— Вот, товарищ Козлов, спустились мы в шахту двадцать семь человек — девять осталось. Люди сильно ослабели, хлеба больше нет. Я боялся, что люди друг на друга озлобятся, когда поймут всю тяжесть нашего положения. И была такая минута, верно была — начали по-пустому ссориться. Но произошел перелом, и я себе многое в заслугу ставлю, мы тут до вашего прихода разговор один серьезный имели. Вот так мы живем здесь: чем тяжелей нам, тем тесней друг к другу жмемся; чем темней, тем дружней живем. У меня отец на каторге был в царские времена, еще в пору студенчества, и мне его рассказы с детства помнятся. Он говорил: «Надежды мало было, а я верил». И меня он так учил: «Нет безнадежных положений, борись до конца, пока дышишь». И ведь так оно — страшно подумать, как мы этот месяц дрались, какими силами на нас враг шел. И вот ничего, не сдались мы этой силе, отбились. Девять нас осталось, глубоко в землю ушли, над нами, может быть, дивизия немцев стоит, а мы не побеждены, будем драться и выйдем отсюда. Не отнять у нас неба, жизни, травы, мы отсюда выйдем!
Старик так же тихо ответил ему:
— А чего из шахты выходить — тут он, дом. Бывало, заболеешь и в больницу не идешь, ляжешь в шахте — она вылечит.
— Выйдем, выйдем! — громко, так, чтобы слышали все, сказал Костицын. — Выйдем из этой шахты, мы непобедимые люди, мы доказали это, товарищи!
Но едва произнес он эти слова, как тяжелый, медленный глухой удар потряс свод и почву. Заскрипела, затрещала крепь, глыбы породы повалились наземь, все, казалось, зашевелилось вокруг, а затем вдруг сомкнулось, сжало повалившихся людей, сдавило им грудь, сперло дыхание. Был миг, когда казалось — нечем дышать: то густая и мелкая пыль, годами копившаяся на сводах, на крепи, поднялась и заполнила воздух.
Чей-то кашляющий, задыхающийся голос хрипло произнес:
— Немец ствол взорвал! Могила всем нам…
И тотчас же упрямый, исступленный голос Костицына перебил:
— Нет, не втопчет он нас в землю, выйдем мы, слышите — подымемся наверх, мы выйдем!
И какое-то святое и злое упорство охватило людей. Кашляя и задыхаясь, словно опьяневшие от мысли, владевшей ими, кричали они:
— Выйдем, товарищ капитан, поднимемся наверх, своей волей поднимемся!
IV
Костицын отрядил двух человек к стволу. Их повел старик забойщик. Идти было трудно, во многих местах взрыв вызвал завалы и обрушения кровли.
— За мной, сюда, за ногу меня щупай, — говорил Козлов и уверенно, легко переползал через груды породы и поваленные стойки крепления…
Он нашел часовых на шахтном дворе: оба они лежали в уже холодевшей крови и оба крепко держали в руках раздробленные свои автоматы. Погибших похоронили, завалили их тела кусками породы. Один из бойцов сказал:
— Вот теперь нас три Ивана осталось.
Старик долго лазил по подземному двору, пробрался к стволу, шумел там, разбирал крепь и породу, охал, ужасался силе взрыва.
— Вот окаянство, — бормотал он, — ствол взрывать? Где же это видано? Все равно что младенца по спине дубиной ударить.
Он уполз куда-то далеко, затих совсем, и бойцы раза два окликали его:
— Дед, а дед, хозяин, давай назад, капитан ждет.
Но старик молчал, не отзывался.
— Не придавило ли его? — сказал один из бойцов и снова закричал: — Дед, забойщик, где ты там, вертайся, слышишь, что ли!
— Эй, где вы? — послышался из штрека голос Костицына.
Он подполз к бойцам, и они рассказали ему о смерти часовых.
— Это Иван Кореньков, что хотел письмо с женщинами передать, — сказал Костицын, и все трое помолчали. Потом Костицын спросил: — Где же старик наш?
— Давно уполз, сейчас покличем его, — сказал боец. — А то можно очередь дать из автомата, он услышит.
— Нет, — сказал Костицын, — давайте ждать.
Они сидели тихо, все поглядывали наверх, в сторону ствола — не видно ли света. Но мрак был сплошной я бесконечный.
— Похоронили нас немцы, товарищ капитан, — сказал боец.
— Нет, нас не похоронят, — ответил Костицын, — мы уже много их хоронили и еще столько похороним.
— Хорошо бы, — сказал второй боец.
