глаза круглые. «Да ты что, куришь?!» – Аж побледнела, бедная. – «Иди, танцуй со
своим Феликсом», – я пренебрежительно отвернулся. «А что здесь такого, пойду и буду
танцевать». Тогда я добавил: «Швабра!» – предел оскорбления в нашем кругу, так
называли совсем никчёмных девчонок, всяких шалав. Лиля остолбенела. А я щелчком
метнул окурок вдоль по коридору и пошёл по лестнице к выходу.
Тёмная, глухая ночь. Брёл я по аллее посреди деревьев во мраке, спотыкался,
тащил своё несчастье и думал, Феликс наверняка пойдёт провожать её, сбитых
девичьих сердец у него гораздо больше, чем звёзд на фюзеляже у Покрышкина. Они
будут целоваться и… так далее. Курсанты – не я, они зря время не тратят. Черно, мрак,
но пусть попробует кто-нибудь сунуться ко мне из банды «Чёрная кошка», я ему откушу
голову, как редиску. А может, и нет, пусть лучше меня прирежут, жить мне дальше
незачем. Какой-то пижон в погонах, в сущности, первый встречный, – и она всё забыла,
положила ему руки на плечи. А с каким душевным трепетом спрашивала Машу
Чиркову: «А Феликс бу-удет?» – такую руладу пустила, а я стою рядом, дыхание её
слышу, губы её вижу, миллион раз мною целованные… Ко всем чертям, предательства
не прощу!
12
С утра пошёл в военкомат на углу Садовой и Сталина. Недавно Садовую
переименовали в улицу Панфилова. Справедливо. Он здесь служил, был начальником
военкомата Киргизии. Сталинская тоже появилась недавно, до войны она называлась
Гражданской. Переименования в те годы были редки, такая мода возникла позже.
Ключевая стала Белинской, и по ней, словно протестуя, перестала течь речка,
Атбашинская – бульваром Молодой Гвардии, Пионерская – Московской, переименовали
Аларчинскую, Сукулукскую, Западную, Северную. Дунганскую улицу назвали
Киевской, будто киевляне ее строили или по ней шла дорога на Киев. Дунгане в
прошлом были весьма активной частью городского населения, куда потом они девались,
трудно сказать. От Дунганского базарчика и следа не осталось, там построили
университет, исчезло название нашего околотка – Дунгановка, и забыт дунганский
писатель Ясыр Шиваза, в школе мы учили наизусть его стихотворение. Сейчас многие
улицы во Фрунзе носят имена выдающихся киргизских деятелей, а в те годы была
только одна улица Токтогула (бывшая Демьяна Бедного). Киргизские дети учились в
школе № 5, преподавание в ней велось на родном языке. Коренного населения в городе
было немного. В нашей новостройке, к примеру, на сотню домов строились три-четыре
киргизских семьи. Я не даю оценки, хорошо или плохо, просто пишу, как было…
Иду в военкомат круто менять жизнь. Когда в первом классе учительница
спрашивала, кто кем будет, я сказал: штурманом дальнего плавания, по примеру Кати
Романовой, самой красивой девочки в нашем классе начальной школы № 3 города
Троицка, дочери инженера, её любили и учителя, и ученики, умненькая, хорошенькая
такая девочка. Катя при моём появлении почему-то прыскала в сторону, я не мог понять,
в чём дело, пока дружок не надоумил – скажи матери, чтобы она тебе не застёгивала
ширинку булавкой. Я был в ужасе, я только сейчас этой булавке придал значение, ходил,
оказывается, перед Катей Романовой опозоренным. Булавка огромная, похожа на
египетскую мумию, такая же древняя и ржавая. Дома я устроил тарарам неслыханный,
чертям тошно, как говаривал дед Лейба, мать сразу же пришила пуговицы. Назвавшись
штурманом, я начал изучать моря и океаны и до пятого класса бредил дальними
странами, хотел завтра же туда уехать, проплыть по всем океанам, затем поселиться в
Африке среди слонов и баобабов, среди львов и голых людей в хижине из бамбука, сла-
адко мне было представлять изо дня в день картины. Хорошо помню момент своего
огорчения. «Не знаю, сынок, но, кажется, эти жаркие страны не наши», – сказала мама.
