Сотворение мира.Книга первая - Закруткин Виталий Александрович 8 стр.


Сидя в теплой ванне, тихонько взбалтывая зеленоватую, с сильным запахом соснового экстракта воду, Юрген с наслаждением осматривал белые кафельные стены, лохматые полотенца на никелированных крючках, аккуратно разложенные на полочках мыльницы, губки, тюбики с пастой и, как кошмарное сновидение, вспоминал страшный путь от Огнищанки до Мюнхена. «Неужели все это позади? — думал он, потягиваясь. — Неужели больше не будет подлого страха, вшей, голодных старух и пожаров? Неужели навсегда исчезли вокзальные нужники, трупы, обыски, проклятый запах карболки?» Он яростно намылил голову, окунулся и забормотал, отфыркиваясь:

— Конечно, все это в прошлом: большевики, Россия, Огнищанка, Ганя…

Что-то тупо сжало его сердце.

— Да, да… и Ганя…

С чувством умиления и жалости к самому себе Юрген подумал о своей странной привязанности к этой деревенской девушке. Он вспомнил, как однажды на посиделках полушутя отрезал у Гани небольшую прядь волос. Отворачиваясь от парней, по так, чтобы видела Ганя, он прижал тогда отрезанную прядь к губам и сказал девушке: «Это для меня дороже жизни». Говорил он вполне искренне, по сам в глубине души восхищался и любовался собой: вот он, интеллигентный состоятельный молодой человек, полюбил простую девушку-крестьянку и пронес эту трогательную любовь через все испытания жизни! Прядь белокурых Ганиных волос — вначале они пахли мятой — он вложил в золотой материнский медальон-сердечко и с тех пор не расставался с этим медальоном.

«Нет, я никогда не перестану любить Ганю, — растроганно подумал Юрген, смывая с себя мыльную пену, — я буду верен ей до смерти…»

Он вылез из ванны, вытерся жесткой простыней, надел чистое белье, приготовленный экономкой чужой костюм и вышел покурить в отведенную ему комнату. Не успел он вложить в мундштук польскую сигарету, как в дверь постучали.

— Да! — крикнул Юрген.

В комнату ворвался невысокий юноша, одетый в отлично сшитый пиджак, серые военные бриджи и желтые краги. Юноша был коротко острижен, глаза его щурились, а рот улыбался, обнажая темные зубы.

— Кузен Юрген? — закричал юноша. — Давай знакомиться. Конрад Риге, бывший фельдфебель, а сейчас безработный солдат свободной немецкой республики.

Он потряс руку Юргену, ударил его по плечу и захохотал, покачивая головой:

— Что, кузен? Ищешь спасения от диктатуры красных варваров? Думаешь в фатерлянде обрести счастье? Напрасно! Тут народ тоже как на иголках сидит. Жрать нечего, править некому, а победители грабят нас почище, чем вас грабили большевики.

— Как некому править? — удивился Юрген. — А президент Эберт?

Конрад пожал плечами:

— Эберт? Этот надутый шорник и трактирщик? Правда, он с помощью старых офицеров лихо придушил красных, но разве стране нужна сейчас эта социал-демократическая икона? Нет, кузен, трусливые выкормыши этой партии не спасут Германии. Нам нужен немецкий Наполеон!

Он походил по комнате, посвистывая, потом снял с этажерки и протянул Юргену портрет молодого долговязого генерала в пенсне:

— Вот. Мы думали, этот спасет. Кронпринц Вильгельм. Не вышло. Его изгнали из Германии. Знаешь, где он теперь? В Голландии, в деревушке на острове Веринген, в Зюдерзее. Его везли туда на разбитой колымаге, пахнущей прелой кожей и рыбьим жиром.

Конрад презрительно бросил портрет на подоконник.

— Теперь он учится кузнечному ремеслу, и американцы туристы дают по тридцать гульденов за каждую выкованную им подкову… Не слишком высокая цена для германского кронпринца.

— Д-да, — кивнул Юрген, — жалкая цена и жалкая судьба.

Помолчав, Конрад наклонился к Юргену:

— Ничего, кузен, мы не теряем надежды… Вечером я сведу тебя в «Гофброй» и познакомлю кое с кем. Правда, нас еще очень мало, но за нами будущее…

Он пожал Юргену руку.

