Отпетые уродцы.
Не крикнешь им: «Ужо!» –
как пушкинский Евгений
надменному Петру…
Их каменные тени
живут.
А я – умру.
1991
«Выцветшие мелочи…»
Выцветшие мелочи,
утлый дачный быт.
Надпись на тарелочке:
слово «Общепит».
Что-то неудачное,
шрамом на лице,
мрачное, барачное
в том сквозит словце.
Что-то тускло-мнимое,
как сухая ржа,
злое, но родимое,
с чем срослась душа.
1991
«Раздался день!..»
Раздался день!
Не вширь, а – всем подряд.
Бог любит всех, а не тебя лишь, брат.
Раздался день: всем встречным – по лучу.
И я, свое, от жизни получу.
Но – не по блату и не задарма.
Не за причуды разума-ума.
Не за кряхтенье жалкое под ношей, –
а за терпенье! За азарт хороший.
И – за любовь, что в сердце налита.
Раздался день! Как благовест Христа.
Получен от Всевышнего паек.
Трезвит сознанье поздний кофеек.
1991
На кладбище
На воротах Смоленского кладбище а свое время висели
громкоговорители.
На кладбище «Доброе утро!»
по радио диктор сказал.
И как это, а сущности, мудро.
Светлеет кладбищенский зал.
Встают мертвяки на зарядку,
стряхнув чернозем из глазниц,
сгибая скелеты вприсядку,
пугая кладбищенских птиц.
Затем они слушают бодро
последних известий обзор.
У сторожа пьяная морда
и полупокойницкий взор.
Он строго глядит на бригаду
веселых своих мертвецов:
«Опять дебоширите, гады?» –
и мочится зло под крыльцо.
По радио Леня Утесов
покойникам выдал концерт.
Безухий, а также безносый
заслушался экс-офицер.
А полугнилая старушка
без челюсти и без ребра –
сказала бестазой подружке:
«Какая Утесов мура…»
Но вот, неизбежно и точно,
по радио гимна трезвон…
«Спокойной, товарищи, ночи!» –
И вежливость, и закон.
1956
«Сначала вымерли бизоны…»
Сначала вымерли бизоны.
На островках бизоньей зоны.
Затем подохли бегемоты
от кашля жгучего и рвоты.
Косули пали от цинги.
У мух отнялись две ноги,
но мухи сразу не скончались…
И дикобразы вдруг слегли,
еще колючие вначале,
но вот – обмякли, отошли.
Оцепенела вдруг собака.
Последним умер вирус рака.
Когда скончался человек,
на землю выпал толстый снег.
Снег на экваторе искрился,
снег в океанах голубел,
но санный след – не объявился
и шинный след – не проскрипел.
Машины снегом заносило,
торчали трубы – пальцы труб.
Земля утрачивала силу.
Все превращалось в общий труп.
…И только между Марсом, правда,
да между умершей Землей
еще курили астронавты
и подкреплялись пастилой.
Сидели молча, как предметы,
с землей утрачивая связь.
И электрического света
на пульте вздрагивала вязь.
1959
Гости
Постучали люди в черном.
Их впустили, как своих.
Папа мой сидел в уборной,
сочинял для сына стих.
Мама ела торт «полено»,
я, дурак, жевал картон.
И вибрировал коленом
звездолобый пинкертон.
Он стоял в дверях, чугунный,
неподкупный, – враг врагов!
Торс гитары семиструнной
на стене – из двух подков.
И, вонзаясь в грудь комода,
пропотели вдруг в труде
представители народа,
два лица в энкаведе.
Разве можно книги мучить?
Зашатался книжный дом.
И упал из шкафа Тютчев
к сапогам двоих – ничком…
Нехорошие вы люди,
что вы роетесь в посуде,
что вы ищите, ребята?
Разве собственность не свята?
1956
Бригада
Литого Сталина в шинели
пилили ночью, как бревно.
А утром, заспанные, ели,
не находили в жизни цели,
и… грохотало домино!