Я ей не поверил, начал узнавать, и постигла меня горькая разлука с мечтой, Африка
действительно оказалась не нашей. И кто это так несправедливо разделил – нам ледокол
«Челюскин», Сибирь, тайгу и вечную мерзлоту, а им слонов и вечную теплоту. Очень
хотелось «только детские книги читать, только детские думы лелеять», – уже тогда не
жаждал я взрослой жизни.
У входа в военкомат дежурный – ваша повестка? «Я хочу поступить в лётное
училище, куда обратиться?» – «Во вторую часть». Вслед за мной, между прочим,
подошла женщина и стала громко требовать: где мне получить саксаул, я жена
фронтовика, вы обязаны! Разные жёны у фронтовиков. Моя мама не придёт сюда
никогда. Но почему, разве мы лучше всех живём? Не знаю почему, но не пойдёт, будет
терпеть. И я вырасту, не пойду. Не наше это, чужое. Мы всегда старались обойтись без
казёнщины, без всех этих учреждений, контор, управлений. Пусть бы и дальше так, они
без нас, мы без них, поделить возможности. Военкомат обязан заботиться о семьях
фронтовиков, я знаю, слышал, но ничего не предпринимал, а вот эта женщина требует
по закону да ещё базарным голосом, и своего добьётся.
Народу в военкомате было меньше, чем я думал, возле двери «2-я часть» совсем
никого. Я постучал, открыл. За столом офицер перебирает карточки в ящике. «Товарищ
старший лейтенант, я заканчиваю девятый класс, по военному делу у меня пятёрки,
комсомолец, общественник, хочу поступить в училище лётчиков-истребителей». – «Год
рождения?» – «Двадцать седьмой». – «Почему именно в лётное?» Как это почему?
Странный вопрос, у Чкалова тоже спрашивали? – «А как здоровье? Медкомиссия очень
строгая». – «Ничем не болел, занимаюсь спортом». Он показал мне на стул сбоку –
садитесь, пишите заявление на имя начальника второй части Кирвоенкомата. Пятого
мая на медкомиссию. При себе иметь паспорт, справку из школы и с места жительства.
Кончался апрель 44-го. Наши войска вступили в Румынию, взяли Одессу, и маршал
Жуков получил орден Победы. Но Севастополь ещё в руках врага, воевать ещё придётся
и на других фронтах. Я не сомневался, что пройду комиссию, руки-ноги целы, нервы в
порядке, сердце никогда не болело. Я спокойно поступлю в лётное, тем более, что в
семье нашей радости, – вернулся отец прямо из госпиталя, вернулся из тюрьмы дед
Лейба. Поэтому, когда я сказал матери, что подал заявление в лётное училище, она не
стала паниковать. С приходом отца и деда мама наша стала спокойней, ей как будто
дали, наконец, возможность уйти с поста. Всей семьёй мы ходили навестить деда Лейбу.
Он не вышел из тюрьмы, – его вывезли на телеге, и хорошо, что домой, могли и на
кладбище. Деда актировали, вид у него страшный, кожа да кости, я его еле узнал, седой
весь, пегий, борода клочьями, стриженый, настоящий узник Освенцима, хотя бодрый,
улыбается, – были бы кости, мясо нарастёт. Сели за стол, бабушка поставила казан
борща, дед весело стал рассказывать, как сам довёл себя до истощения. Положили его в
тюремную больницу, там баланда и хлеба пайка, грамм двести. Дед её убавил для себя в
три раза, во-от такусенький ломтик съедал в день – он мизинец показал, – чтобы не
умереть, но и не поправиться. «Слухаю себя, слухаю», тонкая была задача, он с ней
справился и посмеивался сейчас – актировали, списали. Добрый врач попался, видит, до
конца деду не досидеть, там молодые мрут как мухи. Смеётся Митрофан Иванович,
риск благородное дело, в родной хате сидит со своими внуками, и бабка кормит его с
ложечки, чтобы, не дай Бог, не досыта, а то тут же и помрёт. Сил у него сейчас «тильки
в карты гулять», но дед шутил, вспоминал, как старые дела его раскопали и
приплюсовали к новым.