— Вечером ты увидишь сам…

За обедом, как это обычно бывает после долгой разлуки, дядя Готлиб и старый Раух предавались грустным воспоминаниям. Попивая кофе, они говорили о покойной госпоже Раух, о совместных поездках в Женеву и Вену, о пропавшем огнищанском богатстве. Христина жадно ела изготовленные Розой штрудли, встряхивала белокурыми волосами, ласково мычала и посматривала на сидевшего рядом с ней Конрада. Он посмеивался и отодвигал стул.

— Хороша у нас сестренка, — моргнул он Юргену.

Юрген кисло улыбнулся:

— Она не выносит общества мужчин.

— То есть?

— Сразу влюбляется…

Попивая крепкий кофе, дядя Готлиб задумчиво говорил Рауху:

— Ваша русская революция расколола весь мир… Я старый социал-демократ, но мне ни разу не приходилось видеть в нашей партии такого разброда. Ведь дошло до того, что многие социал-демократы стали большевиками. Разве это возможно?

— У вас все возможно! — нагло перебил Конрад. — Вы собственной тени боитесь, и по вашей вине Германия превратилась в ничто.

Он криво усмехнулся:

— Па-а-ртия! Слизняки. Перед кайзером вы лебезили, лакейски прислуживали ему, а сами исподтишка подтачивали трон. Теперь вы продаете страну отцов версальским разбойникам, заигрываете с рабочими, а по ночам расстреливаете их за большевизм… Медузы вы, а не социал-демократы!

— Выпей вина, Конрад, — миролюбиво сказал дядя Готлиб. — Ты напрасно нервничаешь. Не забывай, что в нашей партии состоят Густав Носке, Филипп Шейдеман. Это могучие столпы демократии.

Конрад качнул стул и захохотал:

— Столпы демократии! Слизняки они, а не столпы. Предатели!

Выдернув из-за воротника салфетку, дядя Готлиб повернулся к Рауху и проворковал, удивленно подняв кустики седых бровей:

— Вы что-нибудь понимаете, Франц? Все пас ругают предателями. Сторонники кайзера обвиняют нас в измене. Красные говорят, что мы предали рабочих. Кто же из них прав?

— И те и другие, — издевательски сказал Конрад, — потому что вы давно превратились в кучку жалких предателей. Проклятые версальские мародеры кожу сдирают с немцев, а вы только расшаркиваетесь перед ними…

Старый Раух не вмешивался в разговор. Он сопел, лениво раскатывал на скатерти темный хлебный мякиш и тупо смотрел на него сонными глазами.

— Вы нездоровы, Франц? — участливо спросил его дядя Готлиб.

— Да, я, кажется, нездоров, — буркнул Раух и поднял на ладони примятый хлебный шарик. — Я вот смотрю на ваш хлеб, — сказал он тихо. — Разве это хлеб? Тут много лебеды. С таким хлебом победить нельзя… Видно, Германия разорена не меньше, чем Россия…

Стул под ним скрипнул, Раух поднялся и проговорил устало:

— Если можно, я пойду спать. Проводи меня, Готлиб.

После обеда Конрад приказал Розе заняться Христиной, надел пальто, закутал шею красным шарфом.

— Пойдем, Юрген.

В большом зале пивной «Гофброй», куда они вошли, густым облаком висел сизый табачный дым. За круглыми столиками, потягивая из кружек горькое пиво, сидели офицеры без погон, рабочие в темных комбинезонах, проститутки с ярко накрашенными ртами. Со всех сторон слышались хриплые голоса, стук кружек, звон посуды. Между столиками, как тени, беззвучно мелькали кельнеры в белых пиджаках и галстуках. Хромой старик в шляпе, стоя у окна, монотонно вертел шарманку, извлекая из нее негромкие, то лающие, то всхлипывающие звуки.

Конрад с Юргеном разыскали свободный столик и заказали две кружки пива.

— Я бываю тут почти каждый день, — сказал Конрад, — потому что только тут я слышу и вижу настоящих людей…

Юрген пил кружку за кружкой и стал быстро хмелеть. Он курил, прихлебывая пиво и вспоминая навеки оставленную Огнищанку, голубой пруд, Ганю, которая шла по берегу пруда, разбрызгивая воду смуглыми ногами.

Вдруг Конрад сильно сжал кисть его руки:

— Смотри!

У соседнего столика остановился человек в сером солдатском плаще. У него были темные, причесанные набок волосы, нервное лицо, оловянно-тусклые глаза с тяжелыми веками. Он тронул ладонью резко подбритые усы над жесткими губами и хрипло закричал:

— Господа! Одну минуту! Послушайте, что я вам скажу о судьбах униженной, замученной, распятой Германии. Я не оратор, не прорицатель… Я только первый барабанщик национальной революции…

— Кто это? — удивленно спросил Юрген.

