И, затаясь в своем углу,
тот скрип терпел я, как иглу,
входящую в мой мозг унылый…
Но вот на днях собрался с силой,
схватил топор! И – смерть сосне.
Но скрип остался. Там, во мне.
1992
«По перрону ходят люди…»
По перрону ходят люди,
ждут отправки кто куда.
Рядом в каменной посуде
«Кипяченая вода».
Пожелайте, воробьишки,
мне ни пуха, ни пера.
Пассажиры точат книжки,
как жуки… Стоит жара.
И шибает из вагона всем,
чем пахнет человек.
Вот пакетик от бекона
на путях окончил век,
вот неясная старушка
помочилась между шпал…
Вот земля – моя подушка,
на которой я поспал.
1963
«В человеке вспыхнула тревога…»
В человеке вспыхнула тревога:
из газет узнал, что нету – Бога!
Причесался. Вышел за ворота.
Глядь! – из-за угла хромает кто-то.
Поравнялись. Щелкнули зубами.
«Значит, нет Всевышнего над нами?»
Так они подумали – с испуга.
И слегка обидели друг друга.
1969–1981
«Два бандита смиренно сидели в пивной…»
Два бандита смиренно сидели в пивной
после темной и мокрой работы ночной.
Разгрызая зубами соленый сухарь,
чернобровый сказал убежденно: «Фонарь!»
Отхлебнув свое пиво, и мрачен, и зол,
белобрысый на это ответил: «Козел!»
А в пивной становилось заметно тесней.
Был один из семи нумерованных дней.
Неустанно скулила несчастная дверь.
И сказал чернобровый: «А ты ей – не верь!»
На столах заунывно звенело стекло.
Белой пеной, как снегом, столы замело.
И сказал белобрысый: «Уеду на юг!»
А в ответ чернобровый: «Уедешь – каюк!»
Выходя из пивной, озираясь на свет,
два бандита сказали друг другу: «Привет!»
Белобрысый, подумав, добавил: «Пока».
И безжалостно их повязала Че-Ка.
1960-е
«В тишине шуршала мышь…»
В тишине шуршала мышь.
Хан чесался. Тохтамыш.
Хан чесался потому,
что неможилось ему.
А неможилось ему,
потому что съел хурму
слишком свежую, пожалуй, –
хан не ел товар лежалый.
На лице его печаль,
как кисейная вуаль.
Говорит ему один:
– Не печалься, господин.
Финик съешь, откушай фигу.
Поспособствуй ханству, игу, –
наше иго – это ж благо!
То ли будет в век ГУЛАГа.
…Ночь пришла. Советник скис.
Тохтамыш испил кумыс.
На носу сидела вошь, –
на, понюхай и положь.
1992
«Удивительное дело…»
Удивительное дело,
до чего капризно тело:
то понос его прохватит,
то надуется гнойник
где-нибудь внизу и сзади,
то, глядишь, запор возник.
Хрустнет кость, лишай стригучий
заведется на башке,
то закружишься в падучей,
лопнет жилка на виске.
…Ускоряясь, мчится тело,
в землю-матушку спеша.
И, смотря на это дело,
думу думает душа.
1960-е
«Мы сидели чинно в парке…»
Мы сидели чинно в парке,
ели пряники, молчали.
Пароход шипел и харкал
ниже парка – на причале.
Кто-то ерзал на гармошке
упоительно и тошно.
На деревьях пели кошки
одиноко и тревожно.
А на пристани у кассы
мы расстались, как на сцене.
Ели пряники напрасно –
без идеи и без цели.
Пароход затем отчалил,
увозя твою прическу.
Я остался на причале –
молодой и трезвый в доску!
1957
В общежитии
Сосед приходит и садится на кровать,
и начинает сразу яростно зевать.
Четыре гаврика играют в домино.
«А за окном, – поют, – совсем уже темно!»
Два местных франта собираются на пляс.
Заочник Вася в математике погряз.
Приходит пьяненький, ложится на кровать
и начинает потихоньку завывать.
Один игрок сказал другому: «Эх ты, брат!»