Дед про тюрьму, а отец про войну. Самое страшное – артобстрел позиций. Он был
рядовым в пехоте, шандарахнет взрыв – вскакивай и беги в ту воронку, два раза в одно
место снаряд не попадает. Добежит и падает вниз лицом, ждёт следующего снаряда. А
лупят фрицы подряд, грохот стоит страшенный, отец лежит в воронке и молится: спаси
меня, Господи, и помилуй, если останусь жив, буду соблюдать все праздники
религиозные. Всякий раз молился и остался жив, только ранило один раз легко, другой
раз тяжело. Хирурги вытащили из живота кусок шинели, кусок телогрейки, отрезали
десять метров тонкой кишки. Осколок ещё и позвоночник задел, нога потеряла
чувствительность и не двигалась. Хирурги предложили ампутацию, отец отказался.
Можно подумать, у хирургов на войне была одна задача – отрезать как можно больше
здоровых рук и ног, раненые бойцы сплошь да рядом отказывались, и только тем
спасали свои конечности. Такая же история и с отцом – предложили ампутацию, есть
опасность гангрены, умрёшь. Пусть умру, но отнимать не дам, я чернорабочий, мне
нужны руки и ноги, иначе семью не прокормлю. Дал расписку, отправили его в другой
госпиталь, там он стал поправляться, хотя нога стала усыхать. Невропатолог определил,
перебито четыре сантиметра седалищного нерва, срастить нельзя, но есть надежда –
нерв растёт по одному миллиметру в год, лет через сорок будет полный ажур. А пока
массаж, растирание и диета, поскольку тебе весь живот перебрали, и рваные кишки
выбросили. Отец выглядел лучше деда, в гимнастёрке с петлицами, с широким
солдатским ремнём, в яловых сапогах и с новыми жёлтыми костылями. Он и в самом
деле сходил в церковь на углу Ленина и Ворошилова, поставил свечку, с попом
поговорил, записал с его слов молитву. После деда и отца слово взял внук – поступаю в
лётное училище. Когда война кончится, я перейду в гражданскую авиацию, буду
сталинским соколом, как Чкалов, Байдуков и Беляков, они летали в Америку через
Северный полюс. Родня мой выбор одобрила. Я не сказал, разумеется, что первого
сентября в новом учебном году заявлюсь в 13-ю школу в форме курсанта и на Лилю –
ноль внимания, буду танцевать и флиртовать с Машей Чирковой, с другими девчонками,
а на неё даже не гляну. Удивительно много стало мне попадаться стихов на тему. «Ещё
спасибо, в городском саду никто из взрослых не гуляет с нею. Что может быть
бессильней и больнее, чем ревность на семнадцатом году?» Спасёт меня только пятый
океан, голубые дороги и новые девушки, им нет числа. Я буду не просто лётчиком, я
стану Героем Советского Союза. Сразу попрошусь в боевую первоначалку, в
Чкаловскую или Качинскую, откуда через 6 месяцев офицеры-истребители вылетают
на фронт. Ещё один важный момент. Меня предали, и я должен отомстить. Не людям, а
стечению обстоятельств. Ненависть к фашистам и любовь к родине само собой
разумеются. Когда-нибудь я приеду прославленным в город своей юности и услышу,
Лиля до сих пор одна, она всё ещё любит какого-то лётчика, они учились в одном
классе… Наверное, мы с ней встретимся, и я ей прочитаю грустные-грустные стихи:
«Что ж такое случилось, что больше не можем мы вместе? Где не так мы сказали,
ступили не так и пошли, и в котором часу, на каком трижды проклятом месте мы
ошиблись с тобой и поправить уже не смогли?»
Мечты мечтами, но сначала реальность – медицинская комиссия.
13
Добровольцев пришло много, я не ожидал такой толпы соперников. Если все
станут лётчиками, самолётов не хватит. Тут же оказались и братья Пуциковичи,
ринулись ко мне как родные и близкие: «Ванай, здорово, мы тебя в списке видели!»
Меня всё это слегка накалило, я ждал, будет поступать человек пять, ну десять самых
отборных, а тут такая орда. Сразу нашлись знатоки препятствий на медкомиссии. Самое
каверзное, конечно, кресло, где вместо спинки – рейка, усаживают тебя, крутят и
останавливают. Если не поймаешь затылком рейку, пиши заявление в пехоту, и
начальником у тебя будет совсем не тот генерал, что взмывает в красном ястребке над
городом Фрунзе, и все им любуются, когда он, пролетая над Домом правительства,
легонько качнёт крылом в знак приветствия.