1963
Поэт из коммуналки
На кухню вызвали поэта!
И подбоченились жильцы.
Соседка пепельного цвета
взяла поэта под уздцы.
Затем на спину взгромоздилась,
затем – пришпорила бока!
Отцы-самцы заходят с тыла,
как безысходная тоска.
«Вы что же, милый, в туалете
не сполоснули унитаз?
И на общественном паркете –
дежурство ваше – ваша грязь!
У вас дебоши каждодневно:
поют, стихами говорят!» –
жильцы притоптывают гневно,
кусить десною норовят.
«Па-ает! Рифмач! Наверно, контра?!
Небось похабщина? Смотр-ри!»
Поэт отрезал руку бодро –
свою… Отдал соседке: жри.
Оттяпал ногу по колено
и протянул отцу-самцу.
Затем чугунно-вдохновенно
себя ударил по лицу.
И голова тугим арбузом
упала в мерзкое ведро…
Жильцы ушли с набитым пузом.
Их богатырское нутро
не поглотило только красный,
расплавленный комок в груди…
О, как прекрасно-безобразно
маячит слава впереди!
1957
Моей соседке
Я мою соседку искалечу.
Я мою соседку изобью.
Я ее в стихах увековечу,
чуждую, и все-таки – мою!
Я соседку выдерну на кухню,
я обрежу ей электросвет.
Пусть, непросвещенная, потухнет.
Я куплю в «Березке» пистолет.
Наведу его на всю квартиру,
разнесу филенки и мозги.
Я принципиально против мира,
я – за бомбу! Не за пироги.
…Что насторожились, дураки?
1956
У своей могилы
В. Топорову
Плита чиста. Могила без названья.
Два лопуха: в ногах и в головах.
Сижу на металлическом диване,
как птица или скорбная вдова.
Я знаю, что лежу под этим камнем,
что я исчез с лица моей земли,
что я лежу с уставшими ногами,
что женщины меня не сберегли.
…Удар слезы потряс лопух дремавший.
Известно, что я умер молодым.
Что я зарыт в поношенной рубашке,
голодный и нечесанный, как дым.
По кладбищу слоняются старухи,
неслышные, как заспанные мухи.
А я лежу, считая от тоски –
слоновые старушечьи шаги.
1959
«А я живу в своем гробу…»
Р. Грачеву
А я живу в своем гробу,
табачный дым летит в трубу,
окурки по полу снуют,
соседи счастие куют.
Их наковальня так звонка,
победоносна и груба,
что грусть струится, как мука,
из трещин моего гроба.
Мой гроб оклеен изнутри
газетой «Правда», – о, нора.
Держу всеобщее пари,
что смерть наступит до утра,
до наковальни, до борьбы,
до излияния в клозет…
Ласкает каменные лбы
поветрие дневных газет.
1960
Вот моя деревня
Пыль, безлюдье. Как обычно.
Квохчет радио в дому.
На дороге – кака бычья –
потому что потому.
Клуб. Пристанище культуры.
Баба движется с мешком.
Здоровенный куль у дуры,
в коем – сено с запашком.
Дед, рожденный в прошлом веке,
дремлет в новом амплуа:
на его дубленом веке
муха делает а-а.
Парень хату молоточком
заколачивает впрок.
Точка, значит. Мало точки:
ржавый вешает замок.
…Тишина над сельской новью.
Я стою – в руке блокнот.
Новый стих веретеном вью
без прикрас и без длиннот.
И колышет слабым ветром
утро зябкий матерьял –
красный флаг над сельсоветом,
что изрядно полинял.
1974
«Лучшие люди»
На заборе, не при деле,
на осеннем ветерке
люди лучшие висели –
от плохих невдалеке.
Фотографии поникли,
пробрала их, с ветром, дрожь.
И серьезные те лики
поливал осенний дождь.
А в квартирах в это время
люди худшие, в тепле,
потребляли чай с вареньем…
Словом, жили на земле.
А меж тем и этим братством,
сам не свой, стоял поэт…
И решал: куда податься?