Одели франты свой торжественный наряд.
Другой игрок сказал, подумав: «Эх ты, друг!»
И оторвал заочник голову от рук.
…В окне действительно становится темно.
Друзья все медленней играют в домино.
Приходит пьяненький, ныряет под кровать
и начинает тихо-мирно горевать.
1960-е
«Ребенок вымочил усы…»
Ребенок вымочил усы
на дождесеющей погоде…
И две ладони, как весы, –
как балансировали вроде.
Ребенок жалобно икал,
Он тонок был и хил, и гнулся.
Он сорок лет себя искал
и, не найдя, назад вернулся.
Стоит в осеннем мандраже,
дрожит, поддерживая брюки.
И не берут его уже
ни на руки, ни на поруки.
И никому до пьяных глаз
ни дела нет, ни интереса.
А век возносит к звездам нас,
голубоватый от прогресса!
1957
«Не хороший я, не плохой…»
Не хороший я, не плохой, –
просто был в этот вечер пьян…
Потерял меня пароход,
обронил меня в океан.
Окунулся я и смотрю:
спит зеленая тишина.
На полотнищах моих брюк
рыба светится, как луна.
В волосах сидит существо,
молча лапками шебаршит.
Из друзей моих – никого,
хоть бы жалостный какой жид.
Ни ларька вокруг, ни столба,
дно заросшее – нет пути.
Значит, всплыть уже – не судьба?
Значит, пропадом пропади?
…Пусть воды вокруг – толщина,
лишь бы, Господи, тишина,
тишина вокруг и покой…
Изумительный я какой.
1957
«Я, конечно, счастливее вас…»
Я, конечно, счастливее вас.
Не верите? Но это так.
У меня бельмо поразило глаз,
но у меня – не рак.
Меня жена разлюбила, но –
не ее сестра.
Мои стихи, говорят, говно,
но так говорили вчера.
И, если я не красив с лица, –
милей меня кенгуру…
Итак, материя не имеет конца,
а я возьму и помру.
1960-е
«А есть еще такая версия…»
А есть еще такая версия, –
что лучше уж – ходить по лезвию
в обнимку с Нинкой и Егоркою –
пить беспробудно с ними горькую,
чем возлежать на самомнении
и ждать, – когда пропустят в гении…
А есть еще такая басенка, –
что не напрасно с Нинкой квасим мы,
что нам за это поведение
на небе будет – снисхождение,
а то и вовсе – премиальные…
Раз уж такие гениальные.
1969–1991
«Я двигаюсь, чужой и некрасивый…»
Я двигаюсь, чужой и некрасивый,
с ноздрей моих спадают слезы-капли.
Я таю на глазах, ночной и сивый,
но все еще дышу и мыслю как бы.
Среди брюнетов нет мне в мире места.
И девушки меня не любят вовсе,
хоть где-то среди них моя невеста,
которой от рожденья – семью восемь.
Я двигаюсь торжественно и хмуро,
исследую карманы куцей куртки…
Когда-нибудь придет ко мне культура
и выметет из комнаты окурки.
1965–1991
«Все жиже кровь моя. Все гуще…»
Все жиже кровь моя. Все гуще –
у жирнобедренных владык.
Мой флаг беспечности приспущен:
недорасцвел – уже поник.
Под небом фыркают машины,
как стая загнанных собак.
Ножные сплющились пружины
упругих мышц. Костяк обмяк.
В толпе зевак – жена и дети.
Они меня не узнают.
И выход только в пистолете,
но мне его не выдают.
Все жиже время. Явь жестока.
Надежды юности – мертвы.
…Глядит Всевидящее Око
равно на всех – из синевы.
1960–1991
«Стану я, как гриб морской…»
Стану я, как гриб морской, –
сморщенный и кисловатый.
Ты придешь ко мне с тоской
в пальтеце, подбитом ватой,
У тебя ли нелады
с грозным мужем – злым и южным.
Чистым спиртом без воды
мы его помянем дружно.
Тяжела ты, как земля,
не снести тебя, родная.