— Конечно, хорошо, — протяжно подтвердил тот, что говорил о похоронах. И по голосам их Костицын понял, что сомневаются в его вере.
Издали послышалось шуршание породы, потом снова затихло.
— Это крысы шуруют, — сказал боец. — Какая нам все-таки судьба выпала тяжелая. Я с детства на тяжелых работах был, и на фронте мне ружье тяжелое досталось — бронебойное, и смерть выпала тоже тяжелая.
— А я ботаником был, — сказал Костицын и рассмеялся.
Он всякий раз смеялся, вспоминая, что был ботаником. То, прежнее время представлялось ему ослепительным, светлым — он забыл, какие были у него тяжелые нелады с заведующей кафедрой и что один из ассистентов написал на него заявление, забыл, как провалил он при защите свою кандидатскую работу и должен был, мучаясь самолюбием, второй раз защищать. Здесь, в глубине заваленной шахты, прошлое представлялось ему то лабораторным залом с настежь раскрытыми большими окнами, то светлой, полной росы и утреннего солнца лесной поляной, где он руководит студентами, собирающими растения для институтских гербариев.
— Нет, то не крысы, то наш дед вертается, — сказал второй боец.
— Где вы здесь? — крикнул издали Козлов.
Они прислушивались к его дыханию. Оно было уже слышно за несколько шагов, и в дыхании этом они ощутили нечто тревожное, радостное, заставившее их всех насторожиться и встрепенуться.
— Ну, где вы? Тут, что ли? — нетерпеливо спросил Козлов. — Не зря я с вами остался, ребята, давайте скорее к командиру, ходок открылся.
— Я здесь, — сказал Костицын.
— Ну, товарищ командир, только пополз я к стволу и сразу учуял, — струя воздушная; по ней пополз — и вот дело: завал наверху задержался, закозлило его, а до первого горизонта по стволу свободно, ну, и трещина там на первый горизонт от сотрясения, с нее и тянет струя. А ведь с первого горизонта квершлаг есть метров на пятьсот, в балку выходит, я тот квершлаг тоже проходил в десятом году. Пробовал я полезть по скобам, метров двадцать поднялся, а дальше скобы повыбиты, тут уж я своей последней спички не пожалел, посветил — ну, как я вам раньше говорил, так и было. Там скобок с десяток нужно поставить, камень разобрать, что ствол обмурован, метра два пробить и на выработанный горизонт пройти.
Все помолчали.
— Ну вот, — спокойно и медленно сказал Костицын, чувствуя, как сильно бьется его сердце, — ну вот, я ведь говорил вам, что нас тут не похоронишь.
Один из бойцов вдруг заплакал.
— Неужто, неужто мы опять свет увидим? — сказал он.
Второй тихо сказал:
— Как вы, товарищ капитан, знать все это могли? Я думал, вы так только, чтобы нас поддержать, про надежду говорили.
— Ну, я командиру сразу про первый горизонт сказал, как еще женщины в шахте были, от меня его надежда, — самоуверенно оказал старик, — он только молчать велел, пока не подтвердится.
— Жить-то хочется, ясно, — сказал боец, который заплакал и теперь стыдился своих слез.
Костицын поднялся и сказал:
— Я должен посмотреть и убедиться, после этого вызовем сюда людей. А вы, товарищи, здесь ждите; если кто придет из отряда, ни слова не говорите до моего возвращения. Ясно?
Бойцы снова остались одни.
— Неужели свет увидим? — сказал один. — Даже страшно делается, как подумаешь.
— Герой, герой, а жить-то хочется, — неодобрительно сказал тот, что плакал и все еще стыдился своих слез.
Вряд ли на земле была когда-либо работа мучительней и трудней той, что делал отряд Костицына в эти дни. Беспощадная тьма давила на мозг, мучила сердца, голод терзал людей на работе и во время краткого отдыха. Люди лишь теперь, когда появился выход из казавшегося им безнадежным положения, почувствовали всю страшную тяжесть, давившую на них, измерили муки того ада, в котором находились. Самая пустая работа, которая у здорового, сильного человека при свете дня заняла бы короткий час, растягивалась на долгие сутки. Бывали минуты, когда изможденные люди ложились на землю, и им казалось: нет силы, которая могла бы поднять их. Но проходило некоторое время, и они вставали и, держась рукой за стену, вновь шли делать свое дело. Некоторые работали молча, медленно, обдуманно, боясь потратиться на лишнее движение; другие лихорадочно, со злым уханьем работали короткие минуты, а затем, сразу выдохшись, сидели, безвольно опустив руки, ждали, пока к ним вернется сила. Так жаждущий терпеливо и упорно ожидает, пока соберется несколько мутных капель влаги из пересохшего источника. Те, что вначале особенно радовались и считали, что выход из шахты дело двух-трех часов, теряли веру и надежду. Те, что не верили в скорое спасение, чувствовали себя спокойней и работали ровней. Иногда во мраке раздавались крики отчаяния и бешенства.