Середины-то ведь нет!
1970
«У меня такая боль безбожная…»
У меня такая боль безбожная
набухает в жилке – на виске.
Погостишь, как гвоздик у сапожника,
и сидишь – по шляпку в каблуке!
В нашей дымной, в нашей вздорной комнате
половицы пляшут под ногой.
Заходите, трагики и комики,
поделитесь серенькой тоской.
У меня такая жизнь протезная,
что и запрокинуться невмочь…
А вчера соседку перерезало
на две половины: День и Ночь.
1963
«На Колымском тракте – трактир…»
На Колымском тракте – трактир.
Пьет проезжий преступный мир.
Пролетают с воплем машины,
тянут бешеный свой пунктир.
А в трактире преют плешины.
Вышла девушка на крыльцо –
кровью вымазано лицо.
1963
«Какое страшное лицо!..»
Какое страшное лицо!
Глаза ночные, без просвета,
а губы вылились свинцом…
Кому-то будет он отцом?
Чье тело будет им согрето?
Он молча пьет из кружки пиво.
И жмется очередь тоскливо.
1963
«Эта песня, птичка-песня…»
Эта песня, птичка-песня
в горле мечется.
Над деревней бледный месяц
бражкой лечится.
Это сосны, тянут сосны
шеи медные.
Надо мною воздух просто –
блажь рассветная.
Скоро утро вспыхнет мудро!
Сердцу некогда!
Спи, лахудра, – в сердце тундра…
Ехать некуда.
Ах, дорога, вниз полога, –
крах предчувствую…
Вот бы Бога, хоть немного,
Хоть бы чуточку.
1961
Из цикла «Прощание с алкоголем»
I
В. Конецкому
За окнами – лежание зимы.
Стоят дымы, и мечутся машины.
И не добиться радости взаймы.
…Белым-белы палатные мужчины.
Они, ворча, прощаются с вином.
Их точит зло, им выдана обида.
А за окном, за розовым окном
зарей морозной улица облита.
А добрый врач – стерильная душа –
внушает нам, довольствуясь гипнозом:
«Вино – говно. Эпоха хороша!
Великолепна якобы глюкоза.»
…Там, за окном, где винный перегар,
стоячий дым и меховые бабы, –
из-за ларька шагнул на тротуар
последний мой мучительный декабрь!
II
Износилась нервная система,
черепушка лопнула по швам.
Я грызу незыблемые стены,
бью больных по мягким головам!
То – пою затравленные песни,
то – пишу прошение в ЦК.
Я живу, как солнце в поднебесье,
остываньем тронутый слегка.
Захочу и вылечу простуду.
Захочу и вылечу в окно.
Приходила девушка оттуда –
из вчера… Заплакала смешно.
Я ее погладил по запястью.
И… залаял. И захохотал.
И зубами, прущими из пасти,
душный воздух резал и хватал!
III
Под пологом электропроводов
дымит морозно улица ночная.
Мы дети ядовитых городов.
Мы серый день покорно начинаем.
Мы давим кнопки, валим рычаги.
Душа людей танцует и коптится, –
как будто в пене вольтовой дуги
трепещет окольцованная птица!
Клубок улыбок, висельных гримас,
потоки лжи, разряды поцелуев!
Рабочий класс. На башне вечный Час!
И вечный мат плывет, как аллилуйя!
IV
Все некогда осмыслить бег времен:
крушенье эр, эпох звездопаденье,
мерцанье душ в коробочках имен,
стремленье тел за собственною тенью.
Больничным коридором узок путь.
В конце – дыра: прощание с родными.
Так в чем же суть? В падении на грудь?
Но кто прижмет, но кто тебя приимет?
Кто не прогонит с собственной груди?
Кто по тебе прольет молитву взгляда?
И ты летишь, ржавея на пути,
под неумолчный ливень звездопада.
1963 «Бехтеревка»
«С неохотой собрался в рейс…»
Эдуарду Зеленину
С неохотой собрался в рейс.
Хоть бы лопнул под нами рельс.