— Тот, о ком я говорил, — восторженно ответил Конрад. — Ефрейтор Адольф Гитлер…

3

Старый одноухий волк брел по снежному полю. С утра потеплело, снег обмяк, чуть подтаял на бугорках, и на непаханом поле обнажились клочки мерзлой земли. Волк много часов шел по следу зайца-подранка. У зайца была перебита левая передняя лапа, он с трудом волочил ее, оставляя на снегу едва заметную вмятину и капли крови. Влажный снег быстро вбирал кровь, она теряла цвет, неясно бурела ржавыми пятнами, но и от этих пятен сквозь запах земли и влаги пробивался солоноватый, манящий запах крови, и волк, часто наклоняя лобастую голову, принюхиваясь, трусил по следу мелкой рысцой.

Заяц бежал все дальше и дальше. Он огибал густые кусты терновника, длинными скачками несся по мелколесью, на мгновение останавливался — в этих местах кровь дольше сохраняла запах и цвет, потом скакал дальше через забитые кураем лощины, сломанные ветром бурьяны, окаймленные заледенелой кугой озерные берега. Волк лизал кровяной след, бестолково кружился по заячьим петлям, жалобно, по старчески скулил.

На краю утонувшего в снегу березового перелеска волк вдруг увидел собаку. Это была бездомная сука, рыжая, с черно-седым чепраком и лохматым обрубком хвоста. Сгорбившись, ощетинив шерсть, она кромсала зайца. Волк остановился неподалеку, выжидая. Сука раза два зарычала, но не оставила добычу. Она проглотила заячьи внутренности, худую хребтину сожрала вместе с шерстью, потом, переламывая крепкими зубами кости, покончила с лапами, с головой и побежала к деревне, не оставив волку ничего.

Опасливо оглядываясь, сука покружила возле околицы и остановилась у крайней хаты. Это была глинобитная землянка деда Силыча.

Дед сидел на пороге, строгал палку. Возле него крутились ставровские ребята Андрей и Ромка.

— Гляньте, собака! — рванулся Андрей. — Чья это? У нас в деревне ни одной не осталось…

— Э, да это, кажись, барина Рауха, — прищурился дед Силыч. — Как они уехали, она в усадьбе осталась, а потом сбежала.

— Куда сбежала? — спросил Ромка.

Дед развел руками:

— А господь ее знает! Должно быть, в лес или же в поле, пропитание себе добывать. Цельный год где-то пропадала.

— Давайте поймаем и возьмем себе, — встрепенулся Андрей. Он схватил деда за плечо: — А как ее зовут, не знаете?

— Нет, Андрюха, не знаю, не запомнил, стало быть. У нее какое-то такое прозвание было: чи Тузя, чи Кузя…

Причмокивая, призывно похлопывая по бедрам, Андрей медленно пошел к собаке. Дед Силыч и Ромка следили за ним: дед — посмеиваясь, Ромка — широко раскрыв глаза.

— Ты не дюже, не дюже! — предостерегающе закричал дед. — Напужаешь ее — она и кинется дуром.

Андрей остановился, присел на корточки и позвал тихонько:

— Кузя! Кузенька! Кузя!

Собака подняла уши, слегка попятилась, шевельнула куцым хвостом.

— Не бойсь, Андрюха, не бойсь, — сказал дед, — мани ее поласковей. Кажная животина ласку любит.

Осторожно продвигаясь вперед, Андрей не сводил глаз с собаки и все приговаривал, умоляя:

— Ну, Кузенька… ну, дурочка… иди же ко мне, иди, Кузенька…

То ли в одичалой собачьей душе сладко заныло что-то забытое, то ли она узнала родные места, но собака вдруг припала к земле и, глядя снизу вверх покорными глазами, подползла к Андрею и ткнула ему в колени рыжую морду. Он робко прикоснулся к ее шее, почесал за ухом и сказал властно и радостно:

— Пойдем, Кузя!

И она пошла за ним к землянке.

— Ну чего ж, дорогие гости, пожалуйте в хату, — тоненько засмеялся дед Силыч.

Кое-как слепленная из глины, дедова землянка давно покосилась на один бок, ее земляная крыша заросла бурьяном, но единственное окошко, сияя протертыми стеклами, бойко смотрело на мир, отражая снежные сугробы и увешанную сосульками старую березу, с которой медленно падали капли талой воды.