— Света давайте… Нет силы без света… Как без хлеба работать… Хоть поспать, поспать… Лучше помереть, чем так работать…
Люди жевали ремни, слизывали языками смазку с оружия, пытались на кладбище ловить крыс, но в темноте быстрые и нахальные крысы выскальзывали из самых рук. И люди с гудящими головами, с вечным звоном в ушах, пошатываясь от слабости, вновь брались за работу.
Казалось, Костицын был выкован из железа. Казалось, он одновременно присутствует и там, где три слесаря Ивана рубят и сгибают скобы из толстых железин, и там, где идет разборка породы, и там, где в стволе шла работа по вколачиванию новых скоб. Казалось, он видел в темноте выражение лиц бойцов и подходил в нужную минуту к тем, кто терял силы. Иногда он ласково, по-товарищески помогал подняться упавшим, иногда он медленно и негромко произносил:
— Я приказываю вам встать, лежать здесь имеют право только мертвые.
Он был безжалостен и жесток, но Костицын знал, что, позволь он малейшую слабость, жалость к падающему — погибнут все.
Однажды боец Кузин лег на землю и сказал:
— Что хотите мне делайте, товарищ капитан, нет моей силы встать.
— Нет, я вас заставлю встать, — сказал ему Костицын.
Кузин, тяжело дыша, с мучительной насмешкой сказал:
— Как же вы меня заставите, может, застрелите? А мне только хочется, чтобы меня пристрелили, — нет силы муку терпеть.
— Нет, не застрелю, — сказал Костицын, — лежи, пожалуйста, мы тебя на поверхность на руках вытащим. Вот там, при солнце, руки не подам, вслед плюну — иди на все четыре стороны.
Кузин с проклятием поднялся, пошатнулся, вновь упал и вновь поднялся, пошел разбирать породу.
Лишь один раз Костицын потерял самообладание.
К нему подошел боец и тихо сказал:
— Упал сержант Ладьин, не то помер, не то сомлел, — не откликается.
Костицын хорошо знал простой и ясный характер сержанта, он знал, что в случае смерти или ранения командира Ладьин примет командование и поведет людей так, как вел их сам Костицын.
И, подходя в темноте к сержанту, он знал, что тот молча работал до края и сдал раньше других лишь оттого, что был еще слаб после недавнего ранения и большой потери крови.
— Ладьин, — позвал он, — сержант Ладьин, — и рукой провел по влажному лбу лежавшего. Сержант не отзывался. Тогда Костицын наклонился над ним и вылил на голову ему и на грудь воды из своей фляги. Ладьин пошевелился.
— Кто это здесь? — спросил он.
— Я, капитан, — сказал командир, наклоняясь над ним. Ладьин обнял рукой шею Костицына, тыкаясь мокрым лицом в его щеку, шепотом сказал:
— Товарищ Костицын. Мне уже не встать. Вы меня пристрелите и мясо мое поделите среди людей. Это спасение будет. — И он поцеловал Костицына холодными губами.
— Молчать! — закричал Костицын.
— Товарищ капитан…
— Молчать! — снова крикнул Костицын. — Я приказываю молчать!
Его ужаснула простота этих странных слов, произнесенных в темноте. Он оставил Ладьина и быстро пошел туда, где слышался шум работы.
А Ладьин пополз следом, подтягивая за собой тяжелую железину, останавливаясь каждые несколько метро, набирая силы, и снова полз.
— Вот еще скоба одна, — сказал он, — передайте тем, что наверху работают.
Всюду, где не ладилась работа, бойцы спрашивали:
— А где дед, хозяин наш? Отец, пойди сюда! Отец, где же ты там? А, хозяин?