Глянь в окошко: вот – поля,
вот причесочка лесная…
Там – асфальт, а тут – уют:
канделябры, «Антидюринг».
А за стенкой – водку пьют,
пьют, как будто перед бурей!
1960
«У человека голова и руки…»
У человека голова и руки,
он производит формулы и звуки.
Он строит башни, протыкает небо.
А мне бы, граждане… приткнуться – где бы?
В пустом троллейбусе, как спичка в коробке, сквозь ночь, как белая монетка в кулаке, я пробираюсь в глубь своей мечты –
туда, где на диване зябнешь ты.
1969
«Я не советую бежать…»
Я не советую бежать,
хоть наш кораблик тонет.
Пусть нам с тобою рожь не жать,
останься, радость, в доме.
Пусть я порою, как метель,
шуршащая в кварталах,
играя роль, теряю цель, –
останься, хоть устала.
В ночное выгляни окно –
там, на скамье бульварной
я все смотрю свое кино,
глотая свет фонарный…
1969–1991
«Говорят, я деградировал…»
Говорят, я деградировал –
обомлел мой серый мозг…
Кто же вам сие радировал?
Что за сволочь? – вот вопрос.
Говорят, я спился начисто,
десять жен переменил.
…Не в цифири суть, а в качестве,
коли столько душ пленил!
Говорят… А я устал уже
(ухо тоже устает).
Десять жен давно уж замужем,
но тринадцатая – ждет!
Вот сидит она тихонечко,
гладит солнышко рукой…
Ничего еще не кончено,
даже – песня за рекой!
1970
«Ступа радио толчет…»
Ступа радио толчет
хилые идейки.
В ухо песенка течет –
холоднее змейки.
Тит пропел, Федот поет.
Взялся Карп за дело.
… Песня уху отдает
собственное тело.
Уху, озеру, холму
хмурому – под ноги…
А затем – в лесную тьму
прогоняет соки.
А потом и соловьем
вечер весь потела!
Мы сегодня водку пьем, –
грудь заиндевела.
Нам с тоской – не по пути,
пьем, как волчья стая!
Может, к вечеру в груди
песенка оттает…
1969
Новогоднее
Какие там «Новые годы»?
Веселье заткни, шпингалет…
Есть праздник Любви, есть – Свободы,
а праздника Старости – нет.
Мороз барабанит по стенам
и скулам – бомбит бомбовоз!
Пожалуй, подспудные гены –
и те ощущают мороз.
Бутылка шампанского шпокнет,
и снова в висках тишина…
Как будто в окопе глубоком,
сижу я в бокале вина.
Какие там Новые Годы, –
заботы, запреты, завал…
А друг выдавал анекдоты,
и я его – в лоб целовал.
31 декабря 1969
«Когда я Нюшу полюбил…»
Когда я Нюшу полюбил,
а полюбил ее не сразу,
я по утрам кагорец пил,
а не какую-то заразу.
Когда я Нюшу целовал –
и в рот, и в око, и в сопатку,
я тот кагорец наливал
в себя, как в рюмочку-лампадку.
Как хорошо, что я затих,
так удивительно, что бьется,
что бьется сердце на двоих,
как это где-то там поется.
1960
«Лежит раздавленная кошка…»
Лежит раздавленная кошка,
ее мне жалко, но… немножко.
Лежит кургузый пиджачок,
а в нем – душистый мужичок.
Сорвало с крыши лист железа.
Кулак не пукнет из обреза.
Ползут к себе, издалека,
две половинки червяка.
Попал автобус под трамвай,
грузин сказал печально: «Вай!»
Лежит расплющенная ложка,
лежит, растоптана, дорожка,
лежит заводик – хвост трубой!
А я хочу лежать с тобой.
1964–1991
Арифметик
– «Здравствуй. Я тебя не видел
восемнадцать лет».
Глянул я – чуть глаз не вытек:
– «Ты ли это, – дед?!»
– «Я-то, я. Но скоро сорок
и тебе и мне.»
Я ему: – «Послушай, Жора,
может, выпьем?»
– «Не!
Ни граммульки, ни полкапли
вот уж десять лет.»