Хоть бы запил в купе сосед.
Партбилет бы выпал в клозет!
Пересяду-ка в самолет.
Над тоской лесов и болот
буду плыть, как птица удод,
этот свет возвращая а тот.
А потом опять, поутру,
как в могилу, в свою нору,
как в вулкан с синевы небес –
в преисподню земных чудес!
1967
«Мне пора на природу…»
Е. Михнову-Войтвнко
Мне пора на природу,
на деревья, на конки,
на проточные воды,
дармовые цветочки!
Я залезу на елку,
пропою петушком
в молодецкой футболке,
с завитым гребешком!
Кукареку, кварталы,
парапеты – ку-ку!
Вот какой разудалый
я вишу… на суку.
1961
«Роскошь сытых обиталищ…»
Роскошь сытых обиталищ,
сундуки надежд и снов…
Я поэтам не товарищ,
я им – дядя Иванов.
Я хожу задами улиц,
я гоняю голубей.
На помойке в драном стуле
я сижу, как воробей.
Я не думаю, не маюсь
в ночь с фонариком в душе…
Кто там голову ломает?
Все поломано уже.
1964
Поединок
Мне говорят: «Бери топор,
пойдем рубить кого попало!»
А я багряных помидор
хочу, во что бы то ни стало!
Мне предлагают: «На – деньгу.
Купи жену, купи машину.»
А я кричу кукареку!
Поскольку так душа решила.
Мне шепчут: «Сочини словцо
про дядю Васю… Вот чернила.»
А я зажал в дверях яйцо
и улыбаюсь, как горилла.
Меня хватают за рукав:
«Пойдем в кабак! Попарим душу!»
А я в ответ на это: «Гав!!»
И зубы страшные – наружу.
…Зовут, скулят. Устали звать.
Молчат угрюмою гурьбою.
А я хочу поцеловать
вот это небо голубое!
1967
Теремок
Темный бор, за ним бугор.
На бугре – крестьянский двор.
В синих окнах темнота.
И подперты ворота.
«Эй, вы, сонные тетери!
Отворяйте настежь двери.
Я вернулся из похода.
Веселиться мне охота».
Тишина вокруг, покой.
Ни собачки – никакой.
Хоть бы жареный петух
потревожил духом нюх.
Обойду сторонкой двор.
Сяду я да на бугор.
Да открою пузырек.
Да надвину козырек.
Да воспомню мать свою!
И чего-нибудь спою.
1975
Шептунам
Вы говорите: я старею,
мелею, выхожу в тираж…
А почему я не зверею,
заслышав сладкий голос ваш?
Мой Бог, винить меня столь пылко
Оповещать, что я маньяк,
что стал похож я на бутылку,
в которой булькает коньяк…
Душа горит! Тому виною –
звезда, погасшая вдали.
Вам скучно, ангелы, со мною?
А вы бы к дьяволу пошли.
1970-е
«Прилетит нехорошая весть…»
Прилетит нехорошая весть,
взбаламутит течение мысли,
и расхочется хлебушек есть,
словно корочку – крысы подгрызли.
Эти слухи, парящие вне,
и сверлящие мне оболочку,
словно мухи на белой стене,
оставляют на темени точку.
Проникая прямехонько в мозг,
эти слухи меня будоражат…
И потянет сердечко под мост,
под забор… Куда демон укажет.
1970-е
«Нет, не посулам-почестям…»
Нет, не посулам-почестям,
не главам стран и каст, –
я верю Одиночеству:
уж вот кто не предаст!
Лесами, сенокосами,
дворами (мимо, прочь!)
я сам в себе, как в космосе,
блуждаю день и ночь.
Без суеты, без паники,
порой – не без нытья,
без нудного копания
в завалах бытия
тащусь к мечте утраченной
в промозглые дворы,
к заветному стаканчику –
звезде моей норы!
1970
«С очередной берлогою прощаюсь…»
С очередной берлогою прощаюсь.
В палатке жил,
в шкафу (еще вмещаюсь!),