И все они и сам Костицын ясно понимали и знали, что не будь среди них этого старика — им бы никогда не удалось справиться с огромной работой. Он легко и свободно двигался в темноте по шахте. Он ощупью разыскивал нужные им материалы. Это он нашел молот и зубило, это он принес из дальних продольных три ржавых обушка. Эго он посоветовал привязывать ремнями и веревками тех, кто работал в стволе — вколачивал новые скобы взамен выбитых. Это он первым добрался до верхнего горизонта и разобрал во мраке камни, закрывавшие вход в квершлаг. Казалось, он не испытывал усталости и голода, так легко и быстро передвигался он, поднимался и спускался по стволу. Шла к концу работа. Даже самым ослабевшим вдруг, прибавилось силы. Даже Кузин и Ладьин почувствовали себя крепче, твердо, не шатаясь, стали на ноги, когда сверху закричали:
— Последнюю скобу вбили!
Радостное, пьяное чувство охватило всех. Костицын в последний раз повел людей в печь, там раздал он автоматы, каждому велел прикрепить к поясу ручные гранаты.
— Товарищи, — сказал он, — пришла минута вернуться снова на землю. Помните: на земле война. Товарищи! Нас спустилось сюда двадцать семь, возвращается нас на землю восемь. Вечная память тем, кто навеки останется здесь.
И он повел отряд к стволу.
Только пьяный, нервный подъем дал людям силу вскарабкаться по шатким скобам, подтягиваться метр за метром по скользкому и мокрому стволу шахты. Больше двух часов занял подъем шести человек. Наконец они поднялись на первый горизонт и ожидали, сидя в низком квершлаге, оставшихся еще внизу Костицына и Козлова.
Никто не видел в темноте, как случилось это. Казалось, произошло это по жестокой, ненужной случайности. Во время подъема уже в нескольких метрах от квершлага вдруг сорвался вниз старик забойщик.
— Дед, хозяин, отец! — закричали сразу несколько голосов.
Тело старика тяжело упало на груду породы, лежащей посреди шахтного двора.
— Проклятая, подлая нелепость, — бормотал Костицын, тормоша неподвижное тело. И только сам старик-забойщик за несколько минут до своей гибели чувствовал, что с ним творится что-то необычное, страшное.
«Смерть, что ли, пришла?» — думал он.
В ту минуту, когда бойцы, вколотившие последнюю скобу, радостно закричали, что могут еще двигаться, он ощутил, что силы жизни оставляют его. Никогда о ним не было такого. Голова кружилась, красные круги мелькали в глазах. Он поднимался по стволу наверх, уходил из шахты, в которой проработал всю свою жизнь. И с каждым его движением, с каждым новым усилием слабели его руки, холодело сердце. В мозгу мелькнули далекие, давно забытые картины. Чернобородый отец, мягко ступая лаптями, подводит его к шахтному копру… Англичанин-штейгер качает головой, смеясь смотрит на маленького одиннадцатилетнего человека, пришедшего работать в шахту… и снова красным застилает глаза. Что это — вечернее солнце в дыму и пыли донбасского заката, кровь или та красная дерзкая тряпка, которую он выхватил из-под пиджака и, гулко стуча сапогами, понес впереди огромной толпы оборванных, только что поднявшихся на поверхность шахтеров, прямо на скачущих из-за конторы казаков и конных полицейских?.. Он собрал все силы, хотел крикнуть, позвать на помощь. Но силы не было, слова не шли.
Он прижался к холодному скользкому камню лицом, пальцы его цеплялись за скобу. Нежная мокрая плесень касалась его щеки, вода потекла по его лбу, и ему показалось, что мать плачет над ним, обливает слезами лицо его.
«Куда, куда ты уходишь, хозяин?» — спрашивала вода.
И снова хотел он крикнуть, позвать Костицына и сорвался, упал вниз.
V
Они вышли в балку ночью. Шел мелкий, теплый дождь. Они сняли шапки и молча сидели на земле. Теплые капли падали на их головы. Никто из них не говорил. Ночной сумрак казался светлым для их глаз, привыкших к многодневному мраку. Они дышали, глядели на темные облака, тихонько гладили ладонями мокрую весеннюю траву, пробившуюся среди мертвых прошлогодних стеблей. Они всматривались в туманный ночной сумрак, вслушивались: то капли дождя падали с неба на землю. Иногда с востока поднимался ветер, и они поворачивали к ветру свои лица. Они смотрели — пространство было огромно.
— Автоматы прикройте от дождя, — сказал Костицын.
Вернулся разведчик. Он громко, смело окликнул их.
— Немцев в поселке нет, — сказал он, — три дня как ушли. Пошли скорей, там нам две старухи котел картошки варят, соломы настелили, спать ляжем. Сегодня двадцать шестое число; мы в шахте двенадцать суток просидели. Они говорят: тут за наш упокой тайно всем поселком богу молились.