И протягивает грабли,
говоря: – «Привет.»
Скоро сорок. Скоро двести.
Скоро – миллион!
А когда-то пели вместе
песни. Я и он.
1969
«Сижу, потому что стоять не могу…»
Сижу, потому что стоять не могу.
Я выпить желаю. Разрушить тоску.
Как вдруг – прилетел под окно голубок
и сразу нагадил. А я – занемог.
А я, оскорбленно взирая на мир,
отнес голубка в коммунальный сортир,
в котором чугунный стоит унитаз,
с тех пор как лишили Романовых – нас.
1961–1991
«Как это серенькое небо…»
Как это серенькое небо
вчера грустило и рыдало!
Как будто я в объятьях склепа –
на дне кирпичного квартала.
О, мне, как человеку почвы,
как человеку агрегатов,
казалось все это нарочным
и несколько витиеватым.
Я очень пиво обожаю,
его отрыжку роковую.
Проблему я не столь решаю,
а сколь, – решив ее, – ликую.
Но в сердце чаще – ватно, утло,
по мелочам да и по сути…
Какое серенькое утро,
какие втоптанные люди.
1961–1991
«Рассвет сквозь иглы сосен…»
Рассвет сквозь иглы сосен.
Туман съедает снег.
Весна, а в сердце осень.
И деревянный смех.
Идем. Куда? Не знаю.
Ведут. Молчит конвой.
Россия, мать родная
с патлатой головой.
Явь источает запах,
тоску – не аромат.
Плывет, как дым, на Запад
великорусский мат.
1992
Домой
До чего же дико
на пустом шоссе.
Дождик. В сердце тихо.
И поля – в овсе.
Где я жил до этих
моросящих дней?
Где я пил? В буфете.
И не с ним, а – с ней!
…Горбится автобус,
производит шум.
Надо только, чтобы
не сдавался ум.
Надо непременно
шевелить мозгой.
А не то – коленом –
и под зад ногой!
1967
«Мать моя меня рожала туго»…
«Мать моя меня рожала туго», –
это мной услышано от друга.
Видимо, что так оно и было:
ржала и лягалась, как кобыла!
Не всегда оно бывает быстро, –
ведь кого на свет решила выслать:
не инструктора райкома, где там!
тунеядца, алкаша, поэта.
Потому и туго появлялся,
что весь мир тому сопротивлялся.
Торговали б водкой в животе, –
он бы и сейчас сидел в гнезде.
1963
«Вот вы ругаетесь, хватив из ложки супа…»
Вот вы ругаетесь, хватив из ложки супа
кипящего, хоть и не дали дуба.
Выплевывая кожу изо рта,
вы мыслите, святая простота:
«Как больно жить, как жизни тяжек труд!»
Но жизнь пройдет, вам рюмочку нальют,
и вы простите – Родине, жене, –
что жили как бы по уши в говне.
Зато теперь – в желудке – летний сад!
Еще одну! И – нет пути назад…
А вы ругаетесь, как нищий на помойке,
как мужики, что вышли из попойки,
как член Це-Ка, что вышел из дворца…
Ах, где ты, радость, радость без конца?
1969
«Не верю, что нас разлюбили…»
Не верю, что нас разлюбили.
Лет двадцать мы горькую пили.
Потом, озираясь смятенно,
тихонько полезли на стену.
Вконец освинело умишко.
Пришло бы из детства письмишко.
Хотя бы – единая строчка, –
три радужных слова и точка,
примерно, таких очертаний:
«Вернитесь, довольно скитаний».
1968
«Из черепа великого поэта…»
Из черепа великого поэта
я пил вино, скучая при свечах.
И терпкое, как смерть, кощунство это
ласкало кровь! И пенилось в очах.
И не было со мною в этот вечер
ни суеты, ни слез минувших лет.
Текли стихи, и оплывали свечи,
и гениальность излучала свет.
1978
«Она на нем, прокисшем, виснет…»
Она на нем, прокисшем, виснет,
хотя и сознает, что он – не то…
Так на пожаре, вместо жизни