За дверью скрылись первые смельчаки, а в коридоре уже новые сведения. Если ты
пройдёшь кресло, не радуйся, предстоит ещё испытание, только тогда ты стопроцентно
годен. Тебе командуют: прямо перед собой шагом марш, ты идёшь и – бах! –
оказываешься вдруг в подземелье, с бешеной скоростью падаешь в тартарары. Полная
темнота и жуткая тишина без проблеска, а тебя ещё током – ррраз! Через минуту
вытаскивают, проверяют частоту пульса, зрачки, рефлексы, по колену бьют молоточком.
Результаты разные. Был случай, когда молодой, здоровый парень рухнул в подвал
спокойно, без вздоха и оха, а когда стали вытаскивать – он мёртвый, разрыв сердца.
Война, что делать, проверка суровая. Так что, ребята, подумайте, пока не поздно, в
пехотное проверяют только плоскостопие и геморрой.
Подошла моя очередь, захожу, раздеваюсь. Огромная комната, несколько столов и
полно людей полуголых и в белых халатах. Я первым делом смотрю на кресло, а там
крутят доходягу, одни рёбра. Остановили, он с закрытыми глазами поднял голову и
точно коснулся рейки. Без паники, Ванай, чем ты хуже. Сначала рост, вес, объём груди,
всё белое, медицинское – ростомер белый, весы белые, дальше аппарат на столе –
цилиндр чуть поуже ведра, от него шланг, на конце мундштук, берёшь в рот и
выдуваешь сколько можешь. Подхожу, взял мундштук в рот и дую-дую-дую. Мать
честная! Выдул до конца! Сестра даже засмеялась: больше пятисот! Врач подошёл – а
ну-ка ещё раз! Ребята окружили, даю сеанс, как в цирке. Набрал мешок воздуха и выдул
цилиндр с ещё большей лёгкостью – весь. «Вот что значит, человек не курит, – говорит
врач. – Или ты куришь?» Был бы фокус номер два, если бы я сказал, курю взатяг с
шести лет, как тут некоторые признавались. У меня такие лёгкие потому, что я хожу по
15 километров в день, плюс крестьянское происхождение. Они в чистом поле дышали
свежим воздухом не одно тысячелетие, пока революция не согнала их с полей на
фабрики, заводы, на домны и в кочегарки. Однако ёмкость лёгких не главный
показатель, не буду же я летать не них как на пузырях. Иду дальше. Окулист – норма,
ухо-горло-нос – тоже, невропатолог – норма. Сажусь в кресло и чувствую пупырышки
по всему телу, хотя тепло, май месяц, на улице жарко. О моём подвиге с выдувалкой
уже забыли, комиссия идёт своим чередом. Уселся, взялся покрепче, сестра крутанула
кресло раз, другой, третий… Что было дальше, я не сразу сообразил. Кресло
остановилось, но движение моё продолжалось. И не вкруговую, а уже вниз головой.
Весь зал со столами и белыми халатами полез в сторону, и я чувствую, как мне в правый
бок впивается железяка, – да что такое?! Пол полез под потолок. Уж не сбросили ли
меня в подпол? Но темноты нет, светло и ярко, радужные круги в глазах. Оказывается,
только сестра остановила кресло, как я сразу повалился на бок, она меня едва поймала.
Слышу голос как с того света: вставай! Меня тошнит, я обалдело встал и пошёл,
качаясь, прямиком в угол, балансирую руками, чтобы не упасть, как канатоходец, меня
вырвало. Какая к чёрту авиация, отстаньте от меня все, мне лишь бы не сдохнуть
сейчас. Я забыл все свои клятвы и мечты, осталось одно желание – поскорее бы мне
очухаться! Никуда я не буду рваться, буду пешим ходить, даю слово, только пусть мне
кишки не выворачивает. Побрёл одеваться, а меня окликают: ещё к хирургу надо, эй,
парень! В дальнем углу председатель комиссии, старый сутулый хирург, он даёт
заключение. Возле него голые Пуциковичи размахивали руками, что-то доказывали.
Никуда он от них не денется, всё напишет, как им надо. Я подошёл к хирургу со своим
листком – можно мне второй раз прийти? «Во вторник», – сказал он и сделал отметку в