюртуках, в смокингах, в аккуратно разглаженных фраках. Загорелый, седой, обожженный северными ветрами, он говорил с высокой кафедры:
— Двадцать миллионов русских голодают… Для их спасения нужно пятьдесят миллионов рублей — это только половина стоимости одного военного корабля. Неужели мы все останемся равнодушными к такому человеческому бедствию?
Господа во фраках молчали.
Светлые глаза Нансена темнели от гнева и горя, а голос хрипел:
— Урожай в Канаде так богат, что она одна сможет вывезти в три раза больше, чем нужно для прокормления голодающих в России. В Америке хлеб гниет, его некому продавать. В Аргентине топят хлебом паровозы, а в России двадцать миллионов людей умирают…
Господа переглядывались, улыбались краешком губ и… молчали.
Перед глазами Нансена вставали бескрайние снега севера, последний сухарь в слабеющей руке человека, и он, забыв корректность, кричал истуканам во фраках:
— Умоляю вас, если вы имеете хоть малейшее понятие о голоде и о страшных силах зимы, помогите умирающим русским!
Господа молчали.
И тогда он, великий человек, слабый, как дитя, в своем бессилии, согнувшись, сходил с кафедры и шептал, роняя слезы:
— Боже, боже! Вот люди, одержимые дьяволом. Пусть же на их совесть, на их души лягут миллионы умерших, пусть их самих заморозит зима!..
А зима брала свое, и уже над многими районами России была занесена коса смерти. Смерть гуляла и по хатам маленькой, затерянной среди степных холмов и перелесков Огнищанки. Каждый день кого-нибудь уносили на кладбище или хоронили прямо среди засыпанных инеем верб, в огородах, потому что идти далеко уже не было сил.
Амбулатория по-прежнему пустовала, но Дмитрию Даниловичу каждый день приходилось бродить по деревням, так как в каждой деревне валялись без помощи десятки тифозных. Они горячечно бредили, раскрывая сухие рты, рвали на себе одежду, обнажая изможденное, пестрое от сыпи тело.
Дмитрий Данилович переходил из одной избы в другую, обкладывал головы бредящих тряпками со льдом, смазывал их потрескавшиеся губы глицерином, растирал больных самогоном-первачом, который ему аккуратно после каждого обыска у самогонщиков доставлял в амбулаторию председатель сельсовета Илья Длугач.
Однажды Длугач прислал в амбулаторию нарочного с запиской, в которой просил, чтобы фельдшер немедленно явился к нему.
В этот день у Дмитрия Даниловича мучительно болели зубы, но он все же набросил тулупчик, треух и, прикрывая щеку барашковым воротником, поплелся к Длугачу.
Сельсовет помещался на отшибе, между Огнищанкой и Костиным Кутом, в большом доме бежавшего в Сибирь кулака Баглая. Со времени ухода Баглая — а он ушел со всей семьей в восемнадцатом году — никто его дом не ремонтировал. В холодных комнатах сельсовета гулял ветер, и только по углам, где стояли железные печурки, было тепло.
Илья Длугач встретил Дмитрия Даниловича на крыльце. Он нетерпеливо посасывал свой вишневый мундштучок и, видимо, чем-то был озабочен.
— Доброго здоровья, товарищ фершал! — издали закричал Илья. — Ну-ка, будь добренький, иди сюда да помоги мне разобраться в одном бесовом деле.
Он увлек Дмитрия Даниловича в дом и закричал дежурному:
— Дядя Лука, возьми на шкафчике ключ и отвори нам холодную!
Чернобородый молчаливый Лука, по прозвищу Сибирный, щелкнул ключом. Они все трое вошли в полутемную комнату, окно которой было наполовину забито жестью. В правом углу комнаты стоял разломанный плотницкий верстак, и на верстаке, в деревянном корыте для стирки, Дмитрий Данилович увидел мертвого грудного ребенка. Ребенок был прикрыт грязным полотенцем с вышитым красными нитками петухом.
— Вот, — растерянно мотнул головой Длугач, — мертвое дитё. И мать его у меня сидит, Степанида Хандина из деревни Калинкиной. Калинкинцы доказывают, что эта самая гражданка Хандина силком умертвила свое дитё. Надо, чтоб ты, товарищ фершал, сделал осмотр и написал свое заключение.
— А когда вам доставили труп? — спросил Дмитрий Данилович.
— Вчера вечером, — пояснил Длугач. — Сами же мужики доставили. Третьего дня, говорят, дитё было здоровое и никаких признаков болезни не подавало. А вчера утром Степанида была выпивши, вернулась до дому, и соседка ее слышала, как дитё крепко закричало, а Степанида выскочила из избы и зачала голосить, что, дескать, дитё кончилось.