В низкой землянке стоял крепкий запах дегтя, дыма и сушеных трав. Пучки трав висели на стенах, лежали на печке, на сундуке. В углу стояло ржавое одноствольное ружье. На лавке у окна были разложены сапожные ножи, дратва, коробочки с деревянными шпильками. Несмотря на то что дед Силыч жил один, глиняный пол тесной землянки был чисто выметен, приземистая печь истоплена, а на подоконнике красовались вымытая до блеска щербатая глиняная миска и деревянная ложка.

Андрей и Ромка в последнее время все чаще убегали к деду: с ним было весело и как-то необычайно просто и хорошо.

— Чего ж мы теперь будем делать с собачкой? — горестно сказал Силыч, входя в землянку. — Она же святым духом не насытится, ей, животине, питание требуется.

Собака робко заглянула под лавку, прошлась по землянке, понюхала траву на сундуке и уселась у печки, поблескивая умными, спрятанными в лохматой шерсти глазами. Люди как будто не собирались сделать ей ничего плохого, и она доверчиво ожидала их решения, повиливая куцым хвостом.

— Может, она сама будет охотиться? — высказал предположение Ромка. — Ее ведь никто не кормил, а она живая…

— Это правильно, — кивнул Силыч, — а только ее сперва пригреть надо, чтоб она хозяина своего знала.

Кряхтя и покашливая, он отодвинул печную заслонку, вытащил ухватом чугунок, разыскал под лавкой ведро и налил туда буро-зеленой жижи из закоптелого чугунка.

— Похлебай супа, бродяга, — ласково сказал он собаке. — Суп хотя и вчерашний, да, может, ваша милость откушает его, в нем травка есть, и корешки положены, и диким чесноком он сдобрен — самое господское кушанье…

Собака сунула голову в ведро и, не желая обидеть старика, от которого хорошо пахло овчиной и потом, вежливо хлебнула теплой бурды.

— Не по нраву ей наш суп, — сокрушенно проговорил дед, — должно быть, в трактире поела или же на свадьбе гуляла.

— Давайте отведем ее к нам! — нетерпеливо воскликнул Андрей.

Силыч лукаво подмигнул ему:

— А чего папаша твой скажет, Митрий-то Данилыч? Привели, скажет, лишний рот. Тут, мол, людям есть нечего, а они еще здоровенную собаку приволокли…

Так оно и случилось. Когда дед с ребятами и собакой вошли во двор, Дмитрий Данилович вышел из сада в накинутом на плечи полушубке и, увидев собаку, сердито сдвинул брови:

— Что это?

— Это собака вернулась, которая тут жила, — виновато глядя в землю, объяснил Андрей. — Ее зовут Кузя, она голодная…

— Во-во, голодная! — крикнул Дмитрий Данилович. — Уберите ее к черту! Сами на свекле сидим, а вы с собаками лезете!

Поглядев на мальчишек, на притихшую Кузю, дед Силыч тряхнул бороденкой, вздохнул и сказал коротко:

— Не злобствуй, Данилыч. Ребятки твои от сердца животину пожалели. Радоваться надо, что у них душа не захолонула, а ты злобствуешь. Да и сучка умнющая, я ее знаю, она добрым сторожем тебе будет. Ты на краю живешь, до леса рукой подать, а в лесу, сам знаешь, всякая сволочь хоронится. Тебе без собаки никак невозможно.

— А кормить ее чем? От себя отнимать последнюю крошку?

— Она сама себя прокормит, — заверил Силыч. — Я эту сучонку знаю: когда баре ее бросили без пропитания, она с полгода в поле да по лесам блукала.

Дмитрий Данилович раздраженно махнул рукой:

— Ладно, черт с ней! Все равно кормить ее нечем. Околеет — значит, туда ей и дорога.

Андрей и Ромка, поняв слова отца как разрешение, кинулись в сарай, нагребли остатки соломы, соорудили под террасой теплое логово и уложили туда собаку.

— Так-то оно лучше, — одобрительно сказал Силыч. — И собачка хату себе нашла, и ребята довольны, потому что душа у них еще не засохла, жалостью теплеет…

4

Дмитрия Даниловича раздражало то, что делалось в его семье. После отъезда в Москву Александр прислал большое письмо, в котором откровенно писал, что полюбил Марину и просит поберечь ее. Это не понравилось Настасье Мартыновне. Она все еще верила, что брат Максим вернется, и часто упрашивала Марину терпеливо ждать его возвращения. Письмо Александра обозлило Настасью Мартыновну, и она накинулась на мужа, как будто он был виноват в этом.

Назад Дальше