Морщась от зубной боли, Дмитрий Данилович развернут полотенце, наклонился, бегло осмотрел худое тельце, взглянул на прикушенный беззубыми деснами, слегка припухший язык.
— Смерть наступила от удушения, — сказал он хмуро. — На теле никаких знаков нет. Скорее всего, ребенок удушен одеялом или подушкой. Если хотите уточнить, отправьте труп в волость, пусть вскроют.
— Вот же сучья кровь! — выругался Длугач.
Он подумал секунду, снова, как бык, мотнул головой и тронул Дмитрия Даниловича за плечо:
— Знаете что, товарищ фершал? Я сейчас при вас допрошу гражданку Хандину, а вы подтвердите то самое, что сейчас тут говорили.
— Но ведь я не имею права давать заключение в присутствии обвиняемой, — недовольно сказал Дмитрий Данилович, — здесь не суд, а я не эксперт.
Длугач насупился:
— Какой там, к бесу, эксперт! Просто надо на факте припереть эту сволочь до стенки, пускай признается, а то она все дурочку валяет, плачет да смешки строит.
— Ладно, пойдемте, — сказал Дмитрий Данилович.
В кабинете Длугача было холодно, но чисто. Между двумя окнами стоял накрытый кумачом стол, на нем школьная чернильница, пресс-папье и конторские счеты. Над столом висел неумело срисованный из газеты и раскрашенный акварелью портрет Ленина. Слева и справа от стола стояли две длинные деревянные скамьи, а на низком кухонном шкафчике лежала винтовка.
— Дядя Лука, заведи арестованную! — закричал Длугач.
В комнату, тихонько подталкиваемая Лукой, вошла женщина, повязанная обрывком клетчатой шали. Ей было лет тридцать, не больше, но голод и нужда уже надломили ее силы, притушили глаза, избороздили морщинами лицо.
— Присядь на лавку, Степанида, — не поднимая головы, сказал Длугач.
Простучав подкованными железом солдатскими сапогами, женщина послушно села на лавку. Рядом с пей присел дядя Лука с тонкой вербовой палочкой в руках.
— Где твой хозяин, Степанида? — спросил Длугач.
— Нету у меня хозяина, — равнодушно ответила женщина.
— А где ж он?
— Не знаю, угнали его прошлый год.
— Кто угнал? Белые? Красные?
Степанида тупо уставилась на председателя, тронула пальцами бахрому шальки.
— Откель я знаю, какие они? Приехали в деревню, пошли по избам и зачали мужиков, которые остались, угонять. Так и моего угнали.
Свернув цигарку, Длугач чиркнул медной, сделанной из патрона зажигалкой, положил зажигалку рядом, негромко постучал ею по столу:
— А дитё у тебя от кого нашлось? От хозяина или же от кого другого? Сколько времени дитю? В каком месяце оно нашлось?
Не опуская пустые, утерявшие блеск глаза, женщина вытерла ладонью сухие губы.
— Дитё от другого.
— От кого же именно?
— Его тоже нету, белые угнали, — сказала женщина.
Сквозь заиндевевшее окно было видно, как раскачивались под ветром ветки акаций. В круглой железной печурке, рассыпая искры, потрескивали сырые дрова. Одно поленце упало на пол, зашипело. В комнате запахло дымом. Женщина поднялась с лавки, стуча сапогами, подошла к печке, сунула дымящееся поленце и села на место. И все трое мужчин вздохнули, потому что в каждом движении женщины — в том, как она присела на корточки, как быстро и ловко взяла полено, как незаметно вытерла пальцы о подол черной юбки, — было привычное, домашнее, мирное, очень далекое от того, о чем надо было сейчас говорить.
— Ну ладно, — сказал Илья Длугач, — теперь ты расскажи, гражданка Хандина, как это у тебя получилось с дитём.
И, словно боясь, что женщина снова будет отпираться, Илья толкнул локтем Дмитрия Даниловича:
— Вы, товарищ фершал, объявите ей свое заключение.
Дмитрий Данилович придержал ладонью щеку, закряхтел от боли и в упор взглянул на женщину:
— Ребенок ваш помер… от удушения. Его накрыли одеялом или подушкой и…
Степанида шевельнула ногой, зажала в коленях ладони бессильно опущенных рук, провела языком по сухим губам.
— Ну да… подушкой, — безвольно согласилась она.
— Для чего же это? — растерянно спросил Длугач.
Женщина равнодушно посмотрела в окно.
— Я уже шесть дней голодная, — сказала она, — молоко у меня в грудях пропало, а дитё скулит и скулит… цельными ночами…
— Эх ты, горе горькое! — вздохнул дядя Лука.
Под окном раскачивались ветки акаций. Погромыхивая ведрами, по снегу пробежала босая девчонка в драном отцовском тулупе. Жалостливо глядя на женщину, постукивал палочкой дядя